Перестройка мира
Перестройка мира
1
В 1923 году вышла в свет утопия «Люди как боги» («Men like Gods»).
С годами вопросов к миру у писателя не стало меньше, разве что они углубились.
Развивается ли общество? Меняется ли человек? Куда могут завести человечество социалистические, марксистские убеждения? Не показал ли себя коммунизм силой исключительно разрушающей? Можно ли исправить суть человека против его собственного желания? Ждет ли нас какая-то новая мораль? Что вообще происходит с развитием человека, становится ли он более способным достигать по-настоящему больших целей?
«Люди как боги» — книга не одного прочтения.
В этой утопии явственно чувствуются отзвуки прежних (лучших) фантастических романов Уэллса. Он как бы бросает еще один взгляд назад — на уже написанное, но смотрит все равно в будущее. Так уж получилось, что некоему мистеру Барнстейплу (человеку, кстати, образованному) действительно удалось попасть в будущее. По натуре мистер Барнстейпл — человек привязчивый, любит жену. Но разве нас не раздражают жены? Да и трое сыновей мистера Барнстейпла не сильно стремятся к домашнему уюту. С каждым днем они становились все более широкоплечими и долговязыми; усаживаются в кресло, которое он облюбовал для себя; доводят его до исступления с помощью им же купленной пианолы; сотрясают дом оглушительным хохотом, обыгрывают отца в теннис, наконец, их шляпы валяются повсюду. Короче говоря, все достали мистера Барнстейпла. На маленькой машине любимого желтого цвета он спешно, оставив дома только записку, отправляется в путешествие по чудесным холмам и долинам Англии.
1921 год. Жаркое лето.
Шоссе впереди казалось пустынным.
Слева его окаймляла низкая, аккуратно подстриженная живая изгородь, за ней виднелись купы деревьев, ровные поля, за ними — небольшие домики, одинокие тополя; вдали — Виндзорский замок. Как яркое пятно выделялась вдали реклама какого-то отеля на речном берегу в Мейденхеде. Все обычно. Все буднично.
Но мистер Барнстейпл оказывается в другом измерении.
2
Правда, и там он, к сожалению, встречает своих современников.
Среди них мистер Сесиль Берли — знаменитый лидер консервативной партии, человек безупречной репутации. Именно он первый догадывается, куда попали невольные гости в результате странного происшествия на шоссе.
«Если хотите знать, — говорит он, — мы в Утопии».
И это так. Смелый научный эксперимент молодых утопийских ученых Ардена и Гринлейка увенчался успехом. Мощный атомный удар развернул один из участков материальной вселенной и с волной душного летнего воздуха вовлек в Утопию три случайно оказавшихся на шоссе автомобиля землян…
3
Наконец-то герои Уэллса оказываются не среди морлоков и не среди злобных марсиан. Утопия — это чудесный мир. В Утопии все прекрасно. Это вам не закопченные тесные города Англии. В небе нет удушающего дыма, труд не требует принуждения, законы заменены совестью, убожество бедности (так же как и роскоши) уступило место истинной красоте.
Но и утопийцы поражены.
Как? В своем мире вы еще не отказались от животной пищи? — спрашивают они. — Ваша наука еще не использует энергию атома? Вы впустую сжигаете чудесное доисторическое прошлое своей планеты? Как вы любите, наконец?
Вопрос о любви поверг землян в недоумение, а некоторых просто шокировал. В мозгу мистера Барнстейпла пронесся вихрь странных предположений. К счастью, на выручку землянам пришло умение мистера Берли быстро и изящно уклоняться от ответа.
«Как любим? — ответил он. — Непостоянно».
Самолеты. Чистый воздух. Отзывчивые милые люди.
«Голоса их казались мистеру Барнстейплу одинаковыми, а слова обладали четкостью печатного текста. Кареглазую женщину, оказывается, звали Ликнис, а бородатый утопиец, которому мистер Барнстейпл дал лет сорок, был не то Эрфредом, не то Адамом, не то Эдомом — его имя, несмотря на всю чеканность произношения, оказалось труднопроизносимым. Этот Эрфред сообщил, что он этнолог и историк и что ему хочется как можно больше узнать о мире землян. Мистер Барнстейпл подумал, что непринужденностью манер Эрфред напоминает типичного земного банкира или влиятельного владельца многих газет: по крайней мере в нем не было и следа робости. Другой утопиец, Серпентин, тоже оказался ученым…»
Утопийцы готовы к общению.
Но земляне не готовы, вот в чем проблема.
Война за войной, кровавые социальные революции, тысячи раз потрясавшие человечество, незаметно изменили психику землян. Сами того не осознавая, они уже не верят, что кто-то в мире способен быть добрым без особых на то причин. Поэтому лучшим выходом для землян оказывается захват Карантинного утеса, на котором их временно разместили. Схватить заложников и с позиции силы диктовать этим изнеженным и высокомерным существам свою волю! Тем более что священник — отец Эннертон — сделал страшное открытие. Оказывается, раньше утопийцы размножались усердно и бездумно, как животные или растения. В бессмысленном и хаотическом воспроизведении они транжирили великие дары науки и природы быстрее, чем получали; в итоге в Последнем Веке Хаоса население Утопии превысило два миллиарда человек, так что пришлось заняться вопросами демографии вплотную.
«Как? Вы осмелились регулировать прирост населения?»
«А чем это плохо?» — не понял Эрфред.
«Так я и знал! Так я и знал! — отец Эннертон горестно закрыл лицо руками. — Они основали людской племенной завод! Какая гордыня! Они отказываются творить души живые!»
4
Отступление
Александр Етоев (писатель):
«Уэллс занимает в пространстве моей библиотечной жилплощади не скажу, чтобы место главное, но, в общем-то, комфортабельное, — на полочках ближе к свету красной планеты Марс, которая порою заглядывает с темных петербургских небес в щелку между плотными занавесками из окна моей спокойной квартиры.
Другие авторы, в силу своей литературной специфики, занимают у меня места более обширные. И другие предметы тоже. К примеру, чучела летучих мышей, от которых впадает в страсть мой товарищ Вячеслав Курицын, щекоча их, эти самые чучела, за звенящие от прикосновения гениталии. Или сочинения Шейнина, чей роман «Военная тайна», все семьдесят четыре издания, занимает в моей коллекции заслуженное второе место. Первое досталось… молчу, оставлю эту «тайну» неразглашенной.
Мой Уэллс — любовь старая. Я влюбился в него, когда давно, в 59-м году, на сэкономленные, не помню на чем, едва не первые свои карманные деньги купил роман о докторе Кейворе и его экспедиции на Луну. «Первые люди на Луне» — это было событие важное, потому что именно с той поры началось мое путешествие в мир фантастики. Путешествие продолжалось долго. С того самого блаженной памяти 59-го года и примерно по середину 70-х, — когда я понял, что эта литература всего лишь малая дистанция жизни, которую мне необходимо пройти.
Я не предатель детства. Я читал фантастические романы, как до этого волшебные сказки, чтобы понять одно — почему желаемое с имеемым всегда у нас разделяются Китайской стеной, почему мечта и реальность не имеют соприкосновения в настоящем. Я, ей-богу, плакал как обреченный, когда в 60-м году, прочтя «Звездоплавателей» Мартынова, сидел в убогой трубе из железобетона (в моем районе меняли трубы), представляя себя летящим в том самом звездолете на Марс, и вдруг понял, что мир полетов одинаково равен смерти, потому что «сейчас» и «завтра» в этой жизни не соприкасаются.
Мне было тогда семь лет. Слезы высохли скоро.
Уэллс. «Похищенная бацилла», — так называлась книжка. Обложки не было, помню картинку — мертвый человек на полу и цветок, выедающий тянущимися ростками глаза этого человека. «Красная орхидея». Ает через тридцать, влюбившись в Чейза, Стаута и компанию, я уже вполне понимал, откуда тянутся все их орхидейные приключения.
Герберт Уэллс был альфой.
Бетой и гаммой были его бессчетные продолжатели.
Бесталанные или талантливые, это неважно. Первый ход в литературе все равно делал Уэллс.
Западных продолжателей знаю мало.
Наших было без счета. Вот, навскидку.
Несколько рассказов у Куприна.
Марсианские социалисты Богданова, высосавшие из красной планеты все ее природные соки и теперь раскатывающие губу на пока еще не высосанные земные.
Альтернативные марсиане Толстого. Этому отдельная благодарность за образ красноармейца Гу сева. И толстовский же инженер Гарин.
«Труба марсиан» Хлебникова («Пусть Млечный Путь расколется на Млечный Путь изобретателей и Млечный Путь приобретателей»), в которой («Приказ II») Уэллс как почетный гость приглашается в Марсианскую думу — «с правом совещательного голоса».
«Пылающие бездны» Муханова, совершенно безумное сочинение, где вконец осатаневшие марсиане лишают атмосферы Луну у выпаривают лучом «фелуйфа» наши Тихий с Атлантическим океаны, а также обращают в первоматерию принадлежащие Земле планетоиды. Недалеким уэллсовским осьминогам до такого и с похмелья бы не додуматься.
«Роковые яйца», Булгаков. Вспомним Шкловского: «Как это сделано? Это сделано из Уэллса». А конкретнее, из «Пищи богов». Только в «Яйцах» «вместо крыс и крапивы появились злые крокодилы и страусы».
«Туманность Андромеды» Ефремова, полемический ответ на мир будущего, описанного в «Машине времени» (ударим оптимизмом по пессимизму!).
Список можно продолжать. Вехами на этом пути будет и бесспорная классика («Второе нашествие марсиан»), и беспомощная бледная немочь вроде повести «Внуки Марса» и романа «Марс пробуждается».
Несколькими строчками выше упомянут роман Уэллса («Машина времени»), который, как ни один другой, тешил его писательскую гордыню. Еще бы, автор опередил самого Эйнштейна с его теорией относительности и парадоксом обратимости времени.
В «Машине времени», в ее начале, разворачивается долгое рассуждение об измерениях пространства и времени. Вот что меня покорило. Оказывается, мое бренное тело, по мнению некоторых умных людей, способно перемещаться физически не только в трех пространственных измерениях, а еще и в четвертом. А четвертое измерение — это время. И машина, то есть тот механизм, который это дело осуществляет, перемещая нас по дороге времени, — скрывается в нас самих. Наше духовное существо — вот что это такое. Сам Уэллс подробности опускает, но суть идеи, я полагаю, в следующем. В каждом из нас таится некая микроскопическая частица от бесконечного и безначального существа, которое одновременно присутствует в прошлом, настоящем и будущем. Не называю его имени всуе, но несложно догадаться, о ком я. Остается придумать способ заодно с духовной начинкой, втиснутой в оболочку тела, переносить вперед и назад во времени и саму нашу телесную оболочку.
Уэллс придумал, как это осуществить, и отправил своего Путешественника в печальный мир будущего планеты. Хотя, по мне, так машина времени — палка о двух концах. То есть штука вроде бы нужная, вроде скатерти-самобранки и его величества коммунизма. Но если разобраться по существу, нужна она в первую очередь коллекционерам и спекулянтам. Впрочем, между первыми и вторыми бывает трудно провести грань. Нормальному человеку в прошлом делать практически нечего. Там опасно. Про будущее и разговора нет — сам Уэллс дал убедительные примеры остывающей и задыхающейся Земли и агонизирующего рода людского.
Сразу вспоминаю историю, случившуюся со мной в начале 80-х. Мы с приятелем поехали в Белозерск, старинный город на севере Вологодской области. А под городом есть тюрьма, знакомая, я думаю, каждому по фильму «Калина красная». И как раз в те дни, когда мы там оказались, из тюрьмы сбежали два заключенных. Мы с приятелем об этом не знали. Теперь представьте следующую картину: идут по тихой провинциальной улице двое незнакомых хмырей и спрашивают у проходящего мимо местного что-нибудь вроде: «Как пройти в библиотеку?» Ясен перец, местный принимает нас за злодеев, тех, что совершили побег, и с перепугу рвет куда-то через кусты. Мы думаем, человек больной, спрашиваем у кого-то еще, и история повторяется. Все, к кому мы ни подходили, шарахались от нас, будто от прокаженных. Хорошо, не навалились гуртом, не повязали и не доставили куда следует.
И это в наше, вполне мирное, время.
Чего уж говорить о бдительности народа во времена военные.
Попадешь, например, на машине времени в боевой 1943 год, когда среди населения распространялись документы такого типа: «Беженцы, слепцы, гадалки, добродушные с виду старушки, даже подростки — нередко используются гитлеровцами для того, чтобы разведать наши военные секреты, выяснить расположение наших частей, направления, по которым продвигаются резервы. Одним из методов, наиболее излюбленных немцами, является засылка лазутчиков под видом раненых, бежавших из плена, пострадавших от оккупантов, вырвавшихся из окружения и т. п.». И все, и пиши пропало — не видать тебе любимого настоящего, хоть волком вой.
А попадешь ты, допустим, во времена средневекового мракобесия. Увидят на тебе кроссовки фабрики «Адидас» и мгновенно пришьют статью за сношения с дьяволом. С последующей переменой обуви с кроссовок на испанский сапог и сожжением на костре инквизиции. Так что прямо вам говорю: машина времени — вещь опасная, и нужно тысячу раз подумать, прежде чем садиться в ее седло. Хотя, например, симпатичный мне русский художник Александр Бенуа по поводу той же машины времени говорил следующее: «Из выдумок Уэллса мне особенно соблазнительной показалась «машина времени», но, разумеется, я на ней не отправился бы вперед, в будущее, а легонечко, постепенными переездами и с долгими остановками по дороге, посетил бы такие эпохи, которые мне наиболее по душе и кажутся особенно близкими. Вероятно, я в одной из этих станций и застрял бы навеки».
Уэллс писал для людей взрослых. Но хорошие книги имеют свойство отрываться от возраста и с одинаковой любовью читаться всеми, включая стариков и младенцев. Другое дело, что читательское зрение притупляется с возрастом, глаз туманится всякой экзистенциальной мутью, расстраивается фокусировка, грубеют нервные окончания как следствие сволочного быта и обилия всяких психических травм…
Детство обращает внимание в основном на фабулу, на сюжет. Помните, дворовые пересказы фильмов и прочитанных книг? Этот ему — ды-дых! А тот в него — тры-ды-ды-ды-ды! А этот хватает камень и — бздыть — ему прямо в череп. Читательский взгляд ребенка лишен идеологии начисто. Книжки о матерых шпионах и о победителях инопланетных чудовищ читаются с равной скоростью, совершенно независимо от идеи, вложенной в них писателем (или не вложенной). Главное — наличие полюсов, которые создают напряжение. Красные и белые, свои и чужие, хорошие и плохие. Идеология — всего лишь одежда, и замени Чапаева на Конана-варвара, интерес от этого не иссякнет. Уже позже, приобретя опыт, перечитываешь книгу и понимаешь — эта никуда не годится, в этой нет ни таланта, ни языка, а другая остается, как в детстве, твоим верным и настоящим другом. «Чук и Гек» и «Остров сокровищ», «Два капитана» и «Всадник без головы», Вася Куролесов и Геккльбери Финн, Денис Кораблев и Пеппи Длинный Чулок. Книг-друзей бесконечно больше, чем книг-обманок и книг-пустышек. Хотя книги «второго сорта» также значат в нашем детстве не меньше, чем «Пятнадцатилетний капитан» и «Три мушкетера». Это позже они уходят, если вы читатель разборчивый и понимаете, кто есть кто в безграничном океане литературы…
Если мысленно представить на ринге двух таких гигантов фантастики, как Жюль Верн и Герберт Уэллс, и посмотреть на их поединок пристрастными глазами подростка, то по части фабульности и эффектности победит, скорее всего, Жюль Верн. А вот взрослый решит иначе. Возможно, напортачили переводчики, но Жюль Верн читателю искушенному видится гораздо поверхностнее и мельче своего коллеги из-за Ла-Манша.
Скорее всего, дело в задачах, которые они решали в своих романах.
Жюль Верн старался показать мир, какой он есть и каким он станет, преображенный чудесами прогресса. Причем показывал он нам мир скрупулезно, не забывая ни о малых, ни о великих, составляя бесконечные каталоги насекомых, растений, млекопитающих, континентов, морей, — всего, что наблюдали его много странствующие герои. Человек в процессе этого составления — лишь указка в руках писателя, направляющая читательское внимание на ту или иную диковину.
Уэллс показывал человека в мире, искаженном чудесами прогресса. То есть, в общем-то, занимался тем, чем и должна заниматься литература, если она не ставит перед собой задачу чисто познавательно-развлекательную.
По поводу популярности Жюля Верна среди детской аудитории оригинально высказался его соотечественник философ-структуралист Ролан Барт: «Образы путешествий у Верна имеют противовесом разработку мотивов укромности, и то, что Верн так близок детям, объясняется не банальной мистикой приключений, а, напротив, непритязательным блаженством замкнутого пространства, которое сказывается в детской романтике палаток и шалашей. Отгородиться и обжиться — такова экзистенциальная мечта, присущая как детству, так и Верну. Архетипом подобной мечты является такой почти безупречный роман, как «Таинственный остров», где человек-ребенок заново изобретает мир, заполняет, огораживает его и в завершение своего энциклопедического труда замыкается в характерно буржуазной позе собственника, который в домашних туфлях и с трубкой сидит у камелька, в то время как снаружи напрасно ярится буря, то есть стихия бесконечности».
Понятно, что для нас, первыми пославшими человека в космос, мнение французика из Бордо не авторитет по определению. Но здравое зерно явно присутствует в его рассуждении.
Что мне нравится у Уэллса — это легкая дураковатость его героев.
Другое слово для дураковатости — эксцентричность. Это снижает пафос.
Это заставляет нас улыбаться. Это дает возможность наукообразность обращать в образность. Ведь тип дураковатых героев — важный для англичан тип. Филдинг, Смоллет и Стерн, непременно великий Диккенс, Конан Дойл с его профессором Челленджером, Честертон, куда же без Честертона! Основание этой дураковатости — в любви автора к своему герою. Отрицательные герои холодны, они умны, расчетливы и опасны. Как антоним этим холодным качествам — скрытые под грубоватой корой и за ширмой эксцентрической клоунады мудрость сердца и тепло сопереживания. То есть случай примерно того же ряда, что и с нашим Иванушкой-дураком, вызывающим своим антиобщественным поведением неизменную читательскую симпатию.
Эксцентрический герой у Уэллса — вовсе не жюль вернов чудак. Жак Паганель — не человеческий тип, он — фигура, обязанная своим присутствием разбавлять серьезную атмосферу повествования и объяснять от лица науки разнообразные природные феномены.
Существует мнение (и я его горячо поддерживаю), что взгляд художника сродни всепроникающему лучу Рентгена, и человек, способный показать на бумаге/холсте/экране изменчивую человеческую природу, — если не сам Господь, то из его окружения, уж это точно. Или, отталкиваясь от искаженного библейского «устами младенцев»: та же самая истина глаголет и руками художника.
Это я о картинках к книгам.
Посмотрите, как иллюстрировали двух классиков — Уэллса и Жюля Верна.
Иллюстрации к французскому мастеру романтичны, это вне спора. Здесь есть всё — и брызги соленых волн, и сражающиеся со стихией герои, и мужественная складка между бровями на лице отважного капитана Немо. Отсутствует только смех (и ирония, его созидательная основа). Ни Фера, ни Риу, ни Беннет, продолжатели славной традиции великого Гюстава Доре у несмотря на всю свою изощренность, ни разу не передали юмор, который нет-нет да и проявляется у создателя бессмертного «Наутилуса». По-моему, единственный, кто улыбнулся, — Анри Мейер, французский график, когда перекладывал на бумагу образ кузена Бенедикта из романа «Пятнадцатилетний капитан».
Лучшие же картинки к Уэллсу (американские в расчет не беру) — сплошные клоунада и зубоскальство. Даже если описывается трагедия — общественная, «Война миров», или личная, «Человек-невидимка», — она подается так, будто это комедия-буфф или какой-нибудь народный лубок на подмостках площадного райка.
Разбавлять трагическое комическим — нисколько не глумление над святынями, а нормальный художественный прием, игра на понижение пафоса, о чем вкратце упоминалось выше. Возьмем Крукшенка, иллюстратора Диккенса. Возьмем Хогарта, Физа, кого угодно. Смех при этом бывает разный — есть убийственный, ядовитый, жалящий. Какого-нибудь глистоподобного Урию Хипа не изобразишь благообразным молодым человеком, сующим милостыню в нищенскую ладонь. А есть смех — жалеющий, сочувствующий, мягкий. Только люди, ограниченные в своей угрюмости, готовы углядеть в чем угодно, в том числе и в картинках к книге, святотатство, надругательство и крамолу.
Впрочем, сами уэллсовские романы (лучшие — не утверждаю, что все) сплошь наполнены эксцентрикой и иронией, и художник только подчеркивает эти качества уэллсовской прозы. Вот как, например, выглядит доктор Кейвор, изобретатель знаменитого кейворита, в описании мистера Бедфорда, его друга и делового партнера в совместном путешествии на Луну: «То был коротенький, кругленький, тонконогий человечек с резкими порывистыми движениями. Его диковинная внешность казалась еще более причудливой благодаря костюму: представьте себе крикетную круглую шапочку, пиджак, короткие штанишки и чулки вроде тех, какие носят велосипедисты. Человек махал руками, вертел головой и жужжал. Что-то электрическое было в этом жужжании. Кроме того он часто и громко откашливался». Художник Николай Травин, довоенный иллюстратор Уэллса, удивительно точно и достоверно передает этот комический образ, даже электрическое жужжание каким-то чудом удалось ему передать.
А взять классические картинки к «Войне миров» бельгийского рисовальщика Альвэма Корреа. В них иронией наполнено все — от змееруких марсианских захватчиков до несчастного английского обывателя, которому вместо традиционных овсянки и пятичасового чая предлагают нарезанные в колечки щупальца инопланетного спрута, фаршированные мозгами членов палаты лордов.
Трогательно видеть сегодняшними глазами отношение к Уэллсу в только что революцинизировавшейся России, в первые ее, тяжелые и больные, годы. Здесь писателя воспринимали более чем просто писателя. Из России он виделся как надежда, как тот самый вечевой колокол, которым Герцен (тоже, между прочим, из Англии) будил заспавшуюся мировую общественность. Какая ни возникни проблема — от голода в Поволжье до улучшения быта петроградских ученых, — Горький сразу же отправлял воззвание / обращение / прочувствованное письмо, прося Уэллса (плюс Гауптмана плюс Синклера плюс Анатоля Франса) оказать помощь бедствующей республике. Как поначалу (свидетельство Михаила Пришвина) в случае военной угрозы большевики рассчитывали на поддержку трудовой Индии (мол, только свистни, и сейчас же на боевых слонах выскочит индийская кавалерия и затопчет к ядрене-фене всю контрреволюционную шушеру), так чуть позже, в первой половине 20-х, они надеялись залатать прорехи на шинели юной Страны Советов, пользуясь авторитетом писателя.
В этом смысле Уэллс был для нас как Пушкин, даже нужнее Пушкина.
Не омрачила этой меркантильной любви к писателю даже знаменитая «Россия во мгле» — книга-отчет о поездке в Россию. Многими воспринятая как пасквиль, книжка тем не менее была мгновенно переведена, издана и прочитана, и широко обсуждалась в кругах тогдашней интеллигенции. Особенно обиделся Корней Чуковский. И было за что. Действительно, Горький попросил его показать английскому гостю какое-нибудь учебное заведение, тот привел Уэллса в школу на Моховой улице, где учились двое детей Чуковского; понятно, школа была не из тех, в которых тайно курят на переменках и тискают по углам девчонок, это было престижное заведение, в другое, впрочем, Чуковский своих детей не отдал бы. Так вот, школьники стали наперебой перечислять писателю свои любимые книжки — «Человека-невидимку», «Войну миров» и т. д., — а затем, прошло время, Чуковский с возмущением прочитал в «России во мгле», что якобы вся эта ребячья начитанность была лишь инсценировкой, детей заранее подготовили, чтобы не попасть впросак перед визитером. Знай Корней Иванович, что ему так подкузьмит Уэллс, он наверняка осуществил бы предложение критика Шкловского — «утопить Уэллса в советском супе — и это будет Утопия».
Одни (Генри Джеймс) на писателя обижались, другие (Г. К. Честертон) журили, третьи отвергали (Вирджиния Вулф). Я же (и, надеюсь, не один) просто люблю Уэллса за те наполненные жизнью страницы, которые он мне дарит».
5
«Люди как боги» — не просто дискуссия. Это роман действия.
Уэллс вовремя вспомнил о том, что Усталый Гигант, вечно занятый и закомплексованный, может заскучать. «Теперь я понимаю, как вы живете, — на радость Усталому Гиганту заявляет утопийцам возмущенный донельзя отец Эннертон. — Слишком хорошо понимаю! С самого начала я догадывался, но ждал, ждал, чтобы удостовериться, прежде чем выступить со своим свидетельством. Образ вашей жизни говорит сам за себя — бесстыдство ваших одеяний, распущенность нравов! Юноши и девушки улыбаются, берутся за руки, чуть ли не ласкаются, когда потупленные глаза — потупленные глаза! — были бы наименьшей данью стыдливости. А эти ваши гнусные рассуждения о любовниках, любящих без уз и без благословения, без установлений и ограничений! Что они означают? И куда ведут? Не воображайте, что, будучи священнослужителем, человеком чистым и девственным вопреки великим искушениям, я не способен понять всего этого! Или мне не открыты сокровенные тайны людских сердец? Или наказанные грешники — разбитые сосуды — не влекутся ко мне с исповедью, достойной гнева и жалости? Так неужели я не скажу вам прямо, кто вы такие и куда идете? Эта ваша так называемая свобода — не что иное, как распутство. Ваша так называемая Утопия — это ад дикого разгула всех плотских страстей!»
Вот грань, которую трудно преступить закоренелым землянам.
И начинаются перестрелки. Тупость и ярость, как всегда, торжествуют.
Только мистеру Барнстейплу, быть может, самому недалекому из землян, зато доброму, удается бежать с Карантинного утеса. Он сам, добровольно, ведомый только любопытством и чувством вины, приходит к утопийцам. И находит с ними общий язык. И начинает видеть чудесную сторону этого мира. В нем нет ласточек? Ну и что? Их нет потому, что уничтожены комары и мошки. Десять тысяч видов, начиная с болезнетворных микробов и кончая гиенами, были в свое время подвергнуты общественному суду. Какую данный вид приносит пользу? Какой вред? Что может исчезнуть вместе с ним? Но даже если какому-то виду выносился смертный приговор, в надежно изолированном месте сохранялся резерв обреченных особей. Зато большинство инфекционных лихорадок уничтожено полостью. Мир очищен от множества вредных насекомых, сорняков, всяческих гадов. Крупные хищники, вычесанные и вымытые, приучены к молочной диете, даже собаки превратились в относительную редкость.
Удивительный и привлекательный мир.
«Сперва мистер Барнстейпл никак не мог отыскать кранов, хотя в комнате помимо ванны находился большой умывальник. Затем увидел в стене несколько кнопок с черными значками, которые могли быть утопийскими буквами. Он начал экспериментировать. В ванну потекла горячая, потом ледяная вода; еще одна кнопка включала теплую, по-видимому, мыльную воду, а две другие — какую-то жидкость, пахнущую сосной, и жидкость, чуть-чуть отдающую хлором. Утопийские буквы на кнопках дали мистеру Барнстейплу новую пищу для размышлений, ведь это были первые надписи, которые он увидел».
К тому же единственным металлом в комнате оказалось золото. Оно было повсюду. Светло-желтые полоски блестели и переливались. Золото в Утопии, по-видимому, было очень дешевым материалом…
А еще в комнатах не оказалось зеркал. Правда, когда мистер Барнстейпл дернул то, что принял за ручку стенного шкафа, перед ним раскрылось трехстворчатое трюмо. Так он узнал о том, что в Утопии все зеркала обычно скрыты. Утопийцы считают неприличным напоминать человеку о его постоянно изменяющемся облике…
6
Мистеру Барнстейплу везет: утопийцы отправляют его на Землю.
Что-то заставило Уэллса вновь напомнить Усталому Гиганту о неумолимом времени.
«Случайно сунув руку в карман, он нащупал лепесток, оторванный от красного цветка. Лепесток уже потерял цвет, а соприкоснувшись с душным воздухом комнаты, и вовсе свернулся, сморщился и почернел; его нежный аромат сменился неприятным сладковатым запахом».
Сказка закончилась.