Новое открытие единичного

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Новое открытие единичного

1

В те годы Уэллс все более привлекательными находил идеи социализма.

Он, правда, относил социализм просто к некоей специфической реакции интеллектуалов (очень разных) на перемену масштаба человеческой деятельности, даже собирался написать на эту тему «Очерк нового построения общества». Промышленный мир как магнитом, считал Уэллс, стягивает людей в города. Скоро мы будем жить в совсем другом мире, и, разумеется, этот мир будет подчиняться другим законам. Впечатляющие успехи науки заставляли Уэллса внимательно вглядываться в процессы, меняющие общество.

Но марксизма Уэллс не признавал.

«Маркс не был человеком с развитым воображением. Он собирал факты, внимательнейшим образом их анализировал и, опираясь на них, создавал широчайшие обобщения, но у него не было настоящей способности проникнуть в будущее, что дало бы ему возможность нарисовать собственную картину желаемого общества. Крайнее самомнение заставило Маркса придать своим теориям видимость научной доказательности и исключило для него всякие иные точки зрения. Он воспитал в своих последователях полное неприятие творческого воображения и неподвижность ума, прикрывающиеся щитом здравого смысла, так что слово «утопизм» стало, в конце концов, одним из наиболее распространенных ругательств в лексиконе марксистов, что очень показательно для оценки нетерпимости Маркса. Всякая попытка разработать в деталях общественную организацию, именуемую социализмом, встречала со стороны марксистов самое презрительное отношение. В лучшем случае она рассматривалась как напрасная трата времени, мешающая продвижению к разрушительной революции, автоматически высвобождающей подспудную возможность всеобщего благоденствия. А там посмотрим…»

Написано, правда, это позже, в середине тридцатых, когда первые попытки построения социализма уже показали миру всю их жестокость. Уэллс трижды к тому времени побывал в России. «Должен признаться, — без всякой сдержанности заявлял он, — что в России мое пассивное неприятие Маркса перешло в весьма активную враждебность. Куда бы мы ни приходили, повсюду нам бросались в глаза портреты, бюсты и статуи Маркса. Около двух третей лица Маркса покрывает борода — широкая, торжественная, густая, скучная борода, которая, вероятно, причиняла своему хозяину много неудобств в повседневной жизни. Такая борода не вырастает сама собой; ее холят, лелеют и патриархально возносят над миром. Своим бессмысленным изобилием она чрезвычайно похожа на «Капитал»; и то человеческое, что остается от лица, смотрит поверх нее совиным взглядом, словно желая знать, какое впечатление эта растительность производит на мир…»

2

Хроническое переутомление зимой 1891 года вызвало новые вспышки туберкулеза.

«Я помню освещенную свечами комнату, пробивающийся утренний свет, жену и тетю в ночных рубашках и наброшенных халатах, срочно вызванного врача и тазик, в который все лилась и лилась кровь. Мне клали на грудь мешочки со льдом, но я скидывал их, садился и продолжал кашлять. Наверное, в эту ночь я умирал, но всё продолжал думать о том, что придется наутро пропустить лекцию, и это меня злило…»

Пришлось на месяц залечь в любимом Ап-парке, на этом настоял доктор Коллинз.

Вот там, в Ап-парке, Уэллс снова вернулся к своим размышлениям о науке, даже написал статью «Новое открытие единичного»(«The Rediscovery of the Unique»), которая в июле того же года появилась в журнале «Фортнайтли ревью». В мире нет одинаковых элементов, утверждал Уэллс. Из того, что все частицы ведут себя определенным образом, ничуть не следует, что они всегда будут вести себя так же. Неутомимый насмешник писатель Гилберт Кит Честертон на это заметил: «Когда г-н Уэллс говорит: «все стулья совершенно разные», он не просто искажает истину, но впадает в терминологическое противоречие. Если бы все стулья были совершенно разные, вы бы не могли назвать их одним словом — стулья».

Но статья имела успех, ее заметили.

Зато следующей — «Жесткая Вселенная» — повезло меньше.

«Боже мой, — воскликнул Харрис, редактор «Фортнайтли ревью», — что этот парень имел в виду?» И если в ближайший месяц он все же вспомнил об Уэллсе, то лишь потому, что знаменитый Оскар Уайльд отозвался об авторе статьи «Новое открытие единичного» весьма хвалебно.

Пользуясь невольным «отдыхом», Уэллс читал все, что попадало под руку.

Ките, Шекспир, Уитмен, Холмс, Стивенсон, Готорн… На фоне этой в высшей степени превосходной литературы становилось понятно, как сам он ещё плохо и плоско пишет. Тем не менее Уэллс постоянно искал подтверждения своему никем пока не признанному литературному дару. «Вы говорите, что стихи у меня хромают, — возмущенно писал он очередному редактору. — Но размер нужен готовому платью, а не настроению, не сердечным излучениям. По вашим словам, мои стихи некрепко стоят на ногах, но птица, чтобы петь, разве нуждается в ногах?..»

Странный взгляд, конечно, но каждый к пониманию литературы приходит сам.

И каждый сам определяет свой стиль, если, конечно, что-то определяет. Потому что нет вообще «литературного стиля». Есть стиль Стивенсона, Генри Джеймса, Джойса, Кафки, Ивана Бунина, Алексея Толстого, Хемингуэя; можно брать любого выдающегося писателя и говорить о его стиле. Но это всегда именно «его» стиль, он не имеет отношения к тому, что вообще называют «литературным стилем». Потому Уэллс и стал великим писателем, что очень быстро избавился от стишков и рассказов, написанных в стиле безногих птиц. В Ап-парке он понял, что по-настоящему пока еще и не начинал писать; пока он всего лишь играл в писательство, ведь литература, если говорить о ней всерьез, еще и должна кормить.

Об этом Уэллс раздумывал, бродя по красивым буковым рощам и папоротниковым зарослям любимого Ап-парка. И в очень удачный момент попала ему в руки книжка Джеймса Барри — да, да, того самого, который создал незабываемого Питера Пэна — мальчика, который не захотел стать взрослым. Но это сейчас мы так говорим — того самого. А писатель Конан Дойл, побывав в маленьком шотландском городке Кирримьюир, в котором много лет прожил Барри, говорил о его жителях с нескрываемым удивлением. Его поразило, что они смотрели на своего знаменитого земляка Барри как на нечто необъяснимое, непонятное, хотя осознавали, конечно, что туристы едут в городок именно из-за его книг. «Полагаю, вы их читали?» — спросил Конан Дойл жену владельца местной гостиницы. «Да, читала, — ответила она, — но до чего трудное было это дело, трудное и утомительное!».

В книжке, попавшей в руки Уэллса, опытный журналист Роррисон преподносит молодому начинающему коллеге хороший урок ремесла. «Вы, новички, — говорит он — только и способны излагать свои взгляды на политику и искусство и рассуждать о смысле жизни, причем вам порой даже кажется, что вы сказали что-то оригинальное. А редакторам это всё ни к чему, потому что и читателям это всё ни к чему. Надо всё не так делать, подход другой нужен. Видите вот эту трубку? Три дня назад мой друг Симмс поглядел, как я ее чиню с помощью сургуча, и в тот же день выдал интереснейшую статью об этом!»

Уэллс умел учиться.

В тот же день он набросал на обороте конверта план своего первого очерка.

Очерк назывался «Об искусстве проводить время на море». Юмор, легкость, никаких этих, слава Богу, рассуждений о политике и науке. Вот некоторое время Уэллс такими очерками и кормился.

3

Потом болезнь начала отступать.

Уэллс начал задумываться о будущем.

«Когда Вы в последний раз оказали мне честь, исследуя мою грудь, — написал он доктору Коллинзу, — Вы указали, как трудно мне будет при том, что здоровье у меня неважное, получить работу без чьей-либо поддержки и без того, чтобы кто-то замолвил за меня слово. Мисс Фетерстоноу (хозяйка Ап-парка. — Г. П.) не выказывает большого желания мне в этом помочь, а ее поверенный сэр Уильям Кинг, которому она упомянула о моих обстоятельствах, выразил весьма скептическое отношение к этой затее. Я не представляю себе социальных слоев мне недоступных, но мне кажется, что Вы, вращаясь в обществе, где люди заняты делами, и участвуя в деловой жизни, с которой отчасти соприкасается мисс Фетерстоноу, можете оказаться более влиятельны, нежели она. Сюда приезжают многие военные высокого ранга, духовные лица или же люди независимые и обеспеченные, которые только и знают, что жить припеваючи, и, мне кажется, единственная работа, не считая лакейской, на которую я мог бы претендовать, даже вопреки моим принципам, — это должность домашнего учителя, для чего, правда, я подошел бы меньше, чем какой-нибудь юный джентльмен, потершийся в Оксфорде и не сумевший его окончить. Вы же, с другой стороны, знакомы с такими активными, авторитетными, с широким кругом интересов людьми, как Харрисон, Бернард Шоу и оба Хаксли, пусть и очень занятыми, но все же способными помочь мне в подобной мелочи. Именно это я имел в виду, когда в беседе с Вами упомянул мое желание работать, но я боюсь, что не сумел высказать свою мысль достаточно ясно и дал Вам повод считать планы мои и стремление ко всяческим благам несовместимыми с постоянной должностью, дающей возможность самосовершенствоваться. Мне, прежде всего, хочется по возможности приносить людям пользу и не следовать добрым советам, рекомендующим заботу о простом сохранении жизни предпочитать пользе этой жизни. Мне надо чувствовать свою правоту и уйти с ощущением человеческого достоинства и выполненного долга; это было бы лучше, чем влачить жалкое существование (так сказать, социализм в действии) к собственному и чужому неудовольствию. Это и заставляет меня обратиться к Вам, как к человеку, который может помочь мне в поисках работы, что для меня сейчас самое важное. Я рассматриваю Вас как личность, способную дать мне возможность не только достичь должной меры успеха и подняться к вершинам знания, но и приблизиться к людям либерального образа жизни…»

Позже Уэллс сам посмеивался над стилем своего письма.

Но практически вся его первая проза близка к стилю этого письма.

А писал тогда Уэллс довольно много. Начал (правда, не закончил) роман в духе Эжена Сю, полный ужасных и кровавых эпизодов. Из этого романа уцелел кусок, переделанный позже в неплохой рассказ «В бездне». Для журнала «Сайенс скулз джорнал» Уэллс задумал другой роман — уже в духе Натаниела Готорна, которого очень любил. Эту вещь вполне можно считать первым наброском «Машины времени», правда, еще полным какой-то невероятно фальшивой значительности. С Путешественником во времени, доктором Небогипфелем, враждуют невежественные обитатели заброшенной валлийской деревеньки. От прямого нападения спасает доктора местный священник по имени Илия Кук. Впрочем, Путешественник и сам может за себя постоять — у него уже есть «Арго времени», корабль, который он построил, прочитав однажды чудесную сказку Андерсена о гадком утенке. Доктор Небогипфель не желает оставаться гадким утенком. Он гений. На «Арго времени» он поплывет по векам и увидит наконец всю истинную, без вранья, историю человечества. И когда взбешенная толпа все-таки врывается с палками и камнями в дом доктора, он сам и священник медленно тают прямо в воздухе на некоем загадочном сооружении из бронзы, красного дерева и слоновой кости. Обещание доктора Небогипфеля открыть людям какие-то странные тайны остается нереализованным. «Если бы какой-нибудь молодой человек принес мне сегодня рассказ «Аргонавты Хроноса» («The Chronic Argonauts») — и спросил моего совета, что ему делать дальше, — не без иронии писал позже Уэллс, — я бы сказал ему, что писать ему, скорее всего, не следует».

4

Писательство — дело трудное; слабаки с ним не справляются.

В снятой на Холдон-роуд квартире Изабелла с удовольствием расставляла громоздкую мебель, темные зеркала, украшала подоконники горшочками с геранью. Она планировала долгую и счастливую жизнь. Как у всех! С работы она ушла, но время от времени брала ретуширование на дом — это поддерживало бюджет молодой семьи. «У нас с самого начала возникло ощущение родства, — вспоминал Уэллс. — Изабелла была очень привлекательна, воспитана, добра, обладала твердым характером, и с ее помощью я избавился от многих своих навязчивых страхов. Мы были союзниками, вдохновенно готовыми завоевать мир. Она делала все возможное, чтобы идти со мною в ногу, хотя внутренний голос твердил ей, что все это пустое…»

Этот внутренний голос мешал чувствам развиться по-настоящему.

«Семейная жизнь стала казаться мне узкой, глубокой канавой, прорезавшей широкое поле интересов, которыми я жил, — позже пытался разобраться Уэллс в случившемся. — Я бывал в обществе, сталкивался с самыми разнообразными людьми, во время своих поездок прочитал немало книг. (Разбирался он со всем этим в романе «Тоно-Бэнге», во многом биографическом. — Г. П.) В доме дяди я заводил знакомства, о которых Марион (читай — Изабелла. — Г. П.) ничего не знала. Семена новых идей проникали в мое сознание и давали всходы. На третьем десятке человек особенно быстро развивается в умственном отношении. Это беспокойные годы, исполненные какой-то лихорадочной одержимости. Всякий раз, как я возвращался в Илинг, жизнь в нем представлялась мне все более чуждой, затхлой и неинтересной, а Марион (читай — Изабелла. — Г. П.) все менее красивым и все более ограниченным и тяжелым человеком, пока совсем не потеряла в моих глазах своего очарования…»

«Ни одна из прочитанных книг не разъяснила мне, какова на самом деле жизнь и как мне следует поступать, — признавался герой романа «Тоно-Бэнге» (читай — Уэллс. — Г. П.). Все, что я знал из этой области, было смутным, неопределенным, загадочным, все известные мне законы и традиции носили характер угроз и запрещений. Никто не предупреждал меня о возможных опасностях — я узнавал о них из бесстыдных разговоров со своими сверстниками в школе и Уимблхерсте. Мои познания складывались отчасти из того, что подсказывали мне инстинкт и романтическое воображение, отчасти из всевозможных намеков, которые случайно доходили до меня. Я много и беспорядочно читал. «Ватек», Шелли, Том Пейн, Плутарх, Карлейль, Геккель, Уильям Моррис, Библия, «Свободомыслящий», «Кларион», «Женщина, которая сделала это» — вот первые пришедшие на память названия и имена. В голове у меня перемешались самые противоречивые идеи, и никто не помог мне разобраться в них. Я считал, что Шелли, например, был героической, светлой личностью и что всякий, кто пренебрег условностями и целиком отдался возвышенной страсти, достоин уважения и преклонения со стороны всех честных людей. У Марион (читай — Изабеллы. — Г. П.) в этом вопросе были еще более нелепые представления. Ее мировоззрение сложилось в среде, где основными методами воспитания являлись замалчивание и систематическое подавление желаний. Намеки, всякие недоговоренности, к которым так чутко прислушивается ребенок, оказали на нее свое действие и грубо извратили ее здоровые инстинкты. Все важное и естественное в интимной жизни людей она неизменно определяла одним словом — «противно». Если бы не это воспитание, она стала бы милой, робкой возлюбленной, но из книг она получила представление о любви как о безграничном обожании со стороны мужчины и снисходительной благосклонности со стороны женщины. В такой любви не было, конечно, ничего «противного». Мужчина делал подарки, выполнял все прихоти и капризы женщины и всячески старался ей угодить. Женщина «бывала с ним в свете», нежно ему улыбалась, позволяла целовать себя, разумеется, наедине и не нарушая установленных приличий, а если он «выходил за рамки», лишала его своего общества. Обычно она делала что-нибудь «для его блага»: заставляла посещать церковь, бросить курение или азартную игру, заботилась о его внешности…»

Слишком разными оказались взгляды молодых. Изабелла, например, понять не могла, почему муж с такой яростью отказывается от репетиторства. Вполне почтенное занятие, приносящее деньги. Ну а если у него почему-то не остается времени на все эти разные размышления, так тоже ничего страшного — размышлять можно по праздникам. Никто же специально не выделяет время для размышлений! Изабелла никак не могла понять и того, почему муж рвется к письменному столу и все попытки оторвать его от «дел», даже приглашение на обед, вызывают у него такую ярость. Разве можно отдавать столько времени работе? Ты уже написал статью, зачем сразу писать другую?

5

Непонимание удручало обоих, и справиться с ним они уже не могли.

К тому же в 1893 году в лаборатории Лондонского университета Уэллс познакомился с молодой студенткой (на шесть лет его моложе) Эми Кэтрин Роббинс. Хрупкая тонкая женщина в черном — недавно в железнодорожной катастрофе погиб отец Кэтрин, и она хотела получить степень бакалавра наук, чтобы самостоятельно зарабатывать на жизнь преподаванием в школе.

«Она вошла в аудиторию с сумкой, в каких школьницы носят книги, и немыслимо старомодным, неуклюжим микроскопом, который кто-то дал ей взаймы, она тогда показалась мне очень привлекательным и, право же, героическим созданием, и вскоре я пришел к мысли, что она — самое замечательное из всего, что есть у меня в жизни. В те дни я был широко, но беспорядочно начитан — суждения, заимствованные у Шелли и Хаксли, переплетались с мыслями, почерпнутыми у Карлейля, Морриса и Генри Джорджа. Я враждовал со всем светом и вовсе не был уверен, что окажусь победителем. В религии, общественной жизни, политике я придерживался крайних взглядов, что мешало мне преподавать в нормальном учебном заведении, и я радовался, когда с помощью своих учеников мог посрамить принимавших у них экзамены штатных преподавателей университета. Очень скоро эта новая ученица стала для меня олицетворением того понимания и тех человеческих достоинств, которые я жаждал отыскать в жизни. Заведение по натаскиванию, в котором я тогда работал, опубликовало расширенный конспект моих лекций под названием «Учебник биологии», обильно, однако непрофессионально проиллюстрированный мной самим. Мисс Роббинс чертила настолько уверенней и четче, что для второго издания по моей просьбе перечертила все мои диаграммы. Скоро нам стали тесны границы дружбы, и я был поражен, поняв, что она питает ко мне те же чувства, что и я к ней. Когда я рассказал, что, играя в футбол, отбил почку и лишился большей части одного легкого, это, по-моему, послужило для нее лишь поводом для немедленных действий. Не отличаясь здоровьем, ни она, ни я не надеялись прожить даже десяток лет. Но каждую отпущенную нам минуту мы желали жить полной жизнью. Мы были такими безрассудными любовниками, каких не сыскать в целом свете; мы бросились в совместную жизнь, когда у нас едва ли было пятьдесят фунтов на двоих, да еще моя болезнь, — а мы выжили. Мы никогда не попрошайничали, никогда не влезали в долги, никогда не жульничали, — мы работали, и сперва достигли кое-какой обеспеченности, а потом и настоящего достатка…»

Конечно, честолюбивому человеку, каким был Уэллс, приятно было распускать перья перед внимательной, умеющей слушать девушкой, он умел красиво рассказать о будущем. Он уже тогда знал, каким должно быть идеальное государство, как вообще должно строиться будущее человечества; как должны относиться друг к другу действительно близкие люди; какие книги стоит читать. В отношениях с Изабеллой это не срабатывало, а вот Эми Кэтрин понимала все слова, обращенные к ней. То, что поначалу действительно казалось им просто дружбой, стало стремительно видоизменяться. У каждого была куча заморочек, особенно у Уэллса. Он нуждался в подруге, которая могла бы и выслушать его, и отдаться его ласкам, и быть только его женщиной, как бы сам он ни утверждал идею любви, свободной от всех условностей…

6

Советы, вычитанные в романе Джеймса Барри, легли на душу Уэллсу.

Хотите писать — пишите! Не знаете, о чем писать — пишите просто о том, что видите! И раз уж вы писатель, то думайте как писатель и поступайте как писатель! Вот, скажем, почему не пошла в печать статья «Жесткая Вселенная»? Да потому, пришел к мысли Уэллс, что она была рассчитана на умных читателей. А много ли таких?

Одну из старых статей («Человек, каким он будет через миллион лет») Уэллс переписал, сделав ее более понятной, доступной, и отправил в авторитетную «Пэлл-Мэлл газет».

И она была напечатана!

И Уэллс начал писать очерк за очерком.

Позже он собрал написанное в двух отдельных книжках — «Кое-какие личные делишки» и «Избранные разговоры с дядей». Эми Кэтрин с огромной заинтересованностью поддерживала все литературные начинания Уэллса. Они теперь встречались не только в университете, но бывали в домах друг друга. «Мы с Изабеллой, — вспоминал Уэллс, — поехали к Роббинсам 15 декабря и пробыли там до 18-го. Возможно, это и привело к кризису. Изабелла могла приревновать. Мой брат Фредди, который был всегда к ней очень привязан, годы спустя говорил мне, что инициативу нашего разрыва она приписывала себе. По ее словам, она предложила мне либо прекратить все более нежную и тесную дружбу с Кэтрин, либо расстаться с ней самой. Ответ был: «Ладно, раз ты готова расстаться, я уйду». Обиды и самолюбия и с той и с другой стороны было ровно столько, сколько нужно для разрыва».

Случилось то, чего и нужно было ожидать.

«Дорогая мама! — написал Уэллс 10 августа 1894 года своей матери. — Обо мне не беспокойся. Наши неприятности были неизбежны, но мне сейчас не хочется входить в подробности. Мы с Изабеллой расстались. В разводе я виноват почти целиком. Твой любящий сын Берти».

7

«Вскоре мы возобновили наш нелепый и тягостный разговор, — с горечью описывал Уэллс сцену разрыва в романе «Тоно-Бэнге». — Не могу сказать, сколько времени он продолжался. Мы разговаривали с Марион (читай — с Изабеллой. — Г. П.) в течение трех или четырех дней. Разговаривали, сидя на нашей кровати в ее комнате, разговаривали, стоя в гостиной. Нервы были истерзаны, и мы испытывали мучительную раздвоенность: с одной стороны, сознание совершившегося, непреложного факта, с другой (во всяком случае, у меня) — прилив странной неожиданной нежности. Каким-то непонятным образом это потрясение разрушило взаимную неприязнь и пробудило друг к другу теплое чувство. Разговор был сумбурный, бессвязный, мы не раз противоречили себе, возвращались все к той же теме, но всякий раз обсуждали вопрос с разных точек зрения, приводя все новые соображения. Мы говорили о том, чего никогда раньше не касались, — например, что не любим друг друга. Как ни странно, в те дни мы с Марион были ближе, чем когда-либо раньше, что мы в первый и последний раз пристально и честно заглянули друг другу в душу. В эти дни мы ничего не требовали друг от друга и не делали взаимных уступок; мы ничего не скрывали, ничего не преувеличивали. Мы покончили с притворством и выражали свое мнение откровенно и трезво. Настроение у нас часто менялось, но мы не скрывали, какие чувства владеют нами в данную минуту. Разумеется, не обходилось без ссор, тяжелых и мучительных, и в такие моменты мы высказывали все, что накипело на сердце, старались безжалостно уколоть и ранить друг друга. Помню, что мы пытались сопоставить свои поступки и решить, кто из нас больше виноват. Передо мной всплывает фигура Марион — я вижу ее бледной, заплаканной, с выражением печали и обиды на лице, но непримиримой и гордой. — «Ты любишь ее?» — спросила она, заронив в мою душу сомнение этим неожиданным вопросом. — «Я не знаю, что такое любовь, — ответил я, пытаясь разобраться в своих мыслях и переживаниях. — Она многообразна, она как спутанные нити пряжи». — «Но ты хочешь ее? Ты хочешь ее вот сейчас, когда думаешь о ней?» — «Да, — ответил я после небольшого раздумья. — Я хочу ее». — «А я? Что будет со мной?» — «Тебе придется примириться с этим».

Изабеллу Уэллс помнил всегда.

И поддерживал ее всегда. Даже когда она вторично вышла замуж, — вплоть до самой ее смерти, последовавшей в 1931 году.

8

К моменту расставания с Изабеллой Уэллс уже понимал, что только большой литературный успех может вывести его на новый уровень общения. Друзья из прежнего времени отстают, так часто бывает; значит, надо искать новых. Прошлое уходит, всё меняется, значит, надо входить в настоящее. Любимые женщины приходят и уходят, значит, надо опереться на тех, которые тебя понимают.

И — вперед! Только вперед!