Глава XXVI. Страшнее смерти

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXVI. Страшнее смерти

Конца этой трагедии я не видел. Сознание вернулось, когда в лицо плеснули холодной водой. Не сразу открыл глаза. Помню, поразила меня тишина. Нет грохота боя, не слышно оглушающего воя снарядов, рева моторов.

И в этой тишине, как будто издалека, услышал вдруг соловьиное пение. Оно приближалось, нарастая, и вот уже захватило всего, и я снова ощутил себя в той далекой июньской ночи, и вместе с соловьями в сознание ворвалось грозное и властное: «Боевая тревога!».

— Тревога! — крикнул я и сам не узнал своего голоса — охрипшего, глухого.

— Тихо, друг, — сказал кто–то у самого лица. — Тревога кончилась.

Открываю глаза, приподнимаюсь. И вижу: лежат вокруг люди в изорванных гимнастерках, тельняшках. А за ними — серо–зеленые фигуры с автоматами.

И сразу понял: мы в плену…

Кто не испытал этого сам, тому трудно понять состояние человека, очутившегося в таком положении. Это было страшнее смерти…

А соловьи продолжали неистовствовать… Они будто старались перекричать друг друга в своем птичьем соревновании.

И снова вспомнилась июньская ночь сорок первого года. Тогда вот так же пели соловьи…

Тогда было начало… А сейчас? Неужели конец?

Эти слова я невольно проговорил вслух.

Матрос Паша Данчук, оказавшийся рядом, услышал меня и сказал:

— Погоди, старшина, умереть никогда не поздно.

У меня шумит в голове. Стискиваю виски руками.

Паша подвигается ко мне:

— Очень больно, товарищ старшина?

— Пройдет. Ты лучше расскажи, что произошло.

— Сейчас все расскажу. Только наперед прошу: держи себя в руках. Мы вот договорились быть всем вместе и при первой возможности бежать в горы, к партизанам. Тогда снова все услышат о железняковцах.

Паша говорит вполголоса. Матросы, чтобы слышать его, подползают поближе.

Оказывается, это он спас меня от смерти. Фашисты пристреливали на месте командиров, но Паша незаметно для них снял с меня фланелевку со старшинскими нашивками и надел солдатскую гимнастерку. Вначале я был даже недоволен им, но потом согласился: умереть мы всегда успеем.

Из его рассказа я узнал, что большинство ребят, которые вышли со мной из тоннеля, погибло. Оставшиеся в живых вернулись в тоннель, но там уже шла стрельба: немцы проникли с противоположной стороны. Бой длился недолго. Кто не был убит, того живьем схватили гитлеровцы и их наймиты — полицаи.

Раненый комиссар с трудом дополз до штабеля со взрывчаткой, уже чиркнул было спичкой, чтобы поджечь шнур, но его тут же застрелили. Полковой комиссар Петр Агафонович Порозов до последнего дыхания оставался настоящим большевиком — смелым, несгибаемым. Именно поэтому и непобедима наша ленинская партия, что такие люди составляют ее костяк.

К берегу Черной речки небольшими группами сгоняли понурых, еле волочащих ноги людей. Нас набралось человек двести. Люди перевязывали друг другу раны, пили, наполняли водой фляги.

Но вот немцы забегали, послышались команды, ругань, лай сторожевых собак. Нас подняли, построили в колонну и повели. Справа и слева — автоматчики с овчарками на поводу.

Вышли на пригорок. Взору открылся Севастополь. Весь в дымящихся руинах. Матросы замедляют шаг. Мы прощаемся с родным городом.

— Запомните, ребята, на всю жизнь…

Я не договорил. Подбежавший полицай стеганул нагайкой по спине.

— Не задерживаться! Марш, марш!

Вышли к Симферопольскому шоссе, но сразу же свернули с него. Из передних рядов немцы и полицаи выгнали несколько человек, дали им лопаты и заставили углублять воронки от бомб. Мы поняли — здесь наши могилы.

Обнимаем друг друга. Что ж, не впервые смотреть смерти в глаза. Впереди меня красноармеец. Здоровый, крепкий, настоящий богатырь! Поворачивается ко мне. В глазах гнев и удивление:

— Что ж это такое? Они не имеют права без суда. Мы ведь пленные…

— У зверей звериный закон. Их не образумишь. Давай лучше познакомимся и умрем друзьями. Меня зовут Николаем.

— А меня Петром. Дай руку!

Фашисты чего–то выжидают. Хотят, видно, помучить. Ждут, что мы на колени падем. Не дождетесь, гады.

Сбоку от меня краснофлотец свернул цигарку и закурил. Самокрутка вспыхивает, потрескивает: наверно, махорка в матросском кармане смешалась с порохом. Моряк повернулся ко мне. Лицо знакомое: встречались на передовой, он из 7–й бригады морской пехоты.

— Дай, браток, разок затянуться, — прошу его.

Он протягивает цигарку. Раза два глотнув терпкий дым, возвращаю матросу самокрутку. Он передает ее другому, и пошла она от бойца к бойцу…

Мучительно долго тянется время. Вдруг ребята, копавшие ямы, бросили лопаты в конвойных и кинулись в стороны. Но слишком отчаянной была эта попытка: всех их догнали пули фашистских автоматов. Потом автоматы направили на нас. В толпу пленных ударили струи свинца. Впереди меня падали люди.

Петр крикнул:

— Ложись, старшина!

И сам схватил меня, повалил на землю. А когда кончилась стрельба, я увидел, что мой товарищ мертв. Падая, он прикрыл меня своим телом, а сам погиб. Видно, судьбой мне были уготованы другие испытания…

Все, кто уцелел, снова стоят плечом к плечу. А немцы засуетились, вытянулись в струнку. Подъехала черная легковая машина. К ней подбежал офицер, услужливо открыл дверцу. Вышел генерал, выслушал рапорт офицера, безразличным взглядом окинул пленных, что–то сказал переводчику. Тот обратился к толпе:

— Хотя вы все и заслуживаете лютой смерти, немецкое командование дарует вам жизнь.

Генерал сел в машину и уехал. А нас стали сортировать: здоровым приказали отойти вправо, раненым — налево. Все, кто мог двигаться, оказались на правой стороне. Налево никто не пошел. На месте осталось лежать с полсотни убитых и тяжелораненых. Фашисты обходили толпу и силой вытягивали тех, кто еле стоял на ногах. Из друзей моих забрали комендора Сашу Топоркова, которому пуля попала в живот. Как ни прятали мы его, переводчик заметил и выдал. Саша горько улыбнулся и вышел из строя. Сил у него хватило всего на несколько шагов. Он упал навзничь. Здесь же его и пристрелили.

Я взял за руки Митю Колотая и Пашу Данчука:

— Мы должны выжить, чтобы за все рассчитаться. Да, надо выжить. Вопреки всему. Ярость к врагам, жажда мести — вот, чем мы теперь живем.

Нас выгнали на дорогу позади не стихали выстрелы: гитлеровцы добивали раненых. Нас нагнала другая колонна пленных. Сотни изнуренных, отчаявшихся людей. Мы вливаемся в этот скорбный поток, растворяемся в нем. Друзья поддерживают меня под руки я очень слаб — и увлекают подальше от последних рядов. Конвойные спешат, подгоняют. У кого не хватает сил, кто отстает, тот навсегда остается в степи с простреленной головой.

Вечером под Бахчисараем приказали лечь на землю. Предупредили: кто поднимет голову, будет расстрелян…

Я не буду описывать всех подробностей фашистского плена. Об этом уже много писалось. Везде было одно — надругательство над человеческим достоинством, истязания, голод и смерть, смерть на каждом шагу, в любой час дня и ночи. Многие не выдерживали, опускались. Но большинство и в плену оставалось советскими гражданами и бойцами.

И я и мои товарищи жили мыслью о побеге. В Симферополе сделал первую попытку. Большую группу пленных заставили копать могилы для убитых немцев. Разрешили несколько минут отдохнуть. Я прилег под кустом и увидел заросшую бурьяном канаву. Мгновенно созрел план. Забрался поглубже, сверху засыпал себя опавшей листвой. Конвойные не заметили моего исчезновения: днем они расстреляли нескольких пленных и, видимо, сбились со счета.

Ночью я вышел из своего убежища. Но ушел недалеко. Выследили полицаи…

Никогда не думал, что так живуч человек. Меня били ногами, топтали, здорового места на теле не осталось. И все–таки выжил. На мое счастье, полицаи приволокли меня не в немецкую, а в находившуюся поблизости румынскую часть. Румыны редко расстреливали пленных, предоставляя это гитлеровцам. Подержав три дня и даже подлечив немного, они передали меня в немецкую комендатуру. Здесь разговор был короток: втиснули в подвал, битком набитый людьми, а потом погнали в Керчь.

Много писалось о фашистских злодеяниях близ этого города. Но я не могу умолчать об этом.

Это было ночью. Нас посадили в крытые машины и повезли в степь. Построили всех вдоль противотанкового рва. Приказали всем раздеться. Стоим, освещенные автомобильными фарами. Заливаются плачем дети. Ползая на коленях, матери протягивают ребятишек палачам, умоляют сохранить им жизнь. Фашисты в ответ стегают плетками и женщин и детей…

Около меня молодая женщина с шестилетним белокурым мальчиком. Она рыдает, просит пощадить сына.

Гитлеровец поднял пистолет и выстрелил в голову женщине. Она упала, не выпуская ручонок сына.

Полил дождь. Люди дрожат от холода и страха. И вот в толпу, прижатую к краю рва, ударили десятки автоматов, заглушая своим треском душераздирающие вопли, рыдания, проклятия. Я не стал дожидаться пули, откинулся назад и скатился в ров. На меня валятся сверху тела людей. Чувствую, как льется горячая кровь. Задыхаюсь. Все большая тяжесть давит на меня.

Потом треск автоматов обрывается и снова возобновляется, но уже громче. Видно, фашисты стреляют прямо в ров, для гарантии. Ну, думаю, сейчас засыпят ров — и конец. Но гитлеровцы, видимо, не захотели мокнуть под проливным дождем. Взвыли моторы грузовиков, и наступила тишина, нарушаемая лишь хрипом и слабеющими стонами умирающих. По дну течет ручей. Наверное, скопившаяся дождевая вода. Но, омыв сотни трупов, она стала теплой и насытилась кровью. Мне кажется, что это вообще течет река крови. Того и гляди я захлебнусь в ней. От ужаса мутится разум. Под тяжестью тел не пошевелить ни рукой, ни ногой. Бьюсь изо всех сил. Только бы не задохнуться. Временами теряя сознание, раздвигаю еще не остывшие трупы. Выбрался наконец, отдышался. Дождь все льет. Я в одних трусах, но тело все горит. Блещут молнии. В их вспышках еще страшнее выглядит ров, доверху заваленный обнаженными, застывшими в самых неестественных позах человеческими телами. При свете очередной молнии замечаю груды тряпья, оставленные полицейскими под открытым небом. Ползу от одной кучи к другой, выбирая что–нибудь для себя. Нашел какую–то рубаху и рваные брюки. Под деревцем заметил воронку, наполненную дождевой водой. Залезаю в нее, чтобы смыть с себя кровь. Натянул мокрую одежду. Теперь дрожу от озноба. Стучат зубы.

Осматриваюсь. Куда теперь? В горы больше не пойду: опять полицаи поймают. Попробую пробраться в город. Правда, в Керчи у меня нет ни одного знакомого. Но мир не без добрых людей, авось и приютят.

Долго бреду по раскисшей дороге. Вот и окраина города. Прижимаюсь к стенам домов иду по пустынной улице. Лишь бы не наткнуться на патруль. Тихо. Даже собаки не лают. Лишь изредка прокатится выстрел или автоматная очередь: и в захваченном городе гитлеровцы не чувствуют себя в безопасности.

Хожу от дома к дому. Пусты. Все разорено и разбито. А уже рассвет скоро. Решаю забраться в первую попавшуюся хибарку. Спрячусь, отдохну, а там видно будет, что делать. Крадусь к избушке, затерявшейся на отшибе, потихоньку нажимаю на дверь. Не поддается. И вдруг слышу старческий кашель. Сбегаю с крыльца, жду в сторонке. Вышел высокий старик в длинной рубахе, босой, с всклокоченными волосами.

Тихонько окликаю его:

— Батя!

Старик вздрогнул. Посмотрел на меня. Жду, опустив голову. Неужели прогонит? Нет. Показывает на крыльцо и сам идет впереди. В избе полутьма. Различаю скамью вдоль стены, стол, большую русскую печь. С печки свешивается лохматая головка.

— Дедушка, кого ты привел?

— Спи, дочка, спи.

Хозяин положил мне на плечо сухую мозолистую руку. Спросил шепотом:

— Ты оттуда? Мы слышали стрельбу…

Я кивнул. Девушка с печи тайком рассматривает меня. Черные глаза поблескивают от любопытства. Старик цыкнул на нее:

— Спи, нечего глазеть!

Вышел в сени, чем–то гремел там, по–стариковски ворча под нос. Притащил корыто, два ведра с водой. Порывшись за печкой, достал кусок мыла.

— Будем приводить тебя в порядок. Ты ранен?

— Нет.

Он открыл сундук, вынул рабочие брюки, пахнущие слегка бензином, темную рубашку с отложным воротником, сандалии, картуз и кальсоны.

— Мойся и одевайся. А. твое надо убрать подальше.

Свернув лохмотья, он ушел. Вернулся, когда я уже вымылся и переоделся. Старик взял ножницы, подрезал мне космы под кружок, постриг бороду, которая успела у меня отрасти. Потом достал бритву, зеркало, кисточку.

— Брейся. А ты, Нина, вставай. Вижу, все равно спать не будешь. Начнем хозяйничать.

Девушке было лет шестнадцать. Она засуетилась, забегала по комнате, все время поглядывая на меня пытливыми глазами.

— Готовь картошку, Нина, будем завтракать, — сказал ей старик.

Я уже и забыл, когда ел в последний раз. От одной мысли о еде закружилась голова, дрогнула рука, и я порезался. Старик это заметил.

— Осторожнее! Бритва острая, еще отца моего. Такой сейчас и не сыщешь.

Побрившись, я самого себя не узнал. Старик оглядел меня внимательно. Удовлетворенно хмыкнул.

— Вот теперь давай знакомиться. Я рыбак. Зовут меня Иван Никитич Воронов. А это, Нина, моя внучка. Родные ее погибли при бомбежке — бомба в их дом попала. Отец был ранен на фронте, лежал в здешней больнице. Фашисты его на месте расстреляли.

Нина подала отварную картошку на стол.

— Садись, дочка, давай вместе думать, как быть дальше.

Иван Никитич потер морщинистый лоб:

— Вот что, у меня есть крестник, когда–то еще мальчонкой приезжал к нам. Где сейчас, не знаю. Будем считать, что это ты и есть. Отныне будешь зваться Сашком, а фамилия у тебя будет нашенская — Воронов. Идет?

Старик немного рассказал о семье своего крестника, чтобы я знал, что говорить, если меня будут расспрашивать. После завтрака он показал на топчан:

— Отдыхай и ни о чем не беспокойся.

Разбудил он меня часа в три дня:

— Вставай. Сейчас мой дружок Лукьян придет. Вместе пообедаем.

Вскоре пришел невысокий старик. Подвижной, веселый, какой–то подкупающе простой. Сели за стол. Иван Никитич познакомил нас, рассказал, как я попал в их дом.

— Ну–ка, что там было ночью? — спросил Лукьян.

Я коротко описал расстрел, ров, наполненный трупами. Старики слушали, опустив головы.

— Это уже в который раз, — сказал Лукьян. — Тысячи людей извели. Ничего, когда–нибудь за все ответят сполна.

— Лукьян, — начал Иван Никитич, — ты поразворотливей меня. Надо помочь Сашку. Документов–то у него никаких. В два счета попасться может.

— Что–нибудь сообразим, — пообещал Лукьян.

Несколько дней я провел у этих людей. Они рисковали жизнью, укрывая меня, но, казалось, это нисколько их не тревожило. Изредка заглядывал дед Лукьян. Однажды он осторожно намекнул, что в городе действует подпольная организация, которая не дает покоя фашистам. Из–под подкладки кепки вытащил измятый, промасленный тетрадный лист, на нем была записана сводка Совинформбюро. Прочитал ее нам.

— А теперь смотри на подпись. Видишь: «Подпольный комитет». Понимаешь, значит, партия с нами! Недолго уж осталось, свернем шею катам!

Но недолго пробыл я в семье Вороновых. В беду угодил случайно. Захотел взглянуть на жизнь города, а тут облава. Так как документов у меня не было, забрали в комендатуру. Для гитлеровцев любой человек без документов — партизан. Таких, как я, набралось немало — несколько десятков. Снова допросы, снова угрозы, побои, голод и полная неизвестность, никто не может сказать, доживешь ли ты до вечера.

Чуть свет нас выгоняли на работы в разные концы города. Чаще всего в порт. Распределяли по десять человек, к каждой десятке приставляли двух конвоиров — немца и полицая. Выгружали бомбы. А как–то вечером посадили нас на автомашины и повезли. Машины были те же, что и в ту страшную ночь, — грузовики с крытыми брезентом кузовами. И везли нас той же дорогой. Сквозь дыру в брезенте я увидел домик Вороновых. Вот и большак, по которому в ту ночь я пробирался в город. Сейчас будет ров. Неужели нас опять везут к нему? Заныло в груди.

Но машины ко рву не свернули. На бешеной скорости они мчались дальше…