Любовь земная и небесная

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Любовь земная и небесная

1

В 1932 году Уэллс наконец порвал с Одеттой Кюн.

Это было нелегко, но кризис отношений давно назрел.

«Я мог бы с успехом выступить в защиту Одетты против самого себя, — писал Уэллс в постскриптуме к «Опыту автобиографии». — Я был виной ее постоянного безмерного разочарования. В свою защиту заявляю, что никогда не занимался с ней любовью так, как положено возлюбленному, — не обращал к ней мольбы и не восхищался ею. Никогда не обещал хранить ей верность. Она предложила себя, и я принял ее на определенных условиях. Она всегда пыталась это забыть и всегда пыталась обращаться со мной, как с мужчиной, которого она покорила. Но я вовсе не был покорен и нисколько не восторгался ни ее смелостью, ни ее нежностью. Она доставляла мне чувственные радости, всего лишь, и я ни в чем не ощущал богатства ее ума. Работая над книгами «Что нам делать с нашей жизнью?» и «Труд, богатство и счастье рода человеческого», я по мере сил разрабатывал и наш с Одеттой modus vivendi. Я снял ей квартиру в Отей. Но как раз перед тем, как Одетта была торжественно введена во владение этой квартирой, с ней случилась беда — воспаление гайморовой полости. Потребовалась операция. Как известно, нормы поведения людей в болезни очень различны. Воспитание заставляет людей, подобных Джейн и другим членам моей семьи, держаться скромно. Мы все хотим справляться со своими недугами сами и как можно меньше докучать кому бы то ни было. Когда хвораем, мы чувствуем себя виноватыми. Но я в жизни не видел, чтобы Одетта в чем-то чувствовала себя виноватой. Левантинская натура ее устраивала из болезни настоящее представление. Она страдала так явно, так открыто, что не увидеть этого было нельзя, а угодить невозможно; она требовала сочувствия и утешения от всех, от кого, по ее мнению, можно было ожидать сочувствия и утешения. Суета, поднятая ею, была отвратительна…»

2

Работу «Труд, богатство и счастье рода человеческого» («The Work, Wealth, and Happiness of Mankind»), упомянутую выше, Уэллс любил.

«Там есть двадцать страниц, — писал он, — где я подвожу итог всему, что знаю об отношении человеческого разума к физической реальности. Я полагаю, что Вселенная ограничена севером, югом, западом, востоком и, самое удивительное, — верхом и низом. В этих рамках, подобно маленькому домику на странной, холодной, обширной и прекрасной декорации, располагается наша планета, на которой я, ее наблюдатель, вижусь совсем незаметным недолговечным пятнышком. Этот домик мне невообразимо интересен, все полезное содержится в нем внутри. Тем не менее у меня временами возникает настоятельная потребность выйти за порог и окинуть взглядом окружающие домик загадочные просторы. Однако для человека вроде меня всё за пределами домика остается непостижимым, и делать мне там нечего. В конечном счете эти метафизические дали могут значить все что угодно, но для моей практической деятельности они — ничто. Наука физика становится бесконечно малой величиной, она мерцает в стеклянной колбе или уходит далеко от меня в некую туманность в иной галактике, в глубину пространства, и какое-то время спустя я просто перестаю высматривать другие незаметные пятнышки, глазеть на далекие звезды и возвращаюсь в свой дом…»

3

Сведя счеты с Одеттой, Уэллс решил еще раз заглянуть в себя (состояние собственной души его всегда тревожило. — Г. П.): он написал прекрасный (я убежден в этом) роман с привычным для него объясняющим названием: «Бэлпингтон Блэпский: Приключения, позы, сдвиги, столкновения и катастрофа в современном мозгу» («The Bulpington of Blup: Adventures, Poses, Stresses, Conflicts, and Disaster in a Contemporary Brain»). Роман вышел в свет в конце 1931 года и касался любви Земной и Небесной — слов, для Уэллса не пустых.

Да, любовь! Да, вечное цветение! Но сколько мы можем выбирать Гитлеров?

Казалось бы, вред фашизма ясен каждому человеку, тем не менее этому пресловутому фашизму сочувствуют, фашистами становятся. Иногда фашистами становятся те самые люди, что только что всеми силами выступали за парламентаризм и демократию.

Теодор — герой романа — не сразу стал Блэпским.

Этот тайный титул — Бэлпингтон Блэпский — он придумал еще в детстве.

«Это было трудное время. Он чувствовал, что растет, но растет не совсем так, как следовало бы. Он вдруг начал поддаваться каким-то чуждым ему влияниям, в особенности влиянию Брокстедов, его друзей и соседей. Поняв это, он твердо решил не отворачиваться от фактов, а смотреть им в лицо. Он хотел оставаться самим собой, но что-то ему мешало. Он шептал про себя: «Я — Теодор Бэлпингтон, самый обыкновенный мальчик», но тут же ловил себя на том, что хочет чего-то совсем другого».

И неудивительно. Ведь его родители — интеллектуалы.

Загадочные разговоры взрослых всегда действовали на Теодора возбуждающе, к тому же ничто и ни для кого в его доме не считалось запретным. «Для чистого все чисто, — была уверена Клоринда, мать Теодора. — То, что нас не касается, не оставляет в нас следа».

А разговоры о чем только ни велись!

О любви и сексе. О музыке, о варягах, о падении Западной империи.

О новых книгах, о старых книгах, которые Раймонд, отец Теодора, издавал и к которым писал замысловатые предисловия. О красоте и богатстве слов, о новой и старой поэзии, о манерах и нравах, о недостатках отсутствующих и об отличительных свойствах присутствующих, о нежелательности новых веяний в искусстве, литературе и нравах. Затрагивали даже религию. Только текущей политики не касались — это считалось слишком поверхностным.

4

«Биология! Вот чем я хочу заниматься!».

За словами юного Теодора чувствуется тоска Уэллса.

И рассуждения Теодора о любви — это тоже рассуждения Уэллса.

Чудесная Маргарет, умная, все понимающая возлюбленная Теодора, — это, конечно, любовь Небесная. Она такой и должна оставаться; правда, во Франции, перед отправкой на передовую, Теодор изменяет ей с любовью Земной — обыкновенной проституткой. Да и как было устоять? Теодор остро чувствовал любое желание. «Пол давал себя чувствовать властно и тягостно. Это уже не было, как раньше, мило и романтично. Это переплеталось теперь с грязными и омерзительными подробностями жизни. Человеческие тела и повадки животных, казавшиеся прежде загадочно пленительными и прекрасными, теперь осквернялись намеками и жестами, вскрывающими их естественное назначение. Что-то глубоко непристойное совершалось во вселенной за этой привлекательной видимостью с ее манящими формами». Конечно, услужливое воображение Теодора постепенно заполняло пробелы в плохо усвоенном месиве плохо усвоенной, больше придуманной им самим истории. Он не желал терпеть пустот, не желал видеть грязи. В мечтах он был Бэлпингтоном Блэпским! Вот он после блестяще завершившейся избирательной кампании въезжает на белом коне по Уайтхоллу в парламент; вот усмиряет бунтующую толпу, осаждающую Бэкингемский дворец; или больше — наносит сокрушительный удар Германии, да что Германии, всей объединившейся против него Европе! У него чудесный дом в Парк-Лейн, и он — отпрыск старинного рода, влиятельная особа, совсем как лорд Лэйтон, президент Королевской академии…

Ах, мечты, мечты!

Но война всё смешивает с грязью.

Попав на фронт, мечтательный Теодор с первого часа вступает в поразительное противоречие буквально со всем, что его окружает. Удивительно, говорит он солдатам возвышенные слова, идущие от самого его сердца; удивительно, как подумаешь, что мы с вами участвуем в последней войне!

Сержант, конечно, такого не выдержал.

«Он так быстро вскочил, что ударился головой о балку, и обильный запас известных ему одному ругательств прокатился по всему убежищу. Когда поток сквернословия иссяк, в разговор вмешался сухощавый человечек:

— Если вы говорите, что, по-вашему, это последняя война, так, надо полагать, она протянется до Страшного суда?

— Уверен, что мы победим, — ответил Теодор. Он пытался быть твердым. — Конечно, мы победим. Иначе какой смысл в том, что мы находимся на позициях? Эта война точно покончит со всеми будущими!

— Да что ты такое плетешь? — завопил сержант. — Ты что, правда, думаешь, что больше войны никогда не будет?

— А ради чего тогда мы боремся?

— И ты, правда, думаешь, что больше солдат никогда не будет?

— Конечно, я так думаю. Просто надо разделаться со всем этим раз и навсегда. Если вы читаете газеты…

— Нашел дурака, читать газеты! Солдаты были и всегда будут! — отрезал сержант. — А то без них одни слюнявые сосунки на земле останутся. Тоже сказал! Война, она таким молодчикам, как ты, или вправляет мозги или вышибает их начисто. Понял? Вот для чего нужны войны. И после этой будет война. А потом еще одна. И еще, и еще. И так до скончания века. Аминь!»

Что ж, до Теодора доходит. Влиятельный дядя Люсьен укрывает племянника от ужасов войны в уютном чертежном бюро. Но внутренние видения, патриотический романтизм уже дали бурные всходы. Теодор теперь полностью во власти своего воображения. Он даже Маргарет, свою единственную любовь Небесную, упрекает в том, что она ничего не понимает, поддавшись пропаганде трусов-пацифистов; ведет себя как ребенок. «Нет, это ты ребенок! — возражает Маргарет. — А я выросла. Выросла и изменилась. И это ты, Теодор, именно ты помог мне вырасти, сделал меня женщиной. Эта война…»

Но Теодор не слышит ее.

Он весь во власти сладостных романтических видений.

Он говорит о порядке, о необходимости порядка. Он говорит о возрождении искусства, вдохновленного войной. Да, да, это, конечно, последняя война в истории человечества, настаивает он. Для творческого импульса, заявляет он, сейчас самый благоприятный момент. Новое вино не годится вливать в старые мехи. Нужны новые формы, новые творцы, новые школы. А старые авторитеты опадут сами собой, как осенняя листва, — все эти Гарди, Барри, Конрады, Киплинги, Голсуорси, Беннеты, Уэллсы, Шоу, Моэмы. Им больше нечего сказать нам. Мы сожжем их дурацкие книги во время праздничной иллюминации в день перемирия!

Апофеоз романа — беседа Теодора с двумя милыми пожилыми леди.

Мисс Фелисии и мисс Уоткинс Теодор представляется боевым капитаном.

И не просто капитаном, а боевым, настоящим, опытным. Виски подогревает его воображение. Он настоящий боевой капитан, он прошел всю войну, все ее горячие точки. Молодой капитан раскрывает потрясенным пожилым леди тайну еще одного события, о котором до сих пор умалчивают. Оказывается, совсем недавно в течение сорока восьми часов сам кайзер был его пленником! Теодор называет потрясенным леди точную дату события: восьмого ноября тысяча девятьсот восемнадцатого года. И открывает еще более удивительные подробности. Кайзер, mesdames, да, да, сам кайзер удостоил его беседой. Он там все время ходил взад и вперед, держась очень прямо, — бледный, усталый, побежденный и все же величественно благородный.

«Капитан Бэлпингтон Блэпский налил себе еще рюмку бренди.

— Это было время разгрома германской армии. Они отступали. А три армии, английская, французская и американская, продвигались вперед. Неравномерно. Одни части шли быстро, другие наталкивались на сопротивление. Случилось так, что дивизия, к которой я был прикомандирован, шла чуть не по пятам немцев. Мы бросили вперед на разведку несколько маленьких отрядов. Что они делали, зависело от настроения их командиров. Странные тогда творились дела. Мы иногда оказывались бок о бок с немцами, нам, так сказать, было по пути. Мы не стремились захватывать пленных. Мы считали, что чем скорее они сами уберутся в свою Германию, тем меньше возни будет с их отправкой на родину. В некоторых местах между англичанами и немцами происходило нечто вроде соревнования — чтобы первыми войти в город и предупредить мародерство. (Теодор произносит это в высшей степени искренне. — Г. П.) В одном месте, приблизительно в полумиле от главной дороги, стоял маленький замок. Во дворе страшное смятение. «Тут, знаете ли, какая-то важная шишка, начальство, штаб и все такое». В какие-нибудь двадцать минут мы окружили замок. И вот возвращается мой помощник с каким-то перепуганным и в то же время торжествующим видом. «Господи помилуй, — говорит он, — мы, кажется, захватили кайзера!»

— Но вы его отпустили? — воскликнула Фелисия.

— Нет, я не мог взять такое на свою ответственность. «Ваше величество, — сказал я кайзеру, — не знаю, кто из нас находится в более затруднительном положении. Я должен на некоторое время иметь честь позаботиться о вас и восстановить телефонное сообщение, так как наши люди перерезали все провода». Кайзер посмотрел на меня спокойно: «Вы англичанин? Не американец?» Я осмелился пошутить: «Я англичанин, Ваше величество, так что вся эта история не сразу попадет в газеты». Кайзер понял шутку и от всего сердца рассмеялся.

— Рассмеялся? — изумилась Фелисия.

— А почему бы нет? Ведь самый мрак, угроза смерти, был уже позади.

— И что же вы сделали? — несколько раз взволнованно переспросила мисс Уоткинс.

— Прежде всего восстановил телефонную связь и заставил двух офицеров, посвященных в это дело, поклясться, что они будут молчать. Вы не представляете, какого труда стоило мне связаться с той высокой штаб-квартирой, куда я должен был представить рапорт. Жизнь кайзера оказалась под угрозой. Вы, наверно, помните дни, когда повсюду раздавался вопль: «Повесить кайзера!» А в Германии то и дело происходили вспышки настоящей социальной революции. Я сам видел валявшиеся у какой-то кирпичной стены трупы шести прусских офицеров, расстрелянных собственными солдатами. Некоему высокопоставленному лицу даже пришла в голову нелепая мысль — одеть кайзера в штатское и отпустить. Я ответил: не думаю, что он согласится на такое. Вот тогда меня и спросили впрямую: а что вы предлагаете, капитан Бэлпингтон Блэпский?»

5

Что остается истинному патриоту?

Да ничего, кроме лжи. Ну, может, еще виски.

«Великая вещь для поддержания духа — виски! Замечательно!

Капитан долгое время сидел, наслаждаясь чувством полного удовлетворения, ощущением, которое дарило ему виски. Оно восстанавливало в нем душевную цельность. Оно ограждало его ото всех этих безграничных враждебных внешних миров, которые порождают горечь в душе, дикое безумие желания, неистовство страха, предчувствий, красоты. Дедовские часы на площадке казались капитану истинным воплощением решительности и долга, они шли, шли, не останавливаясь, день и ночь, неделя за неделей; раз в неделю им делали смотр, заводили, и снова они шли месяц за месяцем, год за годом. Они были поистине символом не рассуждающей солдатской дисциплины и долга. Вот они стоят не шелохнувшись, отдавая честь, действительно отдавая честь, салютуя стрелкой, когда он поравнялся с ними. Мы, солдаты, понимаем друг друга. Он ответил на салют, как подобает солдату и джентльмену, подняв, не сгибая, два пальца, как будто и сам он был лишь слегка очеловеченным механизмом, и, покачнувшись, стал подниматься наверх.

Прекрасный вечер. Замечательный вечер. Утонченные, образованные женщины — леди. Все его жизненные ценности, дружно воспрянув, пели согласным хором».