IX. Перестройка. Открытие мира

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IX. Перестройка. Открытие мира

Новые начинания. — Создание ежегодника «Одиссей» и семинара по исторической антропологии. — Меморандум о демократизации Академии наук. — Письмо в КГБ. — Выездная комиссия райкома КПСС. — Италия: визит к Папе римскому. — Исландия: Скала Закона. — Статуи донаторов Наумбургского собора. — Церемония в Лунде. — Кембридж: лужайка Королевского колледжа. — Центр Гетти. — Работа над книгой о средневековом индивиде

Вторая половина 80–х годов. Все еще ощущаются гниение и мерзость; они не сразу исчезли из нашего быта, когда началось то, что называлось перестройкой и вело к некоторому обновлению. Я двадцать лет не открывал советских газет. Раскрывать их для того, чтобы подсчитывать процент лжи и расшифровывать смысл того, что рядом с тов. Брежневым по правую руку стоит сегодня тов. Суслов, а по левую — тов. Демичев, а не наоборот, и не означает ли это каких?то сложных структурных перемен? Кремленология была развита не только за рубежом, но и у нас — читали газеты, рассматривали фотографии. Мне хватало «Голоса Америки», Би — би — си, «Свободы», я получал информацию оттуда. Удручало положение в Академии, но не возникало никакой мысли о том, что можно что?то изменить. Я был оторван от общественной жизни настолько, насколько это было необходимо для того, чтобы заниматься своей исследовательской практикой.

Но к концу 80–х годов некоторые из нас задумались: а может быть, следует все?таки принять посильное участие в движении обновления, хотя бы в академических и университетских масштабах? И произошло нечто весьма неожиданное для меня самого. Десятилетиями я был приучен к тому, что я вне всяких групп, коллективов. Я никогда не мог осознать себя стопроцентным сотрудником Калининского пединститута, где работал шестнадцать лет; я чувствовал себя аутсайдером в Институте философии, где, конечно, был инородным телом — некий историк среди философов; через три года меня оттуда пинком и вышвырнули. В Институте всеобщей истории я работал уже двадцать лет, но оставался вне игры и снова оказался аутсайдером, маргиналом и не чувствовал себя принадлежащим к коллективу, о котором мог бы сказать: Мы.

Но теперь во мне стали зарождаться новые представления. Необходимо что?то делать, у нас огромный Институт (расскажите на Западе, что в нашем Институте работают двести человек, там этого просто не поймут. Там институт — это маленький творческий коллектив, человек десять — двенадцать, а то и меньше. А у нас? Полезно, правда, поразмыслить о том, что эти люди делают), и в нем нет ни одного научного семинара. При жизни Б. Ф. Поршнева организовался семинар по исторической психологии, который он регулярно созывал, и мы там некоторые проблемы обсуждали. Но вместе с Борисом Федоровичем Поршневым был похоронен и этот семинар. После разгона сектора методологии, которым руководил Гефтер, появился семинар под руководством Е. М. Жукова, он назывался методологическим. Меня однажды туда загнали, там происходили совершенно иррациональные действа, толкование каких?то самых общих партийных тезисов, рассуждения о том, что международные отношения — это своего рода классовая борьба и т. п. Возвыситься до этого уровня я не мог и понял, что это моление, с которого надо уходить, не тратить попусту время.

Я решил создать свой научный семинар, и осенью 1987 года я его открыл. В какой?то мере продолжая традицию семинара Б. Ф. Поршнева, свой я тоже назвал семинаром по исторической психологии. Впоследствии, когда все мы убедились, что речь идет не об исторической психологии, — в самом существе дела заключено некоторое противоречие, психология с трудом пользуется историческим измерением, а историки с еще булыыим трудом могут использовать категории психологии — мы его переименовали в семинар по исторической антропологии. Он существует и поныне, ему идет четырнадцатый год.

Я убедился в том, что этот шаг, имевший не только научный, но и общественный смысл, сделан своевременно и точно, потому что с самого начала стало собираться гораздо больше народа, чем это допустимо в рамках семинара. Конференц — зал на четвертом этаже Института на ул. Дм. Ульянова заполнялся целиком, и начальство стало смотреть косо на эти «сенсационные» сборища. И время от времени, пользуясь добротой Т. Б. Князевской, неизменного ученого секретаря Научного совета по истории мировой культуры, мы арендовали за счет этого Научного совета Белый зал в Доме ученых, подальше от «глаз государевых». Собиралось множество народа, доклады слушались разного уровня и содержания, но проявлялся огромный интерес. Это длилось до определенного момента, когда политические страсти достигли такого накала, что интерес гуманитариев стал переключаться с научных проблем на проблемы общественной жизни. Но семинар не прекратил своего существования.

Теперь в его работе участвуют несколько десятков человек, на одни доклады приходит меньше слушателей, на другие — больше, но это не те гала — спектакли, которые разыгрывались вначале.

Второе начинание мы осуществили вместе с Е. М. Мелетинским. Мы считали необходимым основать новый журнал по истории культуры. «Одиссей» только начинал свое странствие, формировалась его специфическая направленность, и вместить под его обложку статьи разных направлений, связанных с культурой и историей литературы, представлялось невозможным. Мы предприняли малоуспешные попытки заручиться чьей?то поддержкой, вплоть до Министерства иностранных дел, и, наконец, убедились в том, что журнал может быть создан только на индивидуальной основе. Молодой человек, который к нам прибился, договорился с каким?то банком, ныне давно уже растворившимся в небытии. Так удалось основать журнал «Мировое древо» («Arbor mundi»), который нерегулярно, с перерывами, но все же выходит и поныне, теперь под эгидой РГГУ.

Были и другие начинания, касавшиеся педагогического поприща. Я вам расскажу нечто похожее на легенду, с правдоподобностью которой я постепенно освоился, поскольку сам стал участником событий. Тут было нечто неожиданное для человека, привыкшего к тому, что в организационном плане самостоятельно ничего сделать нельзя. Я помню, в детстве мы читали рассказы дедушки Дурова, знаменитого дрессировщика, основателя династии Дуровых. Голубя посадили на цепочку, он мог, взмахивая крылышками, попорхать над колышком, к которому привязали цепочку, попрыгать вокруг, но летать не мог. Прошло какое?то время, цепочку сняли, голубь больше не летал. Нас приучили к тому, что в рамках официальных структур никакая инициатива невозможна.

Осенью 1987 года меня приглашают на День науки в МГУ, не на исторический факультет, конечно, а на филологический. Я выступаю в большой поточной аудитории, масса студентов, рассказываю о новых направлениях гуманитарного знания, о необходимости единения гуманитариев, контактов между филологами, лингвистами, историками, социологами и т. д. Всем, как мне кажется, интересно.

Выхожу из аудитории, ко мне подскакивает невысокий молодой человек, представляется: студент пятого курса философского факультета, выпускник. Провожая меня до дому, говорит: «Как же так, А. Я., вы толковали о важных вещах, выясняется, что изучение культуры в том плане, о котором вы говорили, у нас отсутствует, его нет ни на историческом, ни на филологическом, ни на философском факультетах. Везде речь идет лишь о ее односторонних аспектах. Совершенно необходимо создать какой?то центр для изучения и преподавания истории и теории культуры». Что может ответить старый Гуревич? «Да, да, очень жаль». Но он меня не понимает. Если я считаю, что нужно этим заниматься, то пора от благих пожеланий перейти к практическим действиям. Это для меня было совсем непривычно. Ввести в МГУ курс истории культуры? Я там вообще не работаю, кто я такой?

Но Валерий Яковлевич Саврей, студент, с которым я разговаривал, оказался человеком другого пошиба. Проходит несколько дней, он мне звонит: «Я договорился с деканом философского факультета. Вопрос о создании кафедры теории и истории мировой культуры будет изучен». Я, конечно, не верю в успех, ведь мы всю жизнь предлагали какие?то более или менее разумные или безумные проекты, нам говорили — да, конечно, спасибо, а когда мы уходили, нам в спину показывали язык.

Я помню, например, следующее. Когда затеяли коллективный труд «История Европы», мы с Л. М. Баткиным вылезали со своими наивными идеями: надо выработать теоретические предпосылки, рассмотреть, что такое Европа и когда она начинается, каковы ее пределы и культурные возможности. Нам говорили: да, конечно, надо. Но всем было ясно, что начинается Европа, согласно учебнику Сергеева, тогда?то, продолжается, согласно учебнику Косминского, тогда?то, и оказалось, что все эти наши прекраснодушные разговоры на деле никому не интересны и не нужны.

Но теперь, к концу 80–х годов ситуация в стране изменилась, и старые категорические табу сплошь и рядом не действовали, инициативу нельзя было пресекать так безусловно, как раньше. В течение года кафедра теории и истории мировой культуры на философском факультете МГУ была создана. Пригласили, предложив нам всем полставки, поскольку мы работали в академических институтах, М. Л. Гаспарова, Е. М. Мелетинского, С. С. Аверинцева, Г. С. Кнабе, вашего покорного слугу и A. Л. Доброхотова (единственный философ среди нас).

Валерий ставит передо мной вопрос о заведующем кафедрой. Я говорю: есть одна кандидатура — Вяч. Вс. Иванов. Научные заслуги и авторитет Иванова бесспорны, он обладает и организаторскими способностями, и влиянием. Но будут серьезные трудности. Ведь в 1960 году его, молодого преподавателя лингвистики филологического факультета МГУ, с треском выгнали за открытое выступление в защиту Б. Л. Пастернака. Тогда происходило заседание Ученого совета, где ведущие сотрудники кафедры клеймили Иванова. Он оскорблен тем, что произошло. Ректорату придется извиниться и реабилитировать его. Потребуется отменить формально постановление Ученого совета, принятое в 1960 году. И все это было сделано, пошли на попятную, извинились, пригласили Иванова, и он возглавил кафедру.

На этом подвиги Саврея не кончились. Он считал нужным заручиться поддержкой в «сферах» и отправился в Фонд культуры на Гоголевском бульваре. Шло заседание руководства, В. Я. сумел пройти через все кордоны и обратился к Раисе Максимовне Горбачевой, которая была членом правления этого Фонда. Он толкует ей о создании кафедры теории и истории мировой культуры в МГУ и о том, что нужна поддержка Фонда. «Первая леди» обещает содействие и говорит, что пригласит своего супруга на какую?нибудь лекцию. После этого разговора к В. Я. подходит некто из свиты Раисы Максимовны и говорит: «Молодой человек, вы танк». Г — н Горбачев, естественно, не посетил наших заседаний, но это мы как?то пережили.

Что же произошло? Инициатива человека, который только еще заканчивал университет, неожиданно привела к позитивному результату. Созданная тогда кафедра продолжает существовать, хотя характер ее совершенно иной, и почти все, объединившиеся тогда в ее рамках, покинули ее по тем или иным причинам. При МГУ создан также Институт теории и истории мировой культуры. Все это совершилось не по указанию сверху, а по инициативе людей, проявивших волю, причем это были не интеллектуалы старшего поколения, которые говорят: да, надо, надо, но не умеют ничего делать, а молодые люди. С Валерием мы, к сожалению, расстались, у него странная судьба, теперь ему ближе, кажется, не история культуры, а московский патриархат; ну, каждый находит свои пути.

Наконец, в тот же год Л. М. Баткин и Ю. Н. Афанасьев придумали план создания научного учебного заведения нового профиля, не звено университетской цепи под эгидой Министерства высшего образования и не институт в системе Академии, а небольшой, независимо существующий научный центр с двумя десятками ученых- исследователей и несколькими аспирантами. Такой проект надо было пробивать на самом высоком уровне. Долго искали каналы коммуникации, наконец, через А. С. Черняева передали докладную записку Горбачеву. Горбачев предписал А. Н. Яковлеву рассмотреть этот проект. Он лежал до осени 1991 года и был реализован — не благодаря содействию Горбачева или Яковлева, а вследствие того, что Ю. Н. Афанасьев создал РГГУ, в рамках которого основан и ныне функционирует ИВГИ — Институт высших гуманитарных исследований.

В Институте всеобщей истории в 1986 или 1987 году был создан сектор истории культуры, насколько я понимаю — специально для Афанасьева, который его возглавил. Но вскоре Юрий Николаевич выступил на страницах журнала «Коммунист» с критикой состояния исторической науки в СССР, была затронута и честь мундира тех академических лиц, которые не привыкли к тому, чтобы на нее посягали. Произошел скандал, Ю. Н. Афанасьева пригласили к заместителю директора Института и сообщили, что в соответствии с распоряжением Президиума АН все работающие по совместительству подлежат сокращению. По — видимому, дело касалось одного Ю. Н. Он сказал, что готов работать на общественных началах, но просто не был услышан.

Сектор истории культуры повис в воздухе. А был уже подготовлен сборник трудов, его надо было спасать. И вот на Ученом совете Института в 1988 году встает вопрос — что делать с этим бездомным сектором? Закрыть? Я не выдержал, не рассчитав возможных ответных шагов, и заявил: сейчас, когда наука переживает поворот от изучения формаций и даже цивилизаций к изучению культуры, вы решаете закрывать такой сектор! Его надо укреплять и расширять, а не закрывать. И мышеловка захлопнулась. На другой день был издан приказ о назначении А. Я. Гуревича руководителем этого сектора. Никогда я ничем не руководил, никогда не хотел ничем руководить и никогда не научился и не научусь никем руководить — мои сослуживцы знают это лучше, чем я. Но я не мог отказаться, потому что сектор нужно было сохранить. Сборник, который был вчерне собран, мы превратили в ежегодник, назвав его «Одиссеем». К нему можно по — разному относиться, но он выходит, и мне кажется, что это тоже немаловажный вклад в развитие нашей гуманитарной мысли, особенно на фоне того, что у нас имелось. Таким образом, при всей своей организационной беспомощности мы все же старались что?то сделать. Разумеется, планы всегда превосходят их реализацию, результат чаще всего не соответствует замыслам, но некоторые плоды наших усилий все?таки остались.

В конце 80–х годов происходило много любопытных вещей. Вдруг мне звонят из Министерства иностранных дел. Я подумал, что это ошибка, не тому Гуревичу позвонили. Про Министерство иностранных дел я знал только, что эта пирамида находится на Смоленской площади. Мне говорят: «Я звоню по поручению заместителя министра иностранных дел В. Ф. Петровского, он просит вас в такой- то день прийти на совещание, где будет обсуждаться проблема гуманитарного знания в связи с нашей внешней политикой».

Я был заинтригован: как?то не соединялись наше гуманитарное знание и Министерство иностранных дел. На пороге здания Министерства встречаю Юрия Михайловича Лотмана, его тоже пригласили. Мы с трудом отыскали кабинет, где заседали Петровский, его советники и ряд приглашенных лиц, в основном представители учреждений, связанных с МИДом. А из гуманитариев присутствовали П. П. Гайденко, Ю. М. Лотман и я. Состоялось довольно любопытное совещание. Естественно, каждый высказывал свое, у кого что болит. Юрий Михайлович, в частности, говорил о том, что проследил, каким образом подданные нашей великой державы могли посещать Запад, начиная со времен Ивана Грозного и до наших дней. Выяснилось, что самые большие трудности чинились в наши дни. Я тоже что?то говорил — о выступающих по телевидению журналистах, у которых от лжи уже глаза скосились.

Кончается совещание, ко мне подходит Петровский и начинает беседу. И вдруг меня осеняет. «У меня есть друг, — говорю я ему, — датский историк Бент Енсен, который занимается русско- датскими отношениями в XX веке, в частности, датско — советскими отношениями в период Второй мировой войны. Он приехал по договоренности с МИДом работать в вашем архиве, уже десять дней сидит в Москве и жалуется, что разрешения все нет. Вот, — продолжаю я, — мы здесь очень мило поговорили, очень обнадеживающе, но давайте перейдем из области разговоров к поступкам. Докажите, пожалуйста, что вы действительно можете протянуть руку гуманитариям, тогда и мы вам протянем руку». Он говорит своему помощнику: «Займись этим делом». Я ушел, приехал домой, не успел снять плащ, как раздался звонок из МИДа — все улажено. Завтра Бент Енсен будет работать в архиве. Это было время, когда возникла иллюзия, что можно чего?то добиться. С Петровским мы потом еще встречались, я с ним беседовал о возможностях издания журнала, но дальше разговоров в инстанциях дело не пошло.

Тут я перехожу к другим событиям того времени и моей биографии. Можно создать семинар по исторической антропологии, журнал и даже кафедру, можно составлять какие?то прожекты. Но что происходит в системе Академии наук? Берем ее устав. В нем написано, что Академию составляют действительные члены и члены- корреспонденты. Все остальные сотни тысяч сотрудников уставом не предусмотрены, нас нет. Я вполне допускаю, что так было в уставе, сочиненном во времена Петра Великого. Академию составляли выдающиеся ученые, русские или немецкие, им помогали служители, которые в ней, естественно, не значились. Но теперь?то все иначе, и кто же мы такие? От нас иногда толку не больше, чем от тех, кто подметает пол, но все?таки… Дальше. Кто командует Институтом и наукой? Директор. Откуда он взялся? Он назначается кем?то, кем именно, мы не знаем. Формально — Президиумом Академии наук, фактически эти вопросы решаются, конечно, на Старой площади, в Отделе науки ЦК. И в Институт «спускают» директора, нравится он нам или нет, специалист он или не специалист, достоин или недостоин. Нас не спрашивают — нас же нет.

Ученый совет назначается директором. Каким образом? Как он хочет или как ему предпишут инстанции, скрытые от нашего взора. Нами помыкают, мы никого не избираем, начальство нам назначают, никакой демократии нет. Раньше я на это не обращал внимания: таков был отравленный воздух, которым мы дышали, и никому в голову не приходило, что можно что?то изменить. Теперь эти порядки вызывали раздражение, и не только потому, что я думал о нашем бесправии, а и потому, что от этого зависела наша научная жизнь. Кто определяет те проблемы, которые надо обсуждать? Дирекция, Ученый совет, но ведь он назначен дирекцией, и разногласий там быть не может. Кто утверждает исследовательские планы Института? Опять?таки какая?то узкая элита, никем не избранная. Кто утверждает или отвергает монографии, подготовленные сотрудниками? И это вне нашего контроля, это делает маленькая кучка лиц, директор и его заместители, может быть, еще заведующий сектором.

Отложив все в сторону, я сунул в свою старую машинку новый лист бумаги и стал писать меморандум директору Института. Я кратко изложил невозможность сохранения прежних порядков, противоречащих велению времени и духу того общества, которое мы силимся сейчас создать, и предложил этот вопрос в той или иной форме поставить на обсуждение коллег. Однако это дело касалось, конечно, не только нашего Института, но Академии наук вообще, вопрос системный. Поэтому, представив меморандум директору и копию его — академику — секретарю Отделения истории, я стал сочинять сокращенный вариант этого документа для предания его гласности через печать. При помощи друзей я обратился к сотрудникам нашего Института и других академических институтов, включая Институт истории СССР, с тем, чтобы собрать подписи под коллективным обращением к президенту Академии наук Марчуку; это удалось сделать. Тогда же был опубликован аналогичный протест сотрудников Института права АН. Наш документ, появившийся в «Литературной газете», пришелся кстати. В Президиуме АН пришлось устроить какое?то совещание (без нас, конечно), эти документы обсуждали и, кривя губы, признали, что нужно принять во внимание, уточнить, рассмотреть, подчистить, отредактировать руководящие документы и т. д. Дух времени, давление общественности привели к тому, что устав был пересмотрен, и вскоре мы получили право избирать Ученый совет, а также и директора.

Вполне ли адекватны эти реформы потребностям академической жизни, я теперь не знаю. Но все это имело прямые последствия и для Института, и для меня, в частности. Когда я размножил свой меморандум с помощью машинки (в ксерокопировании мне отказали в дирекции) и пустил его по рукам, чтобы все желающие могли прочитать, произошло следующее. Секретарь парторганизации приглашает меня рассмотреть вопрос на заседании партийного бюро. Я пришел, сидят парторги, готовые обсудить мое сочинение и сказать, как обычно: да, конечно, в наших порядках надо кое?что изменить. Я решил идти на обострение. Не говоря о самом меморандуме, я привел некоторые факты — как выкинули Афанасьева, напомнил историю с Холодковским и др., — доказывающие, что атмосфера в Институте невыносимая, и заявил, что необходимо ее изменить и начать именно с этого, а не с каких?то административных мер. Это застало моих уважаемых коллег — парторгов врасплох. Они стали говорить: давайте это не обсуждать, ведь речь о меморандуме. Потолковали о нем: да, да, надо подумать, и на этом все кончилось. Затем мне сообщают, что будет открытое партийное собрание Института и меня просят прийти и выступить. Я решил, что, вставши на тропу войны, уклоняться уже нельзя, и явился. В президиуме сидели не только члены дирекции и общественных организаций, но и неизменный завсегдатай таких мероприятий, представитель Отдела науки ЦК. Он молчал, но воплощал партийную линию и тот надзор, который тогда, осенью 1988 года, еще осуществлялся.

Дошла очередь до меня. Я изложил свои тезисы об аморальной атмосфере в Институте, которую необходимо менять; подчеркивал, что вопрос нужно ставить, однако, гораздо шире, и виновников следует искать не только в Институте, хотя и в нем тоже, но и в инстанциях, заботящихся об удушении мысли. Я прямо сказал, что на Старой площади сидят идеологические инквизиторы, которые бдительно следят за нашей деятельностью и пресекают ее, как только возникает подозрение, что есть какая?то свежая мысль. Я замахнулся, таким образом, на нечто запретное, находящееся уже не в Институте, а совсем по другому адресу.

Было довольно много выступлений, говорили о том, что происходит в архивном деле, высказывали разного рода критические замечания. Но в заключительном слове директора Института 3. В. Удальцовой выяснилось, что наибольшее недовольство вызвала моя персона. «Арон Яковлевич, — заявила она, — выступил здесь в роли гонимого. Между тем он вовсе не гонимый, он гонитель (я не жаловался на свою судьбу, вовсе не считал ее такой уж плохой, а говорил о другом). А. Я неплохо устроился, он сидел в Институте и писал одну монографию за другой, и учтите, товарищи, все за гонорар». Что правда, то правда, я действительно писал неплановые работы.

Тут была попытка не только дезавуировать мое выступление, но и показать, что Институт бдителен, директор понимает свое положение, и надо передать в Отдел науки, что у нас все в порядке, а если что и происходит, то лишь по вине злокозненных ораторов. Я попросил слово для справки и сказал, что трудно ссориться с директором Института, от которого ты так или иначе административно зависишь, но заключительное выступление 3. В. показывает, что совершенно не учитываются те глубокие сдвиги, которые происходят в нашем обществе, между тем как уже нельзя руководить Институтом по — старому и реагировать на критику в прежних тонах, необходимо обновление.

Проходит несколько дней, меня вызывает Удальцова.

— А. Я., я понимаю, почему вы написали этот меморандум.

— Почему?

— А потому, А. Я., что вас не выпускают за границу.

— Меня не выпускают, это медицинский факт. Но поверьте, что я руководствовался не этим соображением. Этот документ не поможет мне выезжать, все остается по — прежнему. Но раз уж вы упомянули это печальное обстоятельство, то не можете ли мне сказать, кто препятствует мне и почему?

— Я вам скажу, А. Я. Это КГБ.

Я ушел домой, и по дороге меня осенило: я должен обратиться к тов. Чебрикову, члену Политбюро ЦК КПСС и председателю КГБ.

Я написал Чебрикову письмо следующего содержания. Я такой- то, занимаюсь тем?то, получаю многочисленные приглашения из- за границы для чтения лекций, для выступлений на конференциях и для нормальной научной работы. Все мои труды известны далеко за пределами нашей страны, поскольку переведены на многие языки. Ни разу я разрешения выехать не получил. Ныне мне было сказано, что препятствием для моих поездок за границу являются возражения вашего Комитета. Не знаю, так ли это, но прошу вас ответить мне. Если Комитет госбезопасности действительно возражает против моих поездок за границу, прошу объяснить, в чем причина, на каком основании это делается.

Я отправил это письмо…

Я был советским человеком и не рассчитывал на ответ. Ведь очень многие писали письма во всякие низшие, средние и высокие инстанции — в ЖЭК, в райисполком, Сталину, — и вовсе не обязательно Советская власть спешила удовлетворить нас ответом. Однако несколько недель спустя ответ на мое письмо последовал. Телефонный звонок:

— С вами говорит майор такой?то из Комитета государственной безопасности. Вы написали письмо в КГБ, и по этому поводу мне нужно с вами встретиться. Если не возражаете, давайте найдем удобное время для встречи.

— Завтра, в такое?то время.

— Очень хорошо, приходите в приемную КГБ на Кузнецкий мост.

Приемная Комитета государственной безопасности находилась не в большом здании на Лубянке и не в новом здании, построенном около Детского мира, а в старом особнячке на Кузнецком мосту. Я вхожу и чувствую себя на государственной границе, потому что в вестибюле стоят двое военных в зеленых фуражках, пограничники. Подхожу к окошку, говорю, что я к майору Ерофееву; появляется молодой человек в штатском, просит подождать, он поищет кабинет, где можно будет побеседовать. Кругом идет кипучая работа, кто?то входит и выходит, несут показания, доносы. Я подумал: куда я попал и чем это может кончиться?

Наконец, майор Ерофеев приглашает меня в кабинет и произносит следующий текст: «Вы очень правильно сделали, что написали нашему председателю письмо; в таких вопросах неясности, двусмысленности, недоговоренности недопустимы. Я официально уполномочен вам заявить: у Комитета государственной безопасности в прошлом никогда не было и ныне нет никаких возражений против вашего выезда за рубеж по приглашению научных организаций или университетов».

Я не спрашиваю, правда ли это, принимаю все за чистую монету и, понимая, что он скажет мне ровно столько, сколько сочтет нужным, говорю:

— Вот недавно поступило очень важное для меня приглашение из Римского университета прочитать курс лекций в январе 1988 года. И, как и прежде, это приглашение обращается в пустую бумажку, потому что никто ни в Отделе внешних сношений Академии, ни в дирекции Института не пошевелит пальцем, чтобы сдвинуть это дело. Не мог бы я получить от вас письменный ответ на свое письмо? Может быть, мне дадут какую?нибудь бумагу, на основании которой я смогу добиваться своего?

— Нет, мы не можем вам дать такую бумагу. Если бы вы были репрессированы, то при освобождении получили бы документ. Но вас никто не преследовал. Повторяю, Арон Яковлевич, КГБ не имел и не имеет к вам никаких претензий.

— Но что же мне делать?

— А это пусть вас не беспокоит. Подайте бумаги, а если что?то будет не так, вот мой номер телефона, вы мне позвоните.

Лед тронулся, господа присяжные заседатели, что?то произошло. Он произносит ключевую, на мой взгляд, фразу:

— Вас приглашают в Римский университет, а их — нет, ваши книги переводят, а их книги не переводят. Вам знакомо такое чувство — зависть?

— Наслышан, — говорю я. — Даже роман был под таким названием.

— Так вот в этом вся разгадка. А на нас ссылаются, говоря, что мы препятствуем вашим выездам.

Кто?то посмел сослаться на КГБ, а он их разоблачает. Нечего к нам сюда, на Олимп, обращаться. Посмотри, что у тебя в Институте, в Академии делается. Это они тебе не разрешают. Из нашей беседы мне стало ясно, что этот человек не посторонний для Института. Я предположил, что он «курирует» наш Институт; каждый институт имел своего «куратора» из КГБ. Он беседовал со мной вполне компетентно: и про меня, и про других, и про начальство знал все, знал фамилии директора, секретаря партбюро. Я спрашиваю:

— Я могу требовать, чтобы мои бумаги оформлялись?

— Безусловно.

Прощаясь, я говорю:

— По — видимому, эта беседа должна остаться между нами?

— Нет, почему, если вам нужно на нее сослаться, ради Бога.

Я ухожу, вооружившись номером его телефона, которым, правда, воспользоваться не пришлось, еду в Институт, иду к ученому секретарю по международным делам и рассказываю ему, что произошло. Он слушает с несомненным интересом. Я говорю: «Пойдите к Удальцовой и спросите, как быть с приглашением из Римского университета, оформлять или нет». Я предположил, что если слова того человека из КГБ считать обещанием, то исполнение его он откладывать не будет. Поэтому, как бы скоро я ни действовал, Зинаида Владимировна уже будет что?то знать. Я жду в кабинете ученого секретаря, через несколько минут он возвращается и сообщает, что Удальцова приказала немедленно оформлять мою поездку.

Но это еще далеко не конец истории. Вскоре директор приглашает меня и говорит, изображая дело как акт доброй воли:

— Все решено, вы поедете в Италию. Но человек, который никогда не выезжал в капиталистические страны, должен сначала съездить в страну народной демократии (некое чистилище, а затем уже можно и в райские кущи, в город Рим, например). В Берлине состоится международная конференция, посвященная 750–летию Берлина — города, столицы и культурного центра. Мы хотим просить вас принять участие в этой конференции.

— Но я не занимался проблемами города.

— Ну, у вас что?нибудь найдется.

Конечно, «кое?что» нашлось. Ведь у меня был Бертольд Регенсбургский, который проповедовал в городе и великолепно подходил для этого случая. Меня быстро оформили, и я прилетел в Берлин.

***

Это был мой второй визит в Восточный Берлин, первый состоялся по частному приглашению. Летом 1980 года, как это повелось в нашей семье, мы выехали на летний отдых в Пущино, где находится Биологический центр Академии наук. Там мы жили в гостинице, гуляли, наслаждались природой, у нас в Пущине хорошие друзья. Однажды у меня в номере звонит телефон: «С вами говорит Йенс Райх из Берлина. Я в Пущине и хотел бы с вами встретиться». Приходит очень симпатичный человек средних лет, биолог, работающий в крупном биологическом центре Академии наук ГДР, в Бухе (там когда?то работал Тимофеев — Ресовский). Рассказывает, что приехал в Пущино для продолжения своих работ вместе с советскими коллегами. Говорит, что он и несколько его друзей — искусствовед, философ, редактор какого?то журнала — регулярно собираются для обсуждения новой литературы гуманитарного свойства, которая выходит в Германии или в других странах. Они заинтересовались моей книгой «Das Weltbild des mittelalterlichen Menschen» (немецкий перевод «Категорий средневековой культуры»). Сегодня он зашел в магазин «Академкнига» (магазин этот расположен напротив гостиницы через зеленый луг, который мне многие годы снился), спросил, нет ли новых книг Гуревича. Продавцы ответили отрицательно (ведь Гуревич, как вам уже известно, не публиковал свои книги в издательстве «Наука»). Но какой?то человек из покупателей говорит: «А Гуревич сейчас здесь», и Йенс разыскал меня в гостинице.

Мы подружились с Йенсом и его очаровательной женой Эвой, они пригласили нас с женой на следующий год приехать к ним. Осенью 1981 года мы были у них в Берлине. Я встречался там с Юргеном Кучинским, одним из старейших историков ГДР, это была весьма любопытная, колоритная фигура. Тогда же я получил приглашение из Йенского университета, где неожиданно для себя прочитал несколько лекций, познакомился с видными искусствоведами, супругами Мёбиус, специалистами по средневековой архитектуре и искусству, вместе с ними посетил Вартбург и видел подлинные, как говорят, следы чернильного пятна, оставшегося на стене комнаты, в которой обитал Мартин Лютер: он швырнул чернильницу в досаждавшего ему черта. Самое сильное впечатление от той моей первой поездки в ГДР — это стена, разделявшая Восточный и Западный Берлин. Такого я представить себе не мог. В Западном Берлине мне не пришлось побывать ни тогда, ни после, когда стены уже не существовало.

Что до Йенса Райха, то он оказался не только прекрасным другом и видным ученым, но и активным общественным деятелем. Власти ГДР преследовали его за свободомыслие, когда же пала граница между двумя Германиями, он принял самое энергичное участие в возрождении демократии в восточной части страны, прекрасно понимая огромные трудности, порожденные длительной разобщенностью его родины. Когда в 1993 году происходили очередные выборы президента уже объединенной Германии, демократические круги выдвинули на этот пост Йенса, но избран был другой кандидат…

Итак, в конце 1987 года я приехал на конференцию в Берлин. В ней участвовали не только немецкие историки, но и ученые из других стран. Я и Е. В. Анисимов, специалист по русской истории XVIII века, автор книги о Елизавете Петровне, были представителями советской исторической науки. Мы шутили. Анисимов говорил: «Я думал, кто же за мной будет наблюдать? Вы, Арон Яковлевич?» А я говорил, что не знал, кто такой Анисимов, и думал, что это он будет за мной наблюдать. Мы выяснили, что у нас обоих такой склонности нет, впрочем, нас никто и не призывал, по — видимому, знали, что мы для этого не годимся.

Подходим к столу регистрации. Там сидит известный немецкий историк, действительный член Академии наук ГДР профессор Мюллер — Мертенс. Я подумал, что он, наверное, болен, потому что, когда я представился ему, лицо его вдруг исказилось. И затем на протяжении всей конференции я наблюдал весьма любопытное явление: как только он замечал вашего покорного слугу, в помещении или на улице, он тотчас же исчезал, прятался за столб, за угол. По — видимому, общение со мной было для него опасным. Может быть, я действительно источаю злые чары. Но я решил, что дело не в нем и не во мне, а в том, что официальная историческая наука ГДР находилась в теснейшем контакте с моими дорогими московскими коллегами, которые уже передали своим немецким коллегам, кто такой Гуревич и что про него надо думать.

Сама конференция была довольно казенная. Однако так состоялась моя инициация, и, казалось бы, я мог с легким сердцем отправиться в Рим.

Но прежде чем отправиться в город Рим, я, как и любой другой советский подданный, должен был пройти выездную комиссию районного комитета партии. Только утверждение представленной этой комиссии характеристики «на» выезжающего за рубеж давало возможность действительно выехать. Еще секретарь парторганизации в Калинине писал характеристику «на меня». Я говорил:

— Может быть, «мою характеристику»?

— Нет, — говорил он, — я пишу характеристику «на вас».

Донос «на тебя» пишут, вот и характеристика «на вас». Короче говоря, характеристику «на меня» должна была утвердить вот эта выездная комиссия.

Я вместе с группой других граждан, живущих или работающих в Брежневском районе столицы, иду на заседание этой комиссии в райком партии. Здание расположено недалеко от метро «Профсоюзная», вполне комфортабельное, а под лестницей комната, где надлежало претерпеть эту процедуру. Недавно я слушал рассказ Маканина «Длинный стол с графином посередине», и он произвел на меня большое впечатление. Там речь идет о некоей комиссии, не уточняется, что это за комиссия, кого и почему туда вызывают. Но вызванных подвергают там издевательству, унижению, ловят на слове, всячески демонстрируют им их ничтожество, хотят доказать, что они «не наши люди», чтобы потом сделать вывод, нужный комиссии. И даже то, что комиссия, куда я должен был отправиться, заседала в комнате под лестницей, соответствует тому, что изображено в рассказе Маканина, — там помещение напоминало подвалы Лубянки, конечно, без орудий пыток.

Я являюсь в сопровождении члена партбюро Института, который должен меня представить и затем получить решение комиссии. В комиссии сидят заслуженные члены партии — человек десять— двенадцать, — пробавляющиеся тем, что играют какую?то роль при райкоме, значит, не лишние люди; наверное, среди них были и такие, кому пришлось оторваться от своей работы, чтобы принять участие в этом сакральном действии.

Зачитывается характеристика «на Гуревича». Читает ее, звучно и четко, председатель или непременный и активный член комиссии E. A. Л. Я имею честь и сейчас быть сослуживцем этого джентльмена, возглавляющего сектор в нашем богоспасаемом Институте. Все идет гладко, пока он не спотыкается о фразу: «принимает участие в общественной работе». Те, «на кого» писали характеристику, знают, что именно в ней сообщалось: отношения в семье нормальные, морально устойчив и ведет общественную работу. Поскольку характеристика утверждается «треугольником» Института (директор, секретарь партбюро, председатель месткома), все ясно. Но Л. прерывает чтение: «А. Я., вы ведь не ведете активную общественную работу». Удар был ниже пояса: во — первых, я ее не вел и не хотел вести, во — вторых, я знал, что это ведь пустая ритуальная формула, которая имеет ко мне такое же отношение, как к Иванову, Петрову, Сидорову. Но я нашелся и говорю: «Ну почему же, Е. А., я регулярно, как только меня приглашают, выступаю в центральном лектории Всесоюзного общества “Знание”».

Но то, что при чтении характеристики такое замечание прозвучало, и выяснилось, что Гуревич чего?то, как нужно, не делает, вызвало общее внимание. Один из членов комиссии, обращаясь не ко мне, а к представительнице партогранизации, которая меня привела, говорит:

— Неужели в вашем институте, где столько народу, не нашлось больше никого послать в Рим, кроме Гуревича?

Я жду, что же будет дальше. Она объясняет:

— Но, простите, они приглашают именно Гуревича, их интересует определенная проблематика, по которой он является специалистом.

— Нет, но все?таки.

Я понял, что сегодня с характеристикой ничего не получится, и покинул это заседание. Придя в Институт, я сказал, что больше в эту комиссию не пойду. Это слишком унизительно, и если уж меня оформляют, то пусть сами как?нибудь позаботятся. Действительно, как?то позаботились.

Накануне отлета в Италию мне пришлось пройти еще одну формальную процедуру в выездной комиссии ЦК КПСС. Прежде всего там мне вручили для ознакомления обширную инструкцию, в которой выезжающие на капиталистический Запад получали все мыслимые и немыслимые предостережения относительно опасностей, на каждом шагу их там подстерегавших. Особенно предосудительными считались встречи и разговоры с иностранцами. Ознакомившись с этим наставлением, я должен был посетить одного из членов выездной комиссии для личной беседы. Оказалось, что у этого пожилого «партайгеноссе» не было ни времени, ни сил повторять все те же заклинания, и он меня с миром отпустил. Лишь после этого я получил свой заграничный паспорт, и 30 декабря 1987 года я был в городе Риме.

* * *

Мои поездки на Запад, начавшиеся с рубежа 1987–1988 годов, открывают новый этап моей биографии. Мир неимоверно расширился, я понял, как он прекрасен, я увидел впервые, что те шведы, французы, американцы, которые приходили ко мне домой, — не выходцы из абстрактной для меня Вселенной, а что их бесконечно разнообразный мир действительно существует и живет по другим законам, что люди там обладают системой ценностей, немало отличной от принятой у нас.

Я не собираюсь рассказывать о впечатлениях выходца из Советской России, который впервые оказался на Западе и посетил Италию, а затем и еще около полутора десятков других стран. С. Образцов, великий кукольник, издал книгу, в которой сумел со свойственным ему талантом описать, как он открыл Англию. Я удивить вас подобного рода впечатлениями не могу. Но представляют интерес кое- какие человеческие контакты, которые у меня были на Западе, а также и впечатления медиевиста от специфических памятников Средневековья, и это, может быть, стоит вспомнить.

К сожалению, когда я прибыл в Италию, уже не было в живых глубоко чтимого мною старшего моего коллеги, известного итальянского медиевиста Рауля Манселли, с которым я встречался раньше в Москве. Могу только с благодарностью вспомнить, что для перевода на итальянский язык моей книги «Проблемы генезиса феодализма» он написал предисловие, в котором пытался ввести своих соотечественников в едва ли понятную им атмосферу нашей исторической науки. В Италии, где вышло не меньше переводов моих книг, нежели в Германии и Англии, продолжалась работа по их подготовке к публикации, и у меня происходили встречи с такими известными издателями, как Эйнауди и Латерца.

Клара Кастелли, моя переводчица и старый друг, встречает меня в аэропорту и сообщает новость: я — лауреат международной литературной премии Ноннино. Это название фирмы, производящей граппу, итальянскую виноградную водку. Предприниматели учредили премию, присуждаемую итальянским или иностранным авторам за научные, поэтические, прозаические произведения, так или иначе затрагивающие проблемы жизни сельского населения. А в моей книге «Проблемы средневековой народной культуры» есть глава «Крестьяне и святые». Это название было вынесено на обложку итальянского перевода книги. Учредители премии сочли, что это как раз то, что нужно. Предстояло совершить поездку на север Италии, в городок Удине.

— Это приятно, большая честь для меня, — говорю я.

Клара продолжает:

— Тем более что твоими предшественниками были Клод Леви- Стросс и Леопольд Сенгор, президент Сенегала, известный африканский поэт.

В том году, когда я получал эту премию, она была присуждена также одному итальянскому поэту и молодой женщине из Гватемалы, участнице освободительного движения, которая через несколько лет удостоилась Нобелевской премии мира. К стыду своему, не запомнил ее имени.

На следующий день после приезда в Рим я присутствовал на новогодней понтификальной мессе, которую служил Папа, а в конце своего месячного пребывания в Риме удостоился приватной аудиенции у Иоанна Павла II и до сих пор нахожусь под впечатлением общения с этим человеком. Расскажу о некоторых внешних обстоятельствах моего визита в Ватикан.

Начать с того, что приглашение оказалось на вчерашний день. (Вот пойдите в Кремлевский дворец с просроченным приглашением, вряд ли вы далеко дойдете.) Являюсь, в воротах стоят швейцарские гвардейцы в своей колоритной форме, предъявляю билет. «Проходите». Идет дождик, я в плаще. Несколькими годами ранее на Папу было совершено покушение, ну, хоть бы они пощупали, что у меня там под плащом. Никто ни о чем не спросил, не посмотрел, никаких аппаратов для проверки нет. Может быть, сейчас это изменилось, но тогда все обстояло именно так, что меня озадачило. Впрочем, не только это.

Какое?то здание внутри Ватикана, неказистое с виду. Встречает меня человек во фраке, со звездой на груди, поднимает на лифте и показывает дорогу: по коридору до конца. Иду и слышу музыку. Какую же музыку мог я ожидать услышать во дворце, где находится Его Святейшество, и вообще на территории Ватикана? Что угодно, но только не джаз. Прохожу мимо широко открытой двери в зал и вижу там огромное количество молодежи, которая неистовствует, вопит, бьет в ладоши, ведет себя, как на площади. А на сцене стоит кресло и сидит Его Святейшество, перед ним выступают артисты. Мне объяснили, что в определенные дни Папа устраивает увеселения для римской молодежи. В этот день выступали артисты цирка, они кувыркались и прыгали, и Папа вместе с молодежью явно получал удовольствие от такого общения. Репертуар выступлений, по- видимому, разнообразен. Через несколько недель после того, как я уехал домой, в Ватикане побывал Краснознаменный ансамбль песни и пляски Советской армии под управлением Александрова.

Иду дальше до конца коридора, там в углу стоят потертый диван, маленький столик и кресло, пепельница, набитая окурками, впечатление второразрядной театральной ложи. Я задаюсь вопросом: неужели Папа здесь принимает? Папа курит? Но оказалось, что это некий «предбанник». Входит монах и приглашает меня в другую комнату — круглый, не очень большой зал, у стены несколько монахов в рясах, а в другом конце комнаты, подальше от меня, стоит Его Святейшество и перед ним два господина, мне показалось, латиноамериканцы. Кардинал в красной шапке и соответствующем одеянии читает вслух какой?то документ, ими, по — видимому, привезенный. Заканчивается эта недолгая аудиенция, посетители припадают к руке и покидают помещение. К Папе подходит один из монахов и говорит: профессор Гуревич из Москвы. Иоанн Павел II подходит, мы здороваемся, идет непродолжительная беседа, в ходе которой я поспешил вручить ему экземпляр книги «Крестьяне и святые» и поговорить, в частности, на эту тему.