Глава XXVII. Концлагерь Багерово
Глава XXVII. Концлагерь Багерово
Наконец машины остановились. Послышались крики, лай собак. Старший конвоир приказал:
— Сходи, приехали!
Нас построили, пересчитали и повели в лагерь. Заграждение было капитальное. В сумерках я разглядел столбы метра в четыре высотой, густо оплетенные проволокой. С внешней стороны этого забора, на каждом углу которого стояли вышки с прожекторами и пулеметами, чернел большой ров с насыпью. Внутри ограждения — громадный барак, похожий на колхозную конюшню. Позади его возвышались три черные трубы какого–то разрушенного промышленного строения. После мы узнали, что там лагерное кладбище.
Подул сильный, пронизывающий ветер. Взлетели тучи пыли. Люди закрывали лица руками. Со скрипом открылась двустворчатая дверь одного из отделений конюшни, и всех загнали туда. В бараке было темно. Дверь закрылась, загремел запор. Сосед мой выругался:
— Черти, как скот загнали!
Нар не было. Голый земляной пол покрыт кучами мусора. Я пристроился подальше от двери. Не успел улечься, как почувствовал, что по мне что–то ползет — по рукам, по лицу. Вши. Крупные, как пшеничное зерно. Всю ночь почти никто не сомкнул глаз. Только под утро некоторые забылись тяжелым сном. Едва сквозь щели в стенах начал пробиваться предутренний свет, заскрежетали ворота. Не входя в помещение, видимо, боясь насекомых, два немца и три полицая с белыми повязками на рукавах заорали:
— Подъем! Подъем!
— Ну как спалось? — загоготал здоровенный полицай. — Ничего, обживетесь. У нас есть и похуже спальни.
Все вышли во двор, построились. Комендант через переводчика объявил:
— Вы находитесь в лагере военнопленных. Лагерные порядки должны выполняться неукоснительно. Нарушители подвергаются телесным наказаниям, лишению пайка и переводу в худшие спальни. Те, кто попытается вести коммунистическую пропаганду, выступать против великой Германии, будут казнены. За попытку к бегству — расстрел. Расстрел ожидает и заложников из той десятки, в которой работал бежавший.
На этом и закончилось знакомство с начальством. Из разговоров с другими пленными я узнал, что лагерь расположен между селом Багерово и деревушкой Самострой. В полутора километрах отсюда строятся какие–то сооружения. Они считаются строго секретными. Поэтому пленных, работающих здесь, никуда не переводят. Единственный путь — к Трем трубам. Там нашего брата тысячи похоронены. Старожилы сказали, что за месяц каждый из пяти обитателей лагеря нашел покой на кладбище. Издевательства зверские. Питание впроголодь. Кормят всевозможным гнильем и даже этих отбросов дают такую норму, что люди на глазах превращаются в скелеты.
В то утро нас выгнали работать в ракушечный карьер. Долбили, резали, носили камень. Работали дотемна. К вечеру люди падали от изнеможения. Когда вернулись в лагерь, получили по порции баланды из отрубей, предварительно простояв час в очереди у кухни. Жидкое месиво наливали в консервные банки. Ложки не полагались: баланду просто выпивали. После проверки вновь загнали в конюшню. Измотанные люди падали пластом. Но сон долго не приходил. Узники тихо переговаривались. Они ничего не знали о том, что творится на белом свете, и все–таки верили в лучшее. Эту веру ничем нельзя было убить в советском человеке. И эта вера в народ, в его будущее изливалась песней, благо немцы петь не запрещали. Кто–то в темноте тихо, почти шепотом затягивает свою любимую. Постепенно песню подхватывают все новые голоса, и вот она уже плывет в ночь, за стены грязного, мрачного барака.
Это были самые святые минуты. Песня шла из глубины сердца, бередила душу, оплакивала утерянное счастье, будила надежды.
«Ты, товарищ мой, не попомни зла…» Знакомые с детства слова. Но особый смысл они приобретали здесь, в лагере. Пели люди измученные, голодные, оторванные от Родины, но сколько любви к родной земле звучало в их голосах. Потом все стихало. Слышался только болезненный бред смертельно усталых людей да стоны — даже самые сильные здесь стонут и плачут во сне.
На другой день пригнали новую партию пленных. В бараке–конюшне стало еще теснее. Настелили нары, стали спать в два этажа.
Так и потекла жизнь. Пленные рыли укрытия, блиндажи, землянки, доты и дзоты, строили дороги, добывали камень в карьере, выгружали бомбы на станции Багерово. На работы выходили бригадами по 10 — 15 человек. Конвоиры получали людей под расписку. Сразу же стало ясно, что бежать невозможно. Немцы и полицаи следили за каждым шагом.
Стояла августовская жара. В лагере начались повальные эпидемии. Свирепствовали дизентерия, сыпной тиф. Серая лагерная кляча не успевала отвозить умерших к Трем трубам. За несколько недель умерло около четырехсот человек. Немцев это не беспокоило: на место погибших поступали новые партии смертников.
У многих на уме было одно — бежать! Но как? Побеги совершались стихийно, неорганизованно и потому заканчивались плачевно. Почти каждый вечер перед строем военнопленных устраивались казни пойманных беглецов. Вместе с ними для устрашения расстреливали еще одного или нескольких ни в чем не повинных людей из их бригад. Читали приказ коменданта, и палач Курт стрелял из парабеллума в затылок людям, поставленным на колени. Но даже казни не пугали пленных. Шли на все, на верную смерть.
У меня появились друзья. В лагере оказались моряки с «Железнякова» — комендор Павел Данчук и пулеметчик Владимир Кисленко. К нам присоединились севастопольцы Николай и Алексей Дорошевы, морской пехотинец Петр Дергач, кавалерист старший лейтенант Леонид Максименко и другие, всего человек десять. Стараемся попадать в одну бригаду. Постепенно мы завоевали доверие окружающих своей сплоченностью, посильной помощью ослабевшим и отчаявшимся. Настойчиво пытались наладить связь с внешним миром.
Девушки, работавшие уборщицами в казармах и столовой летчиков, хотя и с опаской, стали встречаться с нами, сообщали новости, услышанные на воле. Запомнились мне миловидная брюнетка Нина Ивбуль, в прошлом учительница и ее подруга Люба (фамилии мы так и не узнали). Они охотно беседовали с нами, согласились переслать в Керчь мое письмо Ивану Никитичу. Гестаповцы их выследили, и девушкам пришлось дорого заплатить за дружбу с пленными. Их арестовали, подвергли пыткам. Мужественные патриотки молчали, не выдали нас. К счастью, их скоро выпустили из гестапо. Но с работы уволили, и мы больше с ними не виделись.
И все–таки связи у нас с местным населением не прерывались. Это от наших друзей из села и со станции Багерово мы узнали о мощном наступлении советских войск на Волге и Дону. Радостная весть всколыхнула весь лагерь, укрепила наши надежды, хотя фашисты в лагере в эти дни зверствовали, как никогда, вымещая на беззащитных узниках неудачи своей армии на фронте.
А меня подстерегало тяжелое испытание. Однажды в нашей бригаде, состоявшей на этот раз из незнакомых людей, недосчитались одного человека. Всех нас избили и взяли трех заложников. В число их попал и я. Посадили в одиночки карцера, обещав назавтра расстрелять, если беглец не найдется.
Можете себе представить, что я пережил за эти сутки. На другой вечер узники были построены во дворе. Нас вывели из каменных нор. Я обратил внимание на одного из друзей по несчастью: за ночь он стал совсем седым. Зачитали приказ. Сегодня будет казнен один из трех заложников. Выбор жертвы предоставляется палачу. Толстый Курт, гроза всего лагеря, прохаживается перед нами. Глаза налиты кровью, от него несет спиртом. Покачивается. Расстегнул кобуру, вынул парабеллум, взвел курок. Стволом пистолета приподнял мне подбородок, впился ледяным бессмысленным взглядом в глаза, усмехнулся, подошел к другому. Так он переходил от жертвы к жертве, наслаждаясь ужасом обреченных. Наконец ткнул дулом в грудь стоявшего справа от меня товарища. Два полицая тотчас схватили несчастного, вывернули ему назад руки, бросили на колени. Мы услышали громкий крик:
— Прощай, Полтава! Прощайте, Павлик и Алешка, сыны мои! Прощай, жена Настя! Прощайте, батько и маты! Прощай, земля ридна! Друзи, прощайте! Об одном вас прошу: отомстите ворогам нашим! — Повернув лицо к. коменданту и его свите, обреченный добавил: — А вы будьте прокляты, гады!
Умеют умирать наши люди! Стиснув кулаки, закусив губы в бессильном гневе, стояли в строю узники. Все сняли шапки. Палач медленно поднес пистолет к затылку жертвы. В грозной тишине выстрел прогремел как гром.
Я опустился на землю, не в силах шевельнуться. Сутки держался, а теперь сдал. Трясся в нервной дрожи. Товарищи подхватили, подняли.
И на этот раз смерть миновала меня, взглянув лишь в глаза дулом парабеллума.
Зима принесла нам новые страдания. Старожилы говорили, что много лет не было в Крыму таких холодов. Морозный ветер гулял по лагерю, и не было от него спасения нигде. Конюшня не отапливалась, в щели наносило снег. По ночам, чтобы хоть немного согреться, мы тесно прижимались друг к другу. Полураздетые, обутые во что попало, люди обмерзали и гибли как мухи.
Так мы встретили новый, 1943 год. Из комендантского дома доносились пьяные песни. А мы в эту новогоднюю ночь сидели окоченевшие, безмолвные и думали: доживем ли до утра. И вдруг со всех сторон залаяли зенитки, все услышали приближающийся гул авиационных моторов. И вот уже грохочут бомбы на аэродроме. Мы прильнули к щелям. От лучей прожекторов, выстрелов зениток, взрывов бомб было светло как днем.
Наши! Наши бомбят! Забыв про холод, не думая о том, что бомбы могут попасть и в сарай, мы радовались как дети. Крепче бейте, наши славные соколы, громите, без пощады громите врага! Мы смеялись, шутили, тормошили друг друга. Спасибо летчикам: их налет был для нас лучшим подарком к новому году!
Советские самолеты после этого стали наведываться часто. Они отлично знали свое дело: бомбы падали только на военные объекты. Ни одна не разорвалась на территории лагеря. Немцы по утрам говорили испуганно: «Руссишь Иван аллее бум–бум», то есть кругом все бомбил. Мы хохотали в ответ: погодите, не то еще будет!
В середине января нас потрясла весть: пойман беглец, из–за которого я побывал в числе заложников. Схватили его уже на станции Дясанкой в порожнем вагоне. Привезли полумертвого от побоев, водворили в карцер. Вечером нас собрали на казнь. Но она не состоялась: из карцера вытащили замерзший труп. Товарища унесли в мертвецкую, а минут через десять понурая лагерная кляча увезла его тело на вечный покой к Трем трубам. Всем было горько и больно. И все же мысль о побеге не оставляла нас.
А зима лютовала. На работе в карьере сильно обморозился наш друг Петя Дергач. Ноги посинели, распухли, и через три дня нашего товарища не стало. Мы все были обморожены. Но чудом держались.
Гитлеровцы бесновались. Они носили траур по армии Паулюса, разгромленной и плененной на Волге. Злость так и кипела в них, и за малейшую провинность, а то и вовсе без всякой вины нам доставалось нещадно.
В муках прошли январь, февраль, март. Вот и весеннее солнышко пригрело. Чуть повеселели люди. И не только солнышко тому причиной. Все лучше наши дела на фронте. Даже в фашистском лагере смерти люди, одной ногой стоящие в могиле, чувствуют себя частицей народа, живут его радостями и горестями. Я все чаще думаю: наш лагерь — это кусочек. Севастополя. Среди узников Багерова — бывшие защитники Севастополя. Они не сдались в плен. Нет! Не их вина, что так сложились обстоятельства. Эти матросы и солдаты, сражавшиеся до последней возможности на клочке крымской земли, оказались в руках врага, когда исчерпали в борьбе все свои силы. Так враг захватил и сожженный, разрушенный город. Но гордый дух Севастополя не сломлен, так же как никогда не сломить волю наших людей. Таких людей можно убить, но покорить их никому не удастся.
Десятки раз совершались побеги из лагеря. Все они были неудачными, и товарищи расплачивались за них жизнью. И все–таки разговоры о побеге я слышу все чаще. Наша группа разрабатывает план за планом. Подчас они звучат фантастически, и мы, еще раз все взвесив, отвергаем их. Как ни тяжело откладывать осуществление своей заветной мечты, мы опять и опять думаем, спорим. Незачем всем рисковать — решили мы. Пусть сначала попробует один. Выбор пал на меня.
Нас время от времени посылают на станцию Багерово грузить в вагоны порожнюю тару из–под боеприпасов. Что, если в один из этих ящиков забраться? Сообща обдумали все детали. Ведь надо позаботиться б том, чтобы как можно меньше людей пострадало в случае провала.
15 апреля почти всех обитателей лагеря направили на погрузочные работы в Багерово. Я получил у фельдшера освобождение и не попал ни в одну из бригад. Значит, когда обнаружится мое исчезновение, заложников будет брать неоткуда. Когда колонна выходила из ворот, я незаметно пристроился к ней. Во время погрузки товарищи уложили меня в большой ящик и в нем внесли в вагон. Конвоиры ничего не заметили: они добросовестно следили, чтобы из вагона выходило ровно столько людей, сколько в него вошло. Вечером состав тронулся. Я совсем было почувствовал себя на воле, но на ближайшей станции меня сняли. После стало известно, что выдал провокатор, один из тех, кого лагерное начальство постоянно засылало в нашу среду.
Теперь все. Оставалось дороже продать свою жизнь. Я дрался с полицаями, отбивался от них кулаками, ногами, кусался даже. Пусть уж сразу пристрелят! Но немцы не дали, приказали доставить беглеца живым (чтобы было кого казнить!). Окровавленного, избитого донельзя, меня на веревке приволокли в лагерь, заперли в карцер. Утром лагерь огласили удары по рельсу. Это пробил мой смертный час. Открыли дверь. Развязали. За ночь все тело затекло, онемело, на руках и ногах синие рубцы от веревок. Идти я не мог. Полицаи потащили меня под руки.
Строй узников замер в безмолвии. Около кухни я увидел подмостки наподобие сцены (это новое), на них стоит какой–то майор в окружении своры полицаев. Меня повели между шеренгами узников, втащили на подмостки и поставили лицом к пленным.
Переводчик начал читать приказ. Читал длинно и нудно. Смысл я улавливал смутно. Но понял все же, что сменилось лагерное начальство и новый комендант не хочет, чтобы светлый день его вступления в должность был омрачен смертной казнью. Поэтому расстрел беглецу заменяется более гуманным наказанием: он получит двадцать ударов плетью, а затем его вымажут сажей и на сутки привяжут к столбу позора. Но комендант предупреждает, что, если урок не будет извлечен и попытки побега повторятся, виновные будут расстреливаться без пощады.
Толпа облегченно вздохнула и загудела. Польщенный майор улыбался. А я не знал, радоваться мне или горевать. С меня сорвали одежду, положили животом на широкую скамью и привязали к ней руки и ноги. Подошел здоровенный полицейский, по прозвищу Бугай, которому я вчера, отбиваясь, укусил руку. Злорадно усмехаясь, он засучил рукава. Сейчас уж он сорвет свою злобу, жалости от этого бандита не жди. Бугай замахнулся толстой резиновой плетью. После четвертого удара я потерял сознание. Очнулся, когда обдали холодной водой. Я уже лежал на земле. Бугай вытирал пот со своей звериной рожи. Прорычал:
— Если будешь жить, собака, то век будешь меня помнить!
Да, такого не забудешь. На спине у меня до сих пор синие полосы!
Другой полицай взял большую кисть и начал меня мазать разведенной сажей — по лицу, по свежим ранам. Скоро я весь был черный как негр. Потом меня подтащили к столбу посреди двора, приподняли на метр от земли и привязали к нему. Я висел на веревках, все глубже врезающихся в тело. Нестерпимая боль мутила разум. Я то и дело впадал в беспамятство. Пробуждаясь, чувствовал, как нестерпимо жжет солнце. А еще страшнее — мухи, облепившие истерзанное тело. Даже часовому, приставленному ко мне, было не по себе. Я видел, как дрожит в его руках автомат. Вечером мух сменили комары. Часовой все же попался сердобольный: дал глотнуть воды из фляги. Отгоняя веткой комаров от себя, он нет–нет да и смахивал их с меня.
Так я провисел на столбе сутки. Надпись на дощечке, красовавшейся на моей груди, гласила: «Такая участь ожидает всякого, кто попытается бежать из лагеря». Под конец я уже ничего не чувствовал — иногда и обморок бывает спасительным. Утром меня сняли с моего креста. Разрешили товарищам унести в конюшню. Я метался в жару, бредил. Друзья ни на минуту не оставляли одного. Лагерный фельдшер из военнопленных тайком передал Николаю Дорошеву бинты, йод, какие–то порошки. Товарищи обработали и перевязали раны, меняли холодные компрессы, общими усилиями выхаживали, пока я немного не оправился. Вечером, возвращаясь с работы, они приносили что–нибудь вкусное — то яичко, то пирожок, то моченое яблочко — лакомства, которых мы давным–давно не видели. Когда я спрашивал, откуда эти сказочные вещи, ребята улыбались.
— Это из Багерова тебе подарки. Там обо всем знают и тоже хотят помочь тебе.
Через несколько дней я вышел на работу. Фельдшер сказал:
— Иди со всеми, а то полицаи настаивают, чтобы тебя перевели в лазарет.
Лазарет был у нас равносилен кладбищу: кто туда попадал, никогда не возвращался. Может, там специально умерщвляли больных? Кто знает. Но мы боялись лазарета пуще огня. Петя Дергач так и умер в сарае от гангрены, но в лазарет идти отказался.
Работать, конечно, первое время я не мог. Друзья и совсем незнакомые люди выручали, делая то, что задавалось мне. Позорный столб сделал меня самым популярным человеком в лагере.
Фронт приближался. Мы судили об этом по участившимся налетам советской авиации и по тому, какими непродолжительными стали полеты немецких летчиков.
Фашисты забеспокоились. Мы радовались переменам и в то же время тревожились: а как с нами поступят гитлеровцы, когда подойдут наши войска? Говорили, что в таких случаях уничтожают всех узников лагерей.