Легальный заговор
Легальный заговор
1
В 1921 году Уэллс побывал в Вашингтоне.
Конференция называлась «Спасение цивилизации».
«Я не стал бы утруждать себя приездом в Вашингтон, — писал Уэллс, — и не стал бы интересоваться всеми этими мирными договорами, если бы они понадобилось только ради заключения формального мира — плоского и бессодержательного». Конечно, Уэллс искал признаки того, что мир все-таки умнеет, что мир развивается, что давняя его мечта о едином Мировом государстве рано или поздно будет реализована. «Для меня война теперь — не трагическая необходимость, а кровавая бойня. И о своей Европе я думаю не как мелкий слизняк, в чей мир вторглись гигантские злые силы, а как человек, в чей цветущий сад ворвались свиньи. Бывает пацифизм от любви, бывает от жалости, бывает от коммерческого расчета; но иногда источником пацифизма оказывается голое презрение. Мир, в котором мы живем, нельзя назвать обреченным, да и подбирать для него другое такое же благородно-трагическое определение не стоит; это просто мир, самым дурацким образом испакощенный».
На признания Уэллса откликнулся Гилберт Кит Честертон.
«Миссию союзных держав сейчас критикуют те, кто когда-то оценивал ее неоправданно высоко. Возьмем такого талантливого и мечущегося писателя, как Герберт Уэллс. Сперва он провозгласил, что эта война покончит наконец со всеми войнами, а потом словами своего героя («Мир Вильяма Клиссольда». — Г. П.) сравнил ту же самую войну с палящим лесным пожаром, от которого не следует ждать особого толка. А толк есть — ровно тот, который должен был выйти. Сказать солдату, защищающему свою страну, что он скоро покончит с войнами, так же глупо, как сказать рабочему, уставшему от работы, что он скоро покончит со всеми работами или вообще со всеми трудностями. Никто никому не обещал раз навсегда покончить с трудностями. Просто понадобилось вынести тяжелые вещи, чтобы не стало еще хуже. Мистера Брауна пытались ограбить, но мистеру Брауну удалось сохранить жизнь и вещи. Вряд ли кто скажет: «В конце концов, что дала мистеру Брауну эта драка в саду? Тот же самый мистер Браун, с той же внешностью, в тех же брюках, и все так же ворчит за столом и рассказывает анекдоты». Да, конечно, отогнав воров, мистер Браун не превратился в греческого бога. Но он воспользовался правом защитить себя — вот такого, какой он есть, с его ворчанием и анекдотами. А вот очистить мир, перестреляв всех возможных взломщиков, он права не имел…»
2
Кто-то из литературных критиков заметил, что самой занимательной вещью в творчестве Уэллса был и остается его интеллект. Большинство героев его являются не столько образами, сколько голосами, разъясняющими идеи автора. Это особенно заметно в упоминавшемся выше романе «Мир Вильяма Клиссольда» («The World of William Clissold»), изданном в 1926 году. Герой его — ученый и предприниматель. Да и кто другой может построить единое будущее? Люди от станка? Нет, пролетариат никогда не интересовал Уэллса, он вообще считал этот класс вымирающим. Крестьяне? Об этом не думают даже крайние консерваторы. Построить единое Мировое государство может только человек науки и капитала!
Наиболее полно Уэллс изложил эти свои мысли в 1928 году в работе «Легальный заговор» («The Open Conspiracy: Blue Prints for a World Revolution»). Идею технократической революции он теперь накрепко связывал с кейнсианской идеей регулируемого капитализма. Интеллектуальная элита — вот единственная сила, от которой следует ждать успехов. Правда, и тут препоны имеются… Обмениваться мнениями, выступать и пропагандировать, доводить до сведения масс — достаточно ли этого для исторических преобразований? К тому же Россия заметно испорчена большевиками, а африканским народам явно не хватает знаний — даже о самих себе. Культура? Но когда успехи культуры приводили к быстрым социальным преобразованиям?
Несмотря на неясность выводов, книга Уэллса вызвала интерес. Самые разные люди оценили ее: Джон Голсуорси, Бертран Рассел, Кейнс, Барри; Беатриса Уэбб в очередной раз простила Уэллсу его многочисленные отклонения от фабианства; Ллойд Джордж специально приехал в Лу-Пиду, чтобы обсудить с Уэллсом тонкости «легального заговора».
«У него массивная голова, — писал об Уэллсе Карел Чапек, — широкие плечи, сильные, горячие ладони; он похож на рачительного хозяина, на отца семейства, на кого хотите еще. У него тонкий, глуховатый голос человека, не привыкшего много говорить, лицо, носящее следы размышлений и работы, уютный дом, красивая жена, подвижная, как чечетка, двое взрослых веселых сыновей и слегка прищуренные, чуть затененные густыми английскими бровями глаза…»
3
Война многое разрушила. В том числе творческие связи.
Идею международного сообщества писателей впервые высказала английская писательница Кэтрин Эмми Доусон-Скотт. Название такого сообщества должно было звучать понятно в любом уголке мира. PEN-клуб. Это название сразу прижилось. «Поэт», «эссеист», «новеллист» — неплохая аббревиатура, дающая в итоге новое значение: «авторучка». Уэллс сразу поддержал идею такого клуба. Любое начинание, ведущее к единому Мировому государству, отвечало его пониманию прогресса.
Первый официальный обед ПЕН-клуба состоялся 5 октября 1921 года.
Президентом избрали Джона Голсуорси. Он сразу заявил, что никакой политики в ПЕН-клубе не будет! Чисто творческое объединение! Впрочем, в раздираемом послевоенными противоречиями мире слова Голсуорси прозвучали не слишком убедительно. Обойтись без политики? Да уже в 1923 году бельгийские делегаты категорически потребовали не пускать на конгресс ПЕН-клуба немецких писателей, возглавляемых Герхардом Гауптманом. Причина: неэтичное поведение Гауптмана во время войны, нелестные высказывания в адрес противников Германии, — будто в таком поведении нельзя было упрекнуть французов, или русских, или англичан. Да и не так все было просто. Ромен Роллан, в 1914 году высмеивавший шовинизм Гауптмана, теперь с такой же страстью обрушился на бельгийцев, вздумавших нарушать принцип свободы. «Если бы интеллектуальное сотрудничество могло стать возможным только после того, как все преступления будут наказаны, от Европы давно не осталось бы камня на камне». В свою очередь, на Роллана обрушились французы, хорошо помнившие его «антипатриотические» выступления военных лет. Дальше — больше. Осенью 1926 года на берлинском конгрессе молодые литераторы Бертольд Брехт, Альфред Деблин, Роберт Музиль, Йозеф Рот, Эрнст Толлер и Курт Тухольский чрезвычайно резко выступили против претензий берлинского ПЕН-клуба представлять немецкую литературу. Они хотели представлять немецкую литературу сами. «Видимо, предварительные приготовления берлинского ПЕН-клуба прошли под знаком роскошных банкетов, — ядовито и во всеуслышание заявил Брехт. — От этих жалких стариков нечего больше ждать. Они исключили из своих рядов всё сколько-нибудь молодое, поэтому и сам конгресс становится ненужным, даже вредным».
4
В Декларации ПЕН-клуба указывалось, что члены его всегда должны выступать —
• за развитие национальных литератур, за свободное распространение книг,
• за дружбу писателей всех стран,
• за единый антивоенный фронт, за гуманизм,
• и за то, наконец, чтобы такие слова как национализм, интернационализм, демократический, аристократический, империалистический, антиимпериалистический, буржуазный, революционный, никак бы не связывались с деятельностью ПЕН-клуба, поскольку деятельность его не должна иметь ничего общего ни с государственной, ни с партийной политикой.
Уэллс, возглавивший ПЕН-клуб после смерти своего друга Джона Голсуорси, прекрасно понимал, что подобная программа трудно выполнима. Измученный, неокрепший после мировой войны мир исподволь готовился к новой войне. Весной 1933 года на конгрессе в Дубровнике (Уэллс, кстати, назначил там свидание Муре и она к нему приехала. — Г. П.) делегация все того же берлинского ПЕН-клуба дружно изгнала из своих рядов евреев и коммунистов и специальной телеграммой приветствовала пришедшего к власти Гитлера. Немцев поддержали члены ПЕН-клубов Италии, Австрии и Швейцарии. Под давлением коллег Уэллс согласился не упоминать в официальных отчетах ПЕН-клуба сообщения о кострах из книг и жестоком преследовании радикальных и еврейских писателей в Германии, но неудобные вопросы задал на конгрессе писатель Гермон Улд. В ответ немецкая делегация покинула зал.
«Такое не случилось бы при Голсуорси!» — выкрикнул кто-то из делегатов.
Возможно. Но обвинять Уэллса в слабости никто не стал. Он всеми силами пытался сохранить писательское единство. «Нашей обязанностью, — сказал он в одном из выступлений, — была и остается борьба за свободу мнений. — И добавил для непонимающих: — Не стоит забывать, что наибольшую угрозу для свободы сегодня представляют именно левые силы, потому что они более агрессивны, а значит, более привлекательны для молодежи».
5
Тогда же осложнились отношения Уэллса с Джейн. В Лондоне, в районе Блумсбери, она приобрела уютную квартиру, в которой проводила теперь много времени. «Она объяснила мне, для чего ей это нужно, — вспоминал позже Уэллс. — В этой тайной квартире, удаленной от жизни, что обычно вращалась вокруг меня, она размышляла, мечтала, писала, бесконечно и бесплодно искала чего-то, что казалось ей навсегда утерянным, упущенным, оставшимся в стороне. Там воплощалась её мечта об острове красоты и совершенства, на котором она жила одна, бывала этим счастлива, а иногда — просто одинока…».
Жаловался Уэллс и на отношения с Ребеккой. «Мы без конца меняли жилье, переезжали из дома в дом, переводили Энтони (сына. — Г. П.) из школы в школу. Приходя его навестить, Ребекка представлялась то тетушкой, то матерью, то приемной матерью. Иногда мы с ней путешествовали как любовники, а иногда как друзья. Ни она, ни я никогда не знали, на каком мы свете, и вечно тащили за собой опутавшую нас сеть взаимных неудовольствий, что не давало углубляться истинному расположению и привязанности, на которые мы оба, несомненно, были способны; а еще мать и старшая сестра не уставали внушать Ребекке, что, по сравнению с Джейн, положение у нее «незавидное».
Но не такое уж незавидное оно было. Мы открыто появлялись всюду; вместе обедали, ужинали и проводили субботу и воскресенье в загородных домах у наших друзей, притом в превосходном обществе. Благодаря умению уверенно вести беседу и хорошо писать Ребекка завоевала собственное место в жизни. Общество готово было терпеть нашу связь при условии, что мы будем вести себя соответственно. Но Ребекка, чем дальше, тем решительнее настаивала на нашем браке. Со временем имя Джейн стала вызывать у нее просто возмущение. Она никак не могла понять ни нашего с Джейн взаимного доброжелательства, ни нашей нескрываемой привязанности друг к другу. Мы часто ссорились. Я упрекал Ребекку в непостоянстве, она упрекала меня в том, что я не принимаю в расчет ее трудности. «Но ты сама окунулась в такую жизнь, ты хотела стать независимой». — «А в итоге стала независимой матерью!» — «Со всем этим можно справиться». — «Тогда добейся развода и женись на мне». — «Нет, — возражал я. — Нам с тобой недостает здравомыслия и терпимости».
Зато к писательству мы относились серьезно. Я докучал Ребекке требованиями загодя продумывать главы большого романа «Судья», который она тогда писала, а она возмущалась, что я занят каким-то дурацким «Очерком истории» вместо того, чтобы дать разгуляться воображению в художественной прозе. Со временем «Очерк истории» стал вызывать у нее почти такую же ненависть, как имя Джейн. Когда в романе «В тайниках сердца» я описал склонность героини к разжиганию страстей, Ребекка приняла это как личное оскорбление…»
Впрочем, в героине романа «В тайниках сердца» («The Secret Places of the Heart») угадывалась и еще одна близкая подруга Уэллса — американка Маргарет Сэнджер, с которой он познакомился летом 1920 года. Известная суфражистка, она активно выступала за свободу женщин, требовала разрешения абортов, основала Национальную лигу контроля над рождаемостью, а позже стала первым президентом Международной федерации по планированию семьи. С Уэллсом Маргарет связывали самые нежные чувства. В воспоминаниях, написанных в конце тридцатых, она писала о нем в самых добрых тонах. «Он обладает не только интеллектом, но и необыкновенным умением любить как всё человечество, так и отдельного человека. Он может одновременно быть забавным, остроумным, саркастичным, блестящим, флиртующим и глубоким. Он так чуток, что мгновенно откликается на самое незначительное высказывание, интонацию или эмоцию. Чтобы быть с ним, нужно постоянно тянуться вверх…»
6
Он многим помогал тянуться вверх. Даже людям, относившимся к нему, скажем так, с непониманием. Джеймсу Джойсу, узнав о его бедственном материальном положении, он написал следующее письмо:
«Дорогой мой Джойс! Я изучал Вас и размышлял о Вас долго.
Вывод: я не думаю, чтобы я мог что-нибудь сделать для распространения Ваших произведений. У меня к Вашему таланту огромное уважение, которое началось по прочтении еще ранних Ваших вещей, и сейчас я чувствую прочную личную связь с Вами, но Вы и я выбрали себе совершенно разные дороги. Ваше воспитание было католическим, ирландским, мятежно-протестующим; моё — конструктивным, позитивным и, полагаю, английским. Я живу в мире, в котором для моего разума вполне возможен сложный гармонический процесс; при этом прогресс вовсе не неизбежен, но он возможен! Эта игра привлекает меня. Для ее выражения я ищу язык простой и ясный, какой только возможен. Вы же начали с католичества, т. е. с системы ценностей, которая всегда противоречит реальности. Ваше духовное существование подавлено уродливой системой, полной внутренних противоречий. Вы искренне верите в целомудрие и чистоту личного Бога и по этой причине все время находитесь в состоянии протеста против… дерьма и чёрта. Так как я не верю во всё это, мой дух ничуть не смущает существование нужников, менструальных бинтов, даже незаслуженных несчастий. Вы росли в иллюзиях политического угнетения, я рос в иллюзиях политической ответственности. Для Вас восстать и отколоться — звучит хорошо. Для меня никак не звучит.
Теперь о Вашем литературном эксперименте. Это вещь значительная, потому что Вы сами человек значительный, и в Вашей запутанной композиции я вижу могучий гений, способный выразить многое, гений, который раз и навсегда решил избегать всяческой дисциплины. Но я думаю, что все это никуда не ведет. Вы повернулись спиной к «обыкновенному человеку», к его элементарным нуждам, к его нехватке свободного времени и ограниченному уму, и Вы все это тщательно разработали. Какой получился результат? Загадка. Писать Ваши две последние книги было, наверное, гораздо более интересно и забавно, чем кому-нибудь их читать. Возьмите меня — типичного, обыкновенного читателя. Много я получаю удовольствия от чтения Ваших вещей? Нет. Сильно я чувствую, что получаю нечто новое, открывающее новые перспективы, как, скажем, от скверно написанной Павловым книге об условных рефлексах в дрянном переводе X.? Нет. Вот я и спрашиваю себя: да кто такой, черт подери, этот самый Джойс, который требует такого количества дневных часов из не столь уж многих мне оставшихся в жизни для понимания всех его вывертов, причуд и словесных вспышек?
Но, может быть, Вы правы, а я совершенно не прав. Ваша работа — необычайный эксперимент, поэтому я буду делать все, что в моих силах, чтобы спасти ее от запретов и уничтожения. Ваши книги имеют своих учеников и поклонников, для меня же это тупик. Я не могу шагать за Вашим знаменем, как Вы никогда не пойдете за моим. Но мир широк, и в нем достаточно места, где мы оба можем оставаться неправыми».
Понятно, что к письму прилагался крупный чек.