Глава 4. Человек театра
Глава 4.
Человек театра
«Тамбов на карте генеральной кружком означен не всегда», — писал Михаил Лермонтов. И вправду, этот городок хоть и носил высокий титул города губернского, был фактически обычным провинциальным поселением. Да и в наши дни нельзя сказать, что в Тамбове проходили судьбоносные события для России. Небольшой, уютный городок — вот в чем его достоинство. Сегодня и в давние времена.
Итак, у Гиляровского было два выхода. Первый, самый, казалось бы, естественный — дождаться следующего поезда и отправиться вслед за труппой. И второй — вновь искать счастья.
Наш герой, как нетрудно догадаться, выбрал второй. Он пошел в театр, а после в ресторан, где ввязался в небольшую потасовку. Выступал он на стороне актеров. И не удивительно, что уже на следующий день Владимир Гиляровский стал членом другой труппы — на сей раз театральной. Не удивительно хотя бы потому, что тамошний антрепренер был сродни нашему герою: «В конце шестидесятых, в начале семидесятых годов в Тамбове славился антрепренер Григорий Иванович Григорьев. Настоящая фамилия его была Аносов. Он был родом из воронежских купцов, но, еще будучи юношей, почувствовал „божественный ужас“: бросил прилавок, родительский дом и пошел впроголодь странствовать с бродячей труппой, пока через много лет не получил наследство после родителей. К этому времени он уже играл первые роли резонеров и решил сам содержать театр. Сначала он стал во главе бродячей труппы, играл по казачьим станицам на Дону, на ярмарках, в уездных городках Тамбовской и Воронежской губернии, потом снял театр на зиму сначала в Урюпине и Борисоглебске, а затем в губернском Тамбове».
Своеобразным был оседлый быт этого деятеля (да и его труппы — тоже): «Он жил в большой квартире при своем театре, и его квартира была вечно уплотнена бродяжным актерским людом. Жили и в бельетаже, и внизу, и даже в двух подвалах, где спали на пустых ящиках на соломе, иногда с поленом в головах. В одном из этих подвалов в 1875 году, Великим постом, жил и я вместе с трагиком Волгиным-Кречетовым, поместившись на ящиках как раз под окном, лежавшим ниже уровня земли. „Переехал“ я из этого подвала в соседний только потому, что рано утром свинья со двора продавила всю раму, которая с осколками стекла упала на мое ложе, а в разбитое окно к утру намело в подвал сугроб снега. Потом меня перевел наверх в свою комнату сын Г.И. Григорьева, Вася, помощник режиссера».
Но самым сильным потрясением для нашего героя были «женщины театра», как он сам их называл. Изящные, воспитанные, с правильной, красивой речью, они произвели на Гиляровского неописуемое впечатление. Он сам вдруг сделался галантным кавалером — вспомнились уроки двух молодых тетушек, выпускниц знаменитого Смольного института.
Первой же ролью будущего репортера стала роль Держиморды в «Ревизоре». Владимир Алексеевич с любовью вспоминал о том, как выскочил на сцену, гремя шпорами и крикнул: «Был по приказанию!»
Если верить его записям, зал сразу же разразился бурными аплодисментами.
Но не долго длилось это счастье. Гиляровского хватило только на сезон: «Прошел пост, окончился сезон. Мне опять захотелось простора и разгула. Я имел приглашение на летний сезон в Минск и Смоленск, а тут подвернулся старый знакомый, богатый казак Боков, с которым я познакомился еще во время циркового сезона, и предложил мне ехать к нему на Дон в его имение, под Таганрогом. Оттуда мы поехали в Кабарду покупать для его коневодства производителей».
Тут начался настоящий экстрим. На охоте Гиляровский познакомился с одним местным жителем.
«С нами был горец, который обратил мое внимание: ну совсем Аммалат-Бек из романа Марлинского или лермонтовский Казбич. Или скорее смесь того и другого. Видно только, что среди горцев он особа важная — стрелок и джигит удивительный, шашка, кинжал и газыри в золоте. На тамаши в глухом горном ауле, где была нам устроена охота, горцы на него смотрели с каким-то обожанием, держались почтительно и сами не начинали разговоров, и он больше молчал».
Собственно, и знакомством назвать это было нельзя. Горец практически не знал русского языка — так, чуть-чуть, отдельные словечки. Но Гиляровский начал, по обыкновению, демонстрировать всякие цирковые номера и тем привлек внимание аборигена.
«Видимо, я его заинтересовал и понравился ему, потому что в заключение он сказал:
— Ти мэнэ кунак — я тэбэ кунак! Моя — твоя, твоя — моя!
И запили слова наши бузой».
Спустя несколько дней Владимир Гиляровский отправился пешком на знаменитую гору Машук, чтоб осмотреть могилу Лермонтова. Но тут его нагнали трое местных жителей на кабардинских лошадях. Четвертую вели с собой на привязи. Возглавлял процессию новый кунак. Он сказал:
— Ва! Мы кунаки! Мои деньги — твои деньги, мой лошадь — твой лошадь! Охотиться будем… Туда-сюда поедем. Хорошо будет.
И Гиляровский согласился. Получил от кунака лошадь, винчестер, бурку — и пустился во все тяжкие. То есть снова вольница — горы, кони, неустроенная жизнь. Но Гиляровский все-таки понимал: это по большому счету пройденный этап. Театр намного интереснее. И, прознав о том, что в городе Саратове играет труппа А. Погонина, с которым он служил в Тамбове, Гиляровский направляется туда.
* * *
В прошлом, 1875 году Владимир Алексеевич так и не доехал до Саратова. На этот раз все обошлось благополучно.
Путешественница А. Валуева писала о Саратове: «По своим торговым оборотам Саратов считается одним из первых городов Поволжья. Главный предмет его торговли — хлеб во всех видах. Многоэтажные мукомольные мельницы завладели всем берегом вблизи пристаней. С тем вместе Саратов является также главным складом произведений немецких колоний. Кому не известна, например, саратовская сарпинка, расходящаяся по всей России. Для немецких колонистов Саратов, в полном смысле слова, столица. Они стремятся туда за покупками и для того, чтобы поглазеть на все прелести большого города, потому-то в Саратове и на улицах, и в лавках, на излюбленной торговым людом Сенной площади — всюду встречаются типичные фигуры немецких колонистов в их длиннополых камзолах, с гладко выбритыми физиономиями, и колонисток в чепцах и больших передниках; потому-то и виднеются на многих харчевнях и трактирах немецкие вывески, да и самая главная улица Саратова носит название Немецкой.
Торговое значение Саратова еще более возросло с продлением до города Уральска бывшей Тамбово-Саратовской железной дороги. Вокзал новой Уральской дороги находится в слободе Покровской, на противоположном левом берегу, за Беклемишевым островом. Остров этот назван в честь саратовского воеводы Беклемишева».
Сейчас в Саратове немецких колонистов днем с огнем не сыщешь, но его значение по большому счету не утрачено.
Ощущая теперь себя человеком творческим, Гиляровский взял курс на сад Сервье, в котором и играла труппа А. Погонина.
Сад этот основал Франц Осипович Шехтель — саратовский купец, а также родственник и полный тезка прославившегося впоследствии «короля русского модерна».
Саратов уже в середине XIX века был городом крупным и шумным. Горожане, особенно летом, нуждались в месте отдохновения. И шехтелев сад, находившийся в двух с лишним верстах от тогдашнего города, пришелся саратовцам как нельзя кстати. Тем более что путь этот был нисколько не обременительным — предприимчивый купец пустил особые омнибусы от Театральной площади до своих владений.
Франц Осипович не претендовал на строгость и академичность. Там, например, случались вот такие представления: «В саду Шехтель. Перед отъездом компания артистов гг. Дитрихи и Сабек представят здесь небывалое зрелище, составленное из 50 персон в богатых азиатских, африканских и европейских костюмах, которые на 17 роскошно убранных верблюдах сделают шествие по главным аллеям сада и потом в богато убранном Аравийском шатре исполнят аравийские игры и пляски, в чем будет участвовать хор цыган».
Помимо этого здесь играли в бильярд и кегли, запускали в небо «аэоростатический шар» и, разумеется, танцевали под звуки оркестра. «Приятно было приехать в сад Шехтель, — писал современник, — даже не ради театра и танцев, а просто насладиться чистым воздухом и послушать музыку».
Однако Шехтелям этот сад принадлежал не долго. В конце 1860-х семью постигла финансовая катастрофа. К счастью для саратовцев, сад и театр достались некому Э.Ф. Сервье — французу, парикмахеру и человеку, явно не чуждому изящных развлечений. Сад не только не изменил своего характера — напротив, стал интереснее и милее горожанам. Продолжались гулянья и спектакли. Артист В. Давыдов описал атмосферу известного сада в 1871 году, спустя четыре года после того, как сад сменил владельца: «Маленький деревянный театрик, весь спрятавшийся в зелени тенистого сада, совершенно не был приспособлен для сложных постановок, в нем не было даже приличных декораций… Лето было жаркое, и все с наслаждением после пыльного и палящего дня бросались в тенистый и чистенький сад. Были сделаны дорожки, беседки, скамейки. Сад усердно поливали водой, чтоб не было пыли. Вечером украшали цветными фонариками, а в праздники Медведев освещал его каким-то прибором, дававшим необыкновенно сильный и яркий огонь. Здесь же можно было в ресторанчике сытно, вкусно и дешево закусить, а прекрасный оркестр услаждал музыкой. Одним словом, это было премиленькое местечко, где приятно было отдохнуть».
Увы, в 1875 году театр сгорел. Пришлось срочно отстраивать новый. Сервье не жалел средств, и уже в мае 1876 года «Саратовский справочный листок» коротенько отчитался: «На месте сгоревшего в саду Сервье театра открылся вновь отстроенный летний театр».
Один из завсегдатаев тогдашнего сада Сервье вспоминал: «Это был громадный тенистый сад, походивший скорее на рощу. Прямые тенистые аллеи, поросшие мелкой травой… В мелкой лесной поросли звучали трели соловья, ворковали горлинки… Высокие папоротники зеленели своими кудрявыми султанчиками, тихо покачиваясь при малейшем дуновении ветерка, а посреди этой рощи, со всех сторон окруженной вековыми благоухающими липами, возвышался большой деревянный театр, обнесенный просторной крытой террасой».
В этот театр и попал Владимир Алексеевич.
Он в то время был уже маститым лицедеем — как-никак целый сезон за плечами. Играл не «кушать подано» и в массовках, как в Тамбове, — теперь ему доверяли роли настоящие, правда пока только второго плана. Но в закулисной жизни он сразу же выбился на первый план.
Детские проказы вдруг выплыли откуда-то из глубины сознания. Владимир Алексеевич прослыл записным шутником в театральной труппе. Розыгрыши его особенным изяществом не отличались. Однажды, например, он раздобыл букет цветов, щедро усыпал его нюхательным табаком и нанял старичка, который и продал букет коллеге, прославившемуся впоследствии актеру Владимиру Далматову. Можно себе представить, как была довольна девушка, которой господин Далматов преподнес этот букет.
Правда, сам Далматов не держал зла на шутника. Напротив, он был очарован Гиляровским: «Молодой, живой, веселый и счастливый, посвятивший себя сцене со всем пылом юноша… Его выходки часто оканчивались протоколами, но всегда проходили безнаказанно».
Не преминул Гиляровский продемонстрировать свою редкостную силу: «Как-то я увидел во время репетиции, что Симонов, не заметив меня, подошел к Гаевской, стоявшей с ролью под лампой между кулис, и попытался ее обнять. Она вскрикнула:
— Что вы, как смеете!
Я молча прыгнул из-за кулис, схватил его за горло, прижал к стене, дал пощечину и стал драть за уши. На шум прибежали со сцены все репетировавшие, в том числе и Большаков.
— Если когда-нибудь ты или кто-нибудь еще позволит обидеть Гаевскую — ребра переломаю! — и ушел в буфет».
Не удивительно, что Василий Далматов (помимо актерства он баловался сочинительством) вывел своего приятеля под видом Володи Румянцева в одном из рассказов — «Юлия Пастрана». Тот Румянцев, «молодой, живой, веселый и счастливый, посвятивший себя сцене со всем пылом юности, встретив тогда во мне отклик, — Володя был мне предан до самоотвержения и несколько лет не разлучался со мной… Его выходки часто оканчивались протоколами, но всегда проходили безнаказанно… Обладая необыкновенной силой и ловкостью, он пленял всех окружающих своими атлетическими упражнениями и благородством… самое любезное название у него было „бродяга“.
— Бродяга! Мы все бродяги! — с громким смехом повторял Володя. Как драматический артист он не представлял большой ценности по своему таланту, но зато по добросовестности мог служить примером любому актеру. Меня особенно трогало, что он все бросал ради работы над ролью, как бы незначительна она ни была. Вообще он мне казался большим фантазером, рисовавшим будущность драматического театра такими яркими красками, что глаза слепило. А так как я и сам был не прочь пофантазировать, то мы на этой эфемерной почве заносились в такие бесконечности, что голова кружится при одном воспоминании… Жаркие схватки и пламенные споры о театре, об искусстве и его значении, о драматической поэзии… Много вечеров было отдано Шекспиру…»
Тот же Далматов рассказал впоследствии писателю В. Дорошевичу историю, которую тот изложил в своем фельетоне в «Русском слове». Здесь Владимир Алексеевич выведен в образе поэта: «Как раз приходит к нему полицейский пристав с какими-то замечаниями относительно афиши и ведет себя очень резко. Поэт бранился с ним, бранился, да вдруг и осенился блестящей идеей. Будучи человеком чудовищной силы, ухватил он пристава, вскочил с ним на стол и повесил его за кушак на крюк люстры.
Пристав ошалел от ужаса, а поэт сел к своим бумагам. Пристав поэту:
— Как вы смеете? В Сибирь угодите! Снимите меня сейчас же, сию же минуту!
А поэт ему:
— Нет, врешь, повиси!
На эту сцену возвращается Далматов. Увидел и ошалел. А потом как схватится за голову…
— Опять твои шуточки, Володька! Да что же мне делать с тобой, погубитель? — Схватил вне себя револьвер со стола… бац, бац! У поэта пуля в ляжке…
А он говорит:
— Стреляй еще!
Опомнился, бросил револьвер… Спустил пристава, а он от стрельбы и раны поэта так струсил, что уже не в претензии, что повисеть пришлось, только бы не влететь в уголовщину да замять скандал… Кровь из поэта ручьем льет. Ну, перевязали дырку кое-чем, сели втроем пить вишневку…
Как ни хорошо известно мне, что молодость поэта полнее необычными приключениями, чем ресторанный садок с рыбой, однако на сей раз усомнился… Спросил Далматова, он даже побледнел при воспоминании.
— Еще бы не правда! Ты представить себе не можешь, как этот изверг Володька тогда меня напугал…
— Со страху и стрелял?
— Да что же с ним, чертом, было еще делать?»
* * *
А свободное от репетиций время Гиляровский проводил в окрестностях Глебучего оврага. Этот овраг был достопримечательностью города. Журналист И. Горизонтов писал: «Древние саратовцы выбрали себе приют умненько: с запада их окружало непроходимое болото с лесом (где теперь настоящий город), с северо-востока глубокий овраг (Глебучев), с юго-востока и юга — Волга: накось, возьми их!»
Видимо, один лишь Горизонтов осмелился печатно восхититься этой достопримечательностью города. В основном же Глебучев овраг всячески охаивали.
Писатель Орешин, к примеру, так запечатлел жизнь этой трещины: «Глебучев овраг через весь Саратов тянется: от Волги до Вокзала, и живет в овраге сплошная нищета. Розовые, голубые, синие домишки друг на друге как грибы поганые, лепятся на крутосклонах, того и гляди, верхний домишко на своего нижнего соседа загремит. В летнюю пору банная вода посредине оврага течет, растет колючий репей, свиньи в тине лежат, ребята на свиньях верхом катаются. Весенняя вода в овраге разливалась саженей на пять, бурлила, клокотала, гудела и несла через весь город дохлых собак, кошек, бревна, поленья, щепу. Овражные жители охотились за щепой и поленьями. Народишко бедный, домишки рваны, заборишки худы — жили, как птицы».
Николай Чернышевский с этаким высокомерным состраданием писал об обитателях оврага: «Разнокалиберная мелюзга всех полунищенских положений, вне прочно установившихся бедных сословий, вся и очень честная и не очень честная бесприютная мелюзга от актеров жалчайшего театришка до вовсе голодных бездомников — все это мелкое, многочисленное население города, разорявшееся от непосильных подушных податей и постоянно находившееся под угрозой попасть в работный дом, где заключенные занимались тяжелым трудом и подвергались истязаниям».
Время от времени власти Саратова пытались что-то предпринять в Глебучем овраге. Например, разместить там кузнечные и прочие вредные производства. Или переоборудовать овраг под сад. Но все было впустую — кузнецы селились там, где им хотелось, а найти денег на такой гигантский сад, конечно, не удавалось.
Чем же там занимался Гиляровский? Да ничем особенным. Просто играл с мужиками в орлянку. «Здесь целый день кипела игра в орлянку. Пьянство, скандалы, драки. Играли и… оборванцы, и бурлаки, и грузчики, а по воскресеньям шли толпами разные служащие из города и обитатели „Тараканьих выползков“ этой бедняцкой окраины города. По воскресеньям, если посмотреть с горки, всюду шевелятся круглые толпы орлянщиков. То они наклоняются одновременно все к земле — ставят деньги в круг или получают выигрыши, то смотрят в небо, задрав головы, следя за полетом брошенного метчиком пятака, и стремительно бросаются в сторону, где хлопнулся о землю пятак. Если выпал орел, то метчик один наклоняется и загребает все деньги, а остальные готовят новые ставки, кладут новые стопки серебра или медяков, причем серебро кладется сверху, чтобы сразу было видно, сколько денег. Метчик оглядывает кучки, и если ему не по силам, просит часть снять, а если хватает в кармане денег на расплату, заявляет:
— Еду за все!
Плюнет на орла — примета такая, — потрет его о подошву сапога, чтобы блестел ярче, и запустит умелою рукою крутящийся с визгом в воздухе пятак, чуть видно его, а публика опять головы кверху.
— Дождя просят! — острят неиграющие любители.
Вот я по старой бродяжной привычке любил ходить „дождя просить“. Метал я ловко».
Что поделать — бурлацкое прошлое сказывалось.
* * *
Кстати, именно в Саратове Владимир Алексеевич влюбился в первый раз. В ту самую Гаевскую, которую геройски защищал от прочих воздыхателей. Впрочем, перед ней он робел — провожал до дома, познакомился с родителями, иногда с ними чаевничал. Но даже не осмелился коснуться ее нежной руки. А затем жизнь нашего героя в очередной раз встала с ног на голову.
Шла Русско-турецкая война. По всей стране была объявлена мобилизация.
Однажды Гиляровский встретил своего коллегу по театру, некого Инсарского. Тот прилично выпил за обедом, и Владимир Алексеевич решил над ним немного подшутить и затащил на заседание городской думы. Там какой-то депутат агитировал записываться в добровольцы.
— Юрка, — шепнул Гиляровский Инсарскому. — Пойдем на войну!
— А ты пойдешь? — спросил Инсарский, плохо соображающий.
— Куда ты, туда и я, — ответил шутник.
Каково же было удивление Инсарского, когда на следующий день в театр на репетицию явился гарнизонный и вручил Инсарскому и Гиляровскому повестки.
Инсарский чуть не упал в обморок — он, разумеется, воспринимал вчерашнюю проделку исключительно как шутку, да и вообще мало что помнил. Зато в обморок упала его юная жена, случайно оказавшаяся вместе с ним на репетиции.
— Юра… Юра… Зачем они тебя? — причитала она, вновь обретши сознание.
— Сам не знаю, — мотал головой доброволец. — Вот пошел с этим чертом, и записались оба…
Если бы не мускулы и кулаки нашего героя, то его, наверное, побили бы. А так — все обошлось. Тем более что отступать было некуда. С Министерством обороны не пошутишь. Да и по Саратову в момент поползли слухи — дескать, актеры пошли на войну.
В ближайший понедельник к девяти часам утра оба явились в местные казармы. Владимир Алексеевич, как заправский строевик, сразу был назначен обучать новеньких солдат. В том числе и Инсарского. Гиляровский, разумеется, сочувствовал своей несчастной жертве, но дальше сочувствия дело не шло: «Через два дня мы были уже в солдатских мундирах. Каким смешным и неуклюжим казался мне Инсарский, которого я привык видеть в костюме короля, рыцаря, придворного или во фраке. Он мастерски его носил! И вот теперь скрюченный Инсарский, согнувшийся под ружьем, топчется в шеренге таких же неуклюжих новобранцев».
К счастью, у Инсарского нашли какую-то болезнь, и он был комиссован. Придя в себя, вновь стал играть в театре. А Владимир Алексеевич после торжественных проводов отправился на фронт. Ему все это было очень даже интересно.
* * *
На войне Владимир Алексеевич резвился — для таких, как он, искателей экстрима там было раздолье. Веселье началось еще в пути, на знаменитой Военно-Грузинской дороге: «Я о себе скажу одно — ликовал я, радовался и веселился. Несмотря на страшную жару и пыль, забегая вперед, лазил по горам, а иногда откалывал такого опасного козла, что измученные и запыленные солдаты отдыхали за смехом. Так же я дурил когда-то и на Волге в бурлацкой артели, и здесь, почуя волю, я был такой же бешеный, как и тогда».
В пути один из офицеров попался в сети карточному шулеру, и Гиляровский легко вытащил его из этой ситуации — просто-напросто дал по физиономии мошеннику, отнял у него деньги, тот в страхе бежал — и никаких долгов чести отдавать не пришлось.
На самой же войне оказалось еще интереснее: «Весело жили. Каждую ночь в секретах да на разведках под самыми неприятельскими цепями, лежим по кустам за папоротником, то за цепь переберемся, то часового особым пластунским приемом бесшумно снимем и живенько в отряд доставим для допроса… А чтобы часового взять, приходилось речку горную Кинтриши вброд по шею переходить и обратно с часовым тем же путем пробираться уже втроем — за часовым всегда охотились вдвоем. Дрожит несчастный, а под кинжалом лезет в воду. Никогда ни одному часовому пленному мы никакого вреда не сделали: идет как баран, видит, что не убежишь. На эти операции посылали охотников самых ловких, а главное сильных, всегда вдвоем, а иногда и по трое. Надо снять часового без шума. Веселое занятие — та же охота, только пожутче, а вот в этом-то и удовольствие».
Действительно, в сравнении с бурлачеством, бродяжничеством, службой на белильном заводе и бегством из полицейской части война не была чем-то очень уж кошмарным. Ну, стреляют и стреляют. На охоте тоже медведь может заломать.
Но боевые действия закончились, и осенью 1878 года Гиляровский получил отставку. Впереди вновь маячила скучная, мирная жизнь. Наш герой вернулся в Россию. Первым городом, в котором он остановился, был Таганрог.
* * *
Один из современников Гиляровского В.Я. Светлов писал о Таганроге:
«Таганрог — очень неинтересный город для принужденных постоянно обитать в нем и, главным образом, неинтересный по климатическим условиям: жара в нем стоит неестественная, доходящая летом до 48—50 градусов, а холод зимою до 20 и больше…
Таганрог производит на человека, попавшего в него в первый раз, странное и унылое впечатление выморочного города: улицы пустынны, как в Помпее, ставни у всех домов наглухо заперты; изредка попадается неторопливо идущий прохожий; даже на главной, Петровской улице летом нет никакого движения, а зимою — лишь небольшое, да и то в определенный вечерний час.
С внешней стороны Таганрог довольно красив, главным образом, своей правильной планировкой, тенистыми бульварами, обсаженными белыми акациями, каштанами и платанами, опрятными каменными домиками в один, редко в два этажа и кажущейся чистой, но именно только кажущейся. Не имея канализации, водопровода и стоков, город не может быть действительно чистым; в особенности отвратительно в нем содержание ассенизационного обоза, распространяющего по вечерам невероятное зловоние на улицах. Несчастные обыватели только что открыли ставни и окна, желая воспользоваться наступившей хотя бы относительной прохладой, как уже приходится закрывать окна, чтобы спастись от мчащегося с грохотом обоза».
Светлов конечно же утрировал. В Таганроге было, да и есть множество интересных черт и черточек. Город портовый, рыбацкий, торговый, с громадной греческой колонией, он был довольно колоритен. Владимир Алексеевич, прибыв в Таганрог, прямиком направился в театр.
Местная труппа отнюдь не блистала. Незадолго до появления в городе Гиляровского один городской житель так описывал ее: «Режиссером был некто Кочевский, игравший первые роли в трагедиях и комедиях, в опере же и водевилях он был не так оригинален от неумения петь арии и куплеты. Таким образом одни и те же артисты принуждены были играть в драме и петь в опере. За Ключевским следовали: Маркс, с замечательным артистическим талантом в комическом роде; Дорошенко, игравший светских людей, любовников, денди; Михайлов, хороший в глуповатых ролях, но в трагедиях и драмах он до того, в самых лучших местах, исступляется, что неистовыми выкриками монологов приводит публику в апатичное состояние.
Далее идут Дрейхис, лучший комический актер, особенно в малороссийских вещах; Петровский, заслуженный актер на роль трагических стариков, воевод, министров, но по дряхлости лет память его ослабевает и язык начинает пришептывать; Мачихин, таланта посредственного на ролях рассудочных отцов…
Из артисток можно отметить госпожу Кочевскую… только она редко является на сцене, оттого что серьезные пьесы мало играют в этом театре, а в водевилях очень мало достойных ролей».
Зато здесь гастролировали знаменитости — В.Н. Андреев-Бурлак, М.М. Блюменталь-Тамарина, А.Я. Глама-Мещерская, М.Т. Иванов-Козельский, Н.П. Рощин-Инсаров, Н.И. Соболыциков-Самарин и прочие кумиры публики.
Но наш герой не собирался останавливаться здесь надолго. Зашел в уборную к знакомцу — Яковлеву, трагику, гордо отверг предложение остаться в труппе (а оно последовало, кто бы сомневался) и продолжил путь на север.
Следующий пункт назначения — Воронеж. Именно там в то время проживала его возлюбленная, госпожа Гаевская. А после абсолютным триумфатором вступил в родную Вологду.
Домой пришел ровно в полночь и своим появлением произвел фурор. Вручил отцу подарки — в основном, табак турецкой выделки. Папаша отдарился табакеркой («Береги, она счастливая»).
Чтобы показать свою недюжинную силу, наш герой в ходе разговора, якобы в рассеянности, схватил кочергу и завязал ее узлом. На что папашка пробурчал:
— Не порть отцовского имущества!
И развязал ее обратно.
Впоследствии эта милая забава станет чем-то наподобие визитной карточки Владимира Гиляровского. Иногда, за неимением с собой визитки, он будет заворачивать в узел чужую кочергу и класть ее на столик для визитных карточек. У хозяев, разумеется, сомнений не возникнет — кто именно был дома в их отсутствие.
* * *
А в скором времени Гиляровский получил письмо из Пензы, от старого приятеля Далматова, который приглашал его в театр: «Мне говорили, что Вы уже получили отставку, если это так, то приезжайте ко мне трудиться… Я думаю, что отец доволен Вашим поступком — он заслуживает признательности и похвалы. Что касается до меня, то в случае неустойки я к Вашим услугам. Хотя я и вновь обзавелся семейством, но это нисколько не мешает мне не забывать старых товарищей. 5 октября 1878 года».
К этому моменту отчий дом уже наскучил Гиляровскому, и он, не раздумывая, отправился на зов Далматова, в Пензу.
Писатель Михаил Загоскин так расхваливал этот достойный город: «Пенза — губернский город, да еще какой!.. Одна Петровская ярмарка чего стоит! Публика отличная, просвещенная, благородные собрания, театр, воксалы, Английский клуб (говорят, однако же, что он рушился), балы — словом, чего хаешь, того просишь. А что всего-то лучше, губернатор с вице-губернатором живут всегда в ладу, сплетней никаких нет, барыни меж собой никогда не ссорятся, и куда ни сунься, везде так и режут по-французски. Что и говорить — Пенза-городок Москвы уголок!»
Пришелся этот город по душе и нашему герою. Впервые в жизни он более-менее остепенился — снял приличную квартиру в центре города, двухкомнатную. Завел собаку, а затем еще одну — Дуньку и Зулуса. Получил постоянный сценический псевдоним — В.А. Сологуб (когда Далматов с Гиляровским думали над псевдонимом, их взгляд случайно упал на книжку В. Сологуба «Тарантас». Инициалы совпали, фамилия звучная — чем не вариант). Обзавелся визитными карточками, на которых графская корона (все же настоящий Сологуб был граф) представляла из себя скабрезную картинку. И даже сыграл бенефис.
Правда, подготовка к бенефису была в некотором роде унизительна. По местному обычаю, Владимир Алексеевич должен был объезжать всех местных богачей и предлагать им выкупить билетик. Несколько купцов отказывались — согласился лишь один портной, которому бенефициант был должен за сюртук, — в счет долга, разумеется. Но затем театральный буфетчик познакомил его с Мейерхольдом — преуспевающим пензенским водочником. Мейерхольд сначала угостил актера своей водочкой, «Углевкой». Гиляровскому она весьма понравилась. После чего купил билет, притом от сдачи отказался:
— Нет… Нет… Никакой сдачи. У нас по-русски говорят: почин сдачи не дает. На счастье!..
Эмиль Федорович Мейерхольд был обрусевшим немцем и имел полное право так говорть.
Не удивительно, что с этого момента все пензенские актеры начинали свой обход именно с Мейерхольда. Он никому не отказывал, постепенно сделался в театре своим человеком, в результате чего его сын, Всеволод Мейерхольд, вырос в окружении людей театра и стал одним из самых знаменитых русских режиссеров-реформаторов. Можно сказать, что если бы не Гиляровский — не было бы в нашей истории целой театральной эпохи.
Так вот, наш герой кушал себе водочку «Углевку», вел с Мейерхольдом светскую беседу и в конце концов добился того, что сам пензенский водочник поехал по купцам распространять билеты на Сологубов бенефис.
Словом, дела у Гиляровского пошли на лад. «Посредине сцены я устроил себе для развлечения трапецию, которая поднималась только во время спектакля, а остальное время болталась над сценой, и я поминутно давал на ней акробатические представления, часто мешая репетировать, — и никто не смел мне замечание сделать — может быть, потому, что я за сезон набил такую мускулатуру, что подступиться было рискованно.
Я пользовался общей любовью и, конечно, никогда ни с кем не ссорился, кроме единственного случая за все время, когда одного франта резонера, пытавшегося совратить с пути молоденькую актрису, я отвел в сторону и прочитал ему такую нотацию, с некоторым обещанием, что на другой день он не явился в театр, послал отказ и уехал из Пензы».
Этому, скорее всего, можно верить. Владимир Алексеевич был действительно силен, а вел себя обычно как громадный добродушный пес, который никому зла не желает, даже собственным завистникам и недругам, но, если надо — припугнет как следует. Однажды, например, в театр забрался пьяный унтер-офицер в медалях и на костылях. По окончании спектакля он засел в буфете, начал требовать шампанского, других напитков, а на все просьбы удалиться лишь показывал свой пистолет. И видно было, что не шутит. Тогда Владимир Алексеевич надел парадную черкеску, прицепил погоны, шашку, наклеил пышные усы из реквизита (свои усы в то время еще были жидковаты и не убедительны), заломил папаху и пошел в буфет.
— Встать! Какого полка! За что у вас медали?
Буян беспрекословно выполнял все его приказания и отвечал на все вопросы. В конце концов он заплатил буфетчику и удалился. А на следующий день узнал, что выполнял приказы актеришки, загримированного под поручика. Первым побуждением было пойти в театр и застрелить обидчика. Однако в этот момент к буяну, не в первый раз показывавшему свой норов, заявилась, наконец, полиция и выдворила его из Пензы.
* * *
Летом 1879 года наш герой, Далматов и другие мастера провинциальной сцены поехали в Воронеж — играть в тамошнем легендарном театре.
Воронежский театр — один из самых старых. Профессиональная труппа появилась здесь уже в начале XIX века.
В январе 1823 года директор училищ Воронежской губернии доносит в вышестоящую организацию — училищный комитет Императорского Харьковского университета: «Дом, подаренный воронежскими гражданами воронежской гимназии в 1817 году, не был тогда взят в училищное ведомство, не приносил гимназии никакого дохода. По принятии его в мое ведомство… я озаботился дабы сей дом, пока выгоднее продать будет с публичного торга, о чем имеется предписание, доставлял какую ни на есть гимназии пользу, и теперь она получает за квартирование гауптвахты 500, иностранца Барбарини около 300 рублей. Но верхний этаж сего дома оставлен пуст по ветхости крыши и потолков, которые в разных местах начали уже падать. Г. воронежский гражданский губернатор согласил меня допустить в верхнем этаже театральные представления, которые в нем и в прошлую зиму происходили, с тем, что повреждение будет без издержек гимназии поправлено».
Так, под протечным потолком и начал пробивать свой путь воронежский театр — в условиях, гораздо менее комфортных, нежели его соседи — гауптвахта и какой-то таинственный (и притом отнюдь не бедный) «иностранец Барбарини».
Впрочем, довольно скоро городской театр обзавелся и собственным зданием (примерно в том же самом месте, где располагалось полуразвалившееся здание гимназии). Было оно неказистое, хотя достаточно удобное. Чего стоил один лишь огромный навес перед входом. Под него могло свободно заезжать одновременно несколько экипажей вместе с лошадьми — чтобы в дождливый день любители прекрасного не портили свои изысканные туалеты.
Несколько хуже дело обстояло с самой труппой. Поэт Кольцов писал об этом критику Белинскому: «Театр у нас есть, да такой гадкий, что тошно в нем быть: мужчины бесталанные, а женщины и безобразные. Играют все одни и те же трагедии, драмы, комедии, водевили, оперы, мелодрамы, балеты и всякие другие вещи. „Ревизоры“ свои и „Гамлеты“ ни по чем. И сборы идут хорошие. Как можно звонким риском да и впору у нас много выигрывать».
Можно было бы упрекнуть Кольцова в некоторой предвзятости, однако сам кольцовский адресат, Виссарион Белинский, при случае аттестовал тот же Воронежский театр еще строже: «Воронежские актеры — чудо из чудес: они доказали мне, что область бездарности так же бесконечна, как область таланта и гения. Куда перед ними уроды московской сцены!»
Правда, чуть позже он попытался немного подсластить свою пилюлю: «Впрочем, одна актриса с талантом, недурна собою, даже с грацией, играет мило и непринужденно; жаль только, что эта непринужденность часто переходит в тривиальность. Есть также там один актер (кажется, Орлов) если не с талантом, то не без таланта».
Увы, даже похвала Белинского звучала, словно издевательство. И ничего тут не поделаешь — уровень театра был рассчитан не на избранных эстетов-интеллектуалов, а на провинциальных обывателей, желающих приятно провести вечерок.
Однако вскоре дело выправилось, и уже в 1861 году другой критик, А.А. Стахович, видевший в Воронеже гоголевскую «Женитьбу», сообщал: «Вот вам и провинция и провинциальные актеры. Не мешало бы петербургским артистам, исполняющим эти роли, посмотреть, как их играют в провинции (положим, что так сыграть они не в состоянии, для этого нужно иметь дарования Колюбакина и Петрова), но петербургские придворные артисты увидели бы, как добросовестно, с каким уважением в провинции исполняют произведения великого писателя, как умный и талантливый актер обдумывает каждое слово, движение своей роли».
Одновременно с этим возрастал и уровень воронежского зрителя. Ему, воспитанному на Петрове с Колюбакиным, а также приезжих лицедеях, стало довольно трудно угодить. Владимир Гиляровский писал: «Чтоб заинтересовать здешнюю публику, перевидавшую знаменитостей-гастролеров, нужны или уж очень крупные имена, или какие-нибудь фортели, на что великие мастера были два воронежских зимних антрепренера… Они умели приглашать по вкусу публики гастролеров и соглашались на разные выдумки актеров, разрешая им разные вольности в свои бенефисы, и отговаривались в случае неудачи тем, что за свой бенефис отвечает актер».
«Вольности» же были примерно такого плана: «Одна из неважных актрис, Любская, на свой бенефис поставила „Гамлета“, сама же его играла и сорвала полный сбор с публики, собравшейся посмотреть женщину-Гамлета и проводившей ее свистками и шиканьем».
Словом, то, что Гиляровский был востребован в таком театре, говорит о многом. Он, видимо, и вправду был актером неплохим.
Здесь же в Воронеже Владимир Алексеевич впервые встретился с Ермоловой. Он поразил великую актрису — но не своей игрой, а тем, что выпил за ее здоровье залпом целую бутылку коньяку. А еще больше тем, что после этого участвовал в спектакле.
Ермолова охотно слушала рассказы Гиляровского о его юношеских похождениях и приговаривала:
— Столько видеть и не писать нельзя.
Слова Ермоловой оказались провидческими.
В общем же в Воронеже все обошлось без приключений.
Разве что, проходя мимо памятника Петру Первому напротив интендантства, наш герой заметил, что фигура императора рукой указывает на тюрьму. Гиляровский достал из кармана кусочек мела (для чего-то он носил с собою мел) и написал на постаменте свой очередной экспромт:
Смотрите, русское дворянство,
Петр Первый и по смерти строг —
Глядит на интендантство,
А пальцем кажет на острог.
По замыслу создателей Петр указывал не на острог, а на Азов — один из городов, взятых во времена этого государя русским флотом. Однако Гиляровский в эти тонкости вдаваться не желал.
Впрочем, и надпись сохранялась на постаменте не так долго — ее стер бдительный городовой.
Кроме того, Гиляровский поучаствовал в тушении двух пожаров в должности «первого лазалыцика». Вот, в общем, и все приключения.
* * *
Но от судьбы, как говорится, не уйдешь. По окончании сезона Гиляровский и его приятели поехали обратно в Пензу. Он, по своему обыкновению, не успел сесть в поезд, но быстро нагнал последний вагон и только хотел ухватиться за поручень, как вдруг почувствовал, что кто-то держит его за корпус и не отпускает. Поезд ушел. А Гиляровский, обернувшись, увидал огромного жандарма, который принялся читать ему нотацию.
Но наш герой нравоучение не дослушал. Размахнулся — и ударил жандарма кулаком в лицо. Тот охнул и упал с платформы. А Владимир Алексеевич, не будь дурак, стал думать, где бы спрятаться: «Я спрыгнул и бросился бежать поперек путей, желая проскочить под товарным поездом, пропускавшим наш пассажирский…
Слышу гвалт, шум и вопли около жандарма, которого поднимают сторожа. Один с фонарем. Я переползаю под вагоном на противоположную сторону, взглядываю наверх и вижу, что надо мной вагон с быками, боковые двери которого заложены брусьями. Моментально, пользуясь темнотой, проползаю между брусьями в вагон, пробираюсь между быков — их оказалось в вагоне только пять, — в задний угол вагона, забираю у них сено, снимаю пальто, посыпаю на него сено и, так замаскировавшись, ложусь на пол в углу…
Тихо. Быки постукивают копытами и жуют жвачку… Я прислушиваюсь. На станции беготня… Шум… То стихает… То опять… Раздается звонок… Мимо по платформе пробегают люди… Свисток паровоза… длинный… с перерывами… Грохот железа… Рвануло вагон раз… два… и колеса захлопали по стрелкам… Я успокоился и сразу заснул. Проснулся от какой-то тишины… Светает… Соображаю, где я… Красные калмыцкие быки… Огромные, рогастые… Поезд стоит. Я встаю, оправляюсь. Вешаю на спину быка пальто и шляпой чищу его… Потом надеваю… выглядываю из вагона… Заря алеет… Скоро солнышко взойдет… Вижу кругом нескончаемые ряды вагонов, значит, большая станция… Ощупываю карманы — все цело: и бумажник и кошелек… Отодвигаю один запор и приготовляюсь прыгнуть…
Пробираюсь под вагонами, и передо мною длиннейшая платформа. Ряжск! Как раз здесь пересадка на Пензу… Гордо иду в зал I класса и прямо к буфету — жажда страшная. Пью пиво и ем бутерброды».
Словом, и на этот раз все кончилось благополучно. Вещи же Гиляровского никуда не делись. Больше того — вышло так, что в Ряжске он нагнал своих коллег.
* * *
В Пензе наш герой пробыл до 1881 года. По его собственным словам, «бросил трактирную жизнь и дурачества… и стал бывать в семейных домах, где собиралась славная учащаяся молодежь».
Разве что изредка резвился — чтобы куража не растерять. Как-то Гиляровскому попался в руки паспорт коллеги, первого любовника Белова. Не долго думая, в графе «особые приметы» Владимир Алексеевич вписал: «Скверно играет Гамлета».
В скором времени Белов узнал об этом.
«Я чувствую, что будет дело, соскакиваю с трапеции и становлюсь в грозную позу. Белов ко мне, но остановился… Глядит на меня, да как заплачет… Уж насилу я его успокоил…» — вспоминал впоследствии заботливый Владимир Алексеевич.
А после наш герой отправился в Москву.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.