ГЛАВА XIII ПОЛИНА ВИАРДО. НАЧАЛО «СОВРЕМЕННИКА», ПЕРВЫЕ РАССКАЗЫ ИЗ «ЗАПИСОК ОХОТНИКА»
ГЛАВА XIII
ПОЛИНА ВИАРДО. НАЧАЛО «СОВРЕМЕННИКА», ПЕРВЫЕ РАССКАЗЫ ИЗ «ЗАПИСОК ОХОТНИКА»
Год 1843-й остался навсегда памятным Тургеневу не только потому, что был первой заметной вехой на его литературном пути; он оставил неизгладимый след и в его личной жизни.
Осенью в Петербург приехала итальянская опера, в которой выступала замечательно даровитая двадцатидвухлетняя певица Полина Гарсиа Виардо.
Родившись в артистической семье[20], Полина Гарсиа почти ребенком начала свою карьеру. Уже в конце тридцатых годов она с огромным успехом выступала в Брюсселе, в Лондоне, а восемнадцатилетней девушкой дебютировала на парижской оперной сцене в роли Дездемоны в опере Верди «Отелло», а затем в роли Ченерентолы (Сандрильоны) в опере Россини.
Несмотря на свою молодость, она уже успела завоевать европейскую известность и признание крупнейших светил музыкального мира. Ее талантом восхищались Гуно и Лист, Мейербер и Вагнер, Глинка и Антон Рубинштейн.
Поэты посвящали ей стихи, писатели восторженно говорили о ее бархатном голосе, идущем из души в душу, и об исключительном таланте трагической актрисы. «Да, гений — дар небес. Это он переливается в Полине Гарсиа, как щедрое вино в переполненном кубке», — писал Альфред де Мюссе. Жорж Санд, создавая образ Консуэло, наделила ее чертами Полины Виардо, с которой ее связывала тесная дружба.
Один из современников так рисовал ее портрет: «Полина Гарсиа отличается благородной, несколько строгой физиономией, но со всем тем исполненной выражения и приятности: в поступи ее есть какое- то пленительное сочетание величия и непринужденности. У нее гибкий стан, блестящие, черные, как смоль, локоны, цвет лица пылкой испанки, все движения ее грациозны, верны и естественны».
Первое же выступление Виардо в Петербурге в роли Розины в «Севильском цирюльнике» сопровождалось несмолкаемыми овациями. Очевидец этого триумфа, оставивший подробное его описание, рассказывает; что самое появление главной героини еще не обещало того эффекта, какой через минуту произвело на всех ее пение: «Комната в доме Бартоло. Входит Розина: небольшого роста, с довольно крупными чертами лица и большими, глубокими, горячими глазами. Пестрый испанский костюм, высокий андалузский гребень торчит на голове немного вкось. «Некрасива!» — произнес мой сосед сзади. «В самом деле», — подумал я. Вдруг совершилось что-то необыкновенное. Раздались такие восхитительные бархатные ноты, каких, казалось, никто никогда не слыхал… По зале мгновенно пробежала электрическая искра… В первую минуту — мертвая тишина, какое-то блаженное оцепенение… Но молча прослушать до конца — нет, это было свыше сил! Порывистое «браво! браво!» прерывали певицу на каждом шагу, заглушая ее… Сдержанность, соблюдение театральных условий были невозможны; никто не владел собою… Да это была волшебница! И уста ее были прелестны! Кто это сказал: «Некрасива»? Нелепость!.. Не успела Виардо-Гарсиа кончить свою арию, как плотина прорвалась: хлынула такая могучая волна, разразилась такая буря, каких я не видывал и не слыхивал… Это было какое-то опьянение, какая-то зараза энтузиазма, мгновенно охватившая всех».
Вызовам не было конца. А после спектакля восторженная толпа, осыпая цветами карету артистки, провожала ее до квартиры.
Русские зрители сразу оценили бурную страстность и необыкновенное артистическое мастерство Виардо, диапазон ее голоса и ту легкость, с которой она свободно переходила с высокой ноты сопрано на глубокие, ласкавшие сердце ноты контральто.
Услышав впервые Полину Гарсиа в роли Розины, Тургенев был покорен ее талантом и с этого дня не пропускал ни одного спектакля приехавшей оперы.
Через некоторое время его друзья и знакомые передавали друг другу, что Тургенев без памяти от игры Виардо. «Он теперь весь погружен в итальянскую оперу и, как все энтузиасты, очень мил и очень забавен», — писал Белинский Татьяне Бакуниной.
Говорили, что, узнав о новом увлечении сына, Варвара Петровна побывала на концерте, где выступала Виардо, и по возвращении домой, будто сама с собой говоря, ни к кому не обращаясь, сказала: «А надо признаться, хорошо проклятая цыганка поет!»
Вскоре Тургеневу представился случай отправиться на охоту в обществе мужа Полины Гарсиа, Луи Виардо, а затем его познакомили и с самой певицей. Впоследствии Виардо шутливо рассказывала, что он был представлен ей как молодой помещик, превосходный охотник, хороший собеседник и посредственный стихотворец.
1 ноября — день, в который состоялось это знакомство, навсегда остался для него незабываемым.
«Привет Вам, самая дорогая, любимейшая, — писал Тургенев Полине Виардо из Петербурга в одну из годовщин знакомства, — привет после семилетней дружбы в этот священный для меня день! Дал бы бог, чтобы мы могли провести вместе следующую годовщину этого дня и чтобы через семь лет наша дружба осталась прежней. Я ходил сегодня взглянуть на дом, где я впервые семь лет тому назад имел счастье говорить с Вами. Дом этот находится на Невском против Александринского театра; Ваша квартира была на самом углу — помните ли Вы? Во всей моей жизни нет воспоминаний более дорогих, чем те, которые относятся к Вам…»
«Я ничего не видел на свете лучше Вас… Встретить Вас на своем пути было величайшим счастьем моей жизни, моя преданность и благодарность не имеют границ и умрут только вместе со мною».
С юношеских лет до последних дней жизни Тургенев остался верен этому чувству, многое принеся ему в жертву…
По окончании гастролей в Петербурге и в Москве итальянская опера стала готовиться к отъезду из России.
30 апреля 1845 года Варвара Петровна писала из Москвы: «Иван уехал отсюда дней на пять с итальянцами, располагает ехать за границу с ними же или для них».
Со службой в департаменте министерства внутренних дел все было покончено к этому времени. 10 мая из министерства был переслан петербургскому генерал-губернатору заграничный паспорт «для отставного коллежского секретаря Ивана Тургенева, отправляющегося в Германию и Голландию для излечения болезни».
Снова Кронштадт, потом пароход дальнего плавания, снова ветер и волны в безграничном просторе сурового Балтийского моря…
В разгаре лета мы уже застаем Тургенева на юге Франции в обществе Боткина и Сатина, а затем он, расставшись с ними, отправляется один «шляться по Пиренеям».
Не потому ли влекли его тогда к себе эти края, что рядом, за грядою гор, лежала родина Полины Гарсиа?
Потом он был в Париже и, по-видимому, получил приглашение погостить в имении супругов Виардо, расположенном в шестидесяти километрах к юго-востоку от Парижа. Местечко, носившее название Куртавнель, с его старинным замком, окруженным рвами, каналом, парком, рощицами, оставило незабываемое впечатление в душе Тургенева.
По возвращении из Франции он снова в Петербурге, в среде Белинского и его друзей. Литературная репутация Тургенева укрепляется день ото дня. Круг знакомств становится все шире и шире благодаря близости с Белинским. Теперь, кроме Герцена, Боткина, Анненкова, Панаева, Даля, Соллогуба, Аксаковых, у него завязываются отношения с молодыми литераторами, которые вскоре выйдут вместе с ним или почти одновременно с ним в первый ряд крупнейших писателей России.
У Белинского знакомятся с ним Некрасов, Достоевский, Гончаров…
Некрасов долго помнил, как восторгался Тургенев при первой встрече его стихотворением «Родина»:
— Я много читал стихов, но так написать не могу… Мне нравятся и мысли и стих…
Достоевский был пленен Тургеневым с начала знакомства: «На днях воротился из Парижа поэт Тургенев и с первого раза привязался ко мне такой привязанностью, что Белинский объясняет ее тем, что Тургенев влюбился в меня. — Но, брат, что это за человек! Я тоже едва ль не влюбился в него. Поэт, талант, аристократ, красавец, богач, умен, образован, 25 лет, — я не знаю, в чем природа отказала ему? Наконец: характер неистощимо-прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе. Прочти его повесть в «Отечественных записках» «Андрей Колосов». — Это он сам, хотя и не думал себя выставлять», — так взволнованно писал брату в ноябре 1845 года автор «Бедных людей».
Правда, отношения с каждым из названных писателей в дальнейшем осложнялись, иногда без вины Тургенева, иногда по его вине, а порою без видимых оснований, и принимали далеко не идиллический характер.
Судьба поставила Тургенева в исключительно счастливое положение — пожалуй, ни у одного из русских писателей той эпохи не было на жизненном пути такого необыкновенного богатства встреч, знакомств, дружеских и духовных связей.
Сколько великих и выдающихся людей, сколько характеров и индивидуальностей, сколько ярких явлений прошло перед ним!
В ранней юности он воочию, хотя и мимолетно, видал Жуковского, Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Кольцова — весь цвет предшествовавшей литературной эпохи.
В университетские годы он сближается с виднейшими общественными деятелями — Грановским, Станкевичем, Бакуниным.
Теперь, в начале своего литературного пути, он входит в круг Белинского и соприкасается с лучшими будущими писателями России — Герценом, Некрасовым, Гончаровым, Достоевским, Григоровичем.
И так на всем протяжении жизни. Перечислить всех писателей, художников, артистов, музыкантов, ученых, с которыми встречался потом Тургенев, значило бы назвать сотни имен крупнейших деятелей науки, искусства и литературы России и Запада.
Начиная с середины сороковых годов писатели, объединенные в кружке Белинского, стали все более остро ощущать необходимость издания собственного журнала. Мысль о зависимости от издателя «Отечественных записок» А. Краевского, которого они называли между собою не иначе как Кузьмою Рощиным, по имени разбойника, изображенного в одноименной повести Загоскина, становилась для них нестерпимой. Острее других, каждодневно и ежечасно чувствовал эту зависимость Белинский, вынужденный волей-неволей отдавать все свои силы журналу, хозяином которого оставался беспринципный делец.
Великий критик был центром, душою «Отечественных записок», его деятельность придала журналу определенную общественную физиономию, подняла его на высокий уровень. Однако долго так продолжаться не могло. Между передовыми русскими читателями, с одной стороны, и литературной школой, нарождавшейся под идейным воздействием Белинского, — с другой, стоял невежественный предприниматель, который только мешал сплочению литературных сил для борьбы за освобождение народа и дальнейшему развитию литературы в направлении, намеченном Белинским.
Разрыв с Краевским, который, кроме всего прочего, нещадно эксплуатировал Белинского на протяжении нескольких лет, стал неизбежен. К началу 1846 года Белинский принял бесповоротное решение уйти из журнала: «Отечественные записки» и петербургский климат доконали его — пальцы уже отказывались держать перо. Критик понимал, что Краевский в удобный для себя момент скажет: «С Белинским нечего больше делать». Поэтому надо было упредить его.
«Это не человек, — писал Белинский Герцену, — а дьявол, но многое у него — не столько скупость, сколько расчет. Он дает мне разбирать немецкие, французские и латинские грамматики… Все это не потому только, чтобы ему жаль было платить другим за такие рецензии, кроме платы мне, но и потому, чтоб заставить меня забыть, что я закваска, соль, дух и жизнь его пухлого, водяного журнала (в котором все хорошее — мое, потому что без меня ни ты, ни Боткин, ни Тургенев, ни многие другие ему ничего бы не давали), и заставить меня уверовать, что я просто чернорабочий, который берет не столько качеством, сколько количеством работы».
«Но чтобы отделаться от этого стервеца, — писал он в другом письме Герцену, — мне нужно иметь хоть 1000 рублей серебром, потому что я забрал у Краевского до 1-го числа апреля и должен буду до этого времени работать, не получая денег».
К весне 1846 года, к моменту своего освобождения от ига Краевского, Белинский надеялся выпустить в свет в виде опыта большой альманах из произведений современных писателей, и Тургенев был одним из первых, кого он намеревался привлечь к участию в альманахе и кто обещал ему для задуманного издания повесть.
Герцен, Тургенев и Некрасов — вот на кого возлагал теперь Белинский особые надежды. Для Некрасова, как и для Тургенева, сороковые годы были годами дружбы с Белинским, были эпохой перелома и необычайно интенсивного духовного роста, с той только разницей, что его идейная близость с Белинским была еще более прочной, еще более ясно выраженной.
Молодые друзья Белинского принимали самое деятельное участие в обсуждении планов издания нового журнала, мысль о котором все время волновала теперь критика. Он смотрел на него как на дело коллективное, и когда Герцен выразил сомнение относительно целесообразности ухода из «Отечественных записок», Белинский убеждал его отбросить сомнения: «За себя лично и за других я могу бояться худа, но в отношении к общему делу я предпочитаю быть оптимистом. Тебя смущает, что в литературе не останется органа благородных и умных убеждений. Это и так, да не так. Я уверен, что не пройдет и двух лет, как я буду полным редактором журнала».
Всем, однако, было ясно, что для планомерного осуществления этой задачи у Белинского недостанет ни здоровья, ни практических навыков. В этом отношении он ведь и сам причислял себя (как и Тургенева) к разряду «романтиков» и идеалистов и сознавал, что в задуманном деле ему может принадлежать лишь роль идейного руководителя. Единственным человеком в кружке, способным вести организационную работу в редакции, был Некрасов. Недаром, вспоминая впоследствии об этой поре, Некрасов рассказывал:
— Один я между идеалистами был практик. И когда мы заводили журнал, идеалисты это прямо мне говорили и возлагали на меня как бы миссию создать журнал.
Действительно, выпуском ряда альманахов и сборников («Физиология Петербурга», «Петербургский сборник» и др.) Некрасов уже успел проявить свои издательские способности. «Только три книги на Руси шли так страшно, — заметил Белинский, — «Мертвые души», «Тарантас» и «Петербургский сборник».
Успех последнего альманаха, к участию в котором Некрасов привлек Тургенева, Белинского, Герцена, Достоевского, А. Майкова, укрепил его решимость издавать собственный журнал.
— Если бы явился новый журнал с современным направлением, — говорил он, — читатели нашлись бы. С каждым днем заметно назревают все новые и новые общественные вопросы, надо заняться ими не с снотворным педантизмом, а с огнем, чтобы он наэлектризовал читателей, пробудил бы их жажду деятельности.
По условиям того времени речь могла идти лишь о приобретении одного из существующих журналов, потому что власти не давали разрешений на издание новых, не желая увеличивать их числа.
В Петербурге для многих литераторов не секретом было, что нелегкими обязанностями редактора и журналиста с некоторых пор стал тяготиться Плетнев, в руках которого пушкинский «Современник» давно утратил живую связь с эпохой, захирел и растерял подписчиков.
С ним и предположено было вступить в переговоры о приобретении права на «Современник», чтобы возродить журнал и сделать его подлинно современным, связанным с передовым общественным движением века.
В истории некрасовского «Современника» Тургенев, по-видимому, сыграл немалую роль, которая до сих пор еще недостаточно выяснена. Анненков, в своих воспоминаниях говорит даже, что Тургенев «был душой всего плана, устроителем его… Многие из его товарищей, видевшие возникновение «Современника» в 1847 году, должны еще помнить, как хлопотал Тургенев об основании этого органа, сколько потратил он труда, помощи советом и делом на его распространение и укрепление».
Приближение лета, когда в столице замирала всякая деловая жизнь, отодвинуло окончательное решение вопроса на несколько месяцев. Скоро все разъехались в разные стороны: Белинский вместе с артистом Михаилом Щепкиным отправился на юг России, Некрасов и Панаев — в Казанскую губернию, где у Панаева было имение, Тургенев — в родное Спасское.
Расставаясь с Иваном Сергеевичем, Белинский просил его не забывать об обещанной литературной «дани» для альманаха «Левиафан»:
— Вы уж, пожалуйста, это лето не увлекайтесь там охотой, а пишите, чтобы рассказ ваш не был с куриный носок, напишите как следует; слава богу, времени у вас будет много, достаточно пошалаберничали в Петербурге… Ах, если бы вас всех судьба посадила в мою шкуру!
Но увлечение Тургенева охотой, проявившееся с особенной силой летом и осенью 1846 года, оказалось в высшей степени благотворным для его литературной судьбы.
В Спасском он прожил до глубокой осени и почти все это время не выпускал ружья из рук, а до пера не касался вовсе. Охота — это волшебное слово могло заставить его забыть обо всем. «Русские люди, — говорит он, — с незапамятных времен любили охоту. Это подтверждают наши песни, наши сказания, все предания наши. Да и где же и охотиться, как не у нас: кажется, есть где и есть по чем. Витязи времен Владимира стреляли белых лебедей и серых уток на заповедных лугах. Мономах в завещании своем оставил нам описание своих битв с турами и медведями… Вообще, охота свойственна русскому человеку: дайте мужику ружье, хоть веревками связанное, да горсточку пороху, и пойдет он бродить в одних лаптишках, по болотам да по лесам, с утра до вечера. И не думайте, чтобы он стрелял из него одних уток: с этим же ружьем пойдет он караулить медведя на «овсах», вобьет в дуло не пулю, а самодельный, кой-как сколоченный жеребий — и убьет медведя; а не убьет, так даст медведю себя поцарапать, отлежится, полуживой дотащится до дому и, коли выздоровеет, опять пойдет на того же медведя с тем же ружьем. Правда, случится иногда, что медведь его опять поломает; но ведь русским же человеком сложена пословица, что зверя бояться — в лес не ходить».
Выдержка, терпение, выносливость, хладнокровие перед опасностью — вот качества, которые вырабатывает в людях занятие охотой. Оно не только роднит человека с природой, но и позволяет проникать глубоко в ее сокровенные тайны, ибо только охотник «видит ее во всякое время дня и ночи, во всех ее красотах, во всех ее ужасах».
Была тут и еще одна чрезвычайно важная для писателя сторона: занятие охотой тесно сближало его с людьми из народа, широко открыло перед ним картины деревенской жизни, помогло понять и полюбить душу русского крестьянина.
Тургенев исходил с ружьем всю Орловскую и смежные с нею губернии. Частым спутником его в этих скитаниях по лесам и болотам был крепостной егерь помещика Чернского уезда Афанасий Алифанов, с которым никто в округе не мог сравниться «в искусстве ловить весной, в полую воду, рыбу, доставать руками раков, отыскивать по чутью дичь, подманивать перепелов, вынашивать ястребов, добывать соловьев с «лешевой дудкой», с «кукушкиным перелетом».
Писатель привязался к Алифанову, полюбил его, помог выкупиться на волю, и Афанасий поселился в лесу, носившем название «Высокое», верстах в пяти от Спасского. Сюда нередко захаживал к Афанасию Тимофеевичу Тургенев посидеть за чашкой чаю, потолковать об охоте, о жизни.
Заглядывая в глухие деревеньки, в усадьбы степных помещиков, посещая охотничьи угодья и лесные сторожки, совершая далекие поездки на беговых дрожках по соседним уездам, Тургенев пристально всматривался в крестьянский и помещичий быт, жадно впитывал народную речь.
Так прошло лето и короткая пора первоначальной осени с ее тихой красотой и «пышным увяданьем». Наступили холодные осенние дни, и Тургенева потянуло в Петербург, который он покинул чуть ли не полгода назад.
В середине октября, как только «кончились осенние вальдшнепы», Иван Сергеевич выехал в столицу, где его ждала радостная новость: вопрос о приобретении «Современника» разрешился благоприятно. На подготовку первого номера оставалось уже немного времени. Белинский настойчиво убеждал друзей работать не покладая рук, чтобы каждый номер журнала был «полон жизни и честного направления».
Он и с Тургенева взял слово, что тот будет поддерживать «Современник» всеми силами.
«Я теперь много работаю и почти никого не вижу, — писал Тургенев Виардо. — Живу настоящим отшельником с моими книгами, которые мне, наконец, удалось собрать с четырех концов света — мои надежды и мои воспоминания».
В эти месяцы встречи его с Белинским особенно участились: они виделись чуть ли не каждый день. Сначала Белинский высказывал огорчение, что Тургенев в Спасском весь отдался охоте и потому не привез с собою, как было условлено, готового рассказа.
Белинский еще не знал тогда, что из деревни Тургенев вернулся вовсе не с пустыми руками и что вскоре, взявшись за работу, он украсит страницы «Современника» первыми рассказами из «Записок охотника».
Пожалуй, Тургенев и сам не вполне ясно представлял себе эту перспективу — сюжеты будущих отдельных произведений этого цикла еще не складывались в его сознании в нечто единое и целое. Кристаллизация замысла произошла позднее, в самом ходе работы над рассказами.
Наблюдения, вынесенные писателем за время пребывания в деревне, были так обильны, что материала этого ему хватило потом на несколько лет работы, в результате которой сложилась книга, открывшая новую эпоху в русской литературе.
Теперь же Тургенев все более проникался мыслью о том, что, удалившись на Запад, он сумеет лучше исполнить свою задачу:
«Я не мог дышать одним воздухом, оставаться рядом с тем, что я возненавидел; для этого у меня, вероятно, недоставало надлежащей выдержки, твердости характера. Мне необходимо нужно было удалиться от моего врага затем, чтобы из самой моей дали сильнее напасть на него. В моих глазах враг этот имел определенный образ, носил известное имя: враг этот был — крепостное право. Под этим именем я собрал и сосредоточил все, против чего я решился бороться до конца — с чем я поклялся никогда не примириться… Это была моя Аннибаловская клятва… Я и на Запад ушел для того, чтобы лучше ее исполнить».
Тургенев был искренне убежден в том, что не написал бы «Записок охотника», если б остался в России.
Так представлялось в свое время и Гоголю, что он лучше исполнит свой замысел, удалившись из России, и что именно в разлуке с нею проникнется он еще большею любовью к родине.
Но прежде чем надолго уехать за границу, Тургенев хотел приготовить, по крайней мере для первых двух номеров «Современника», несколько рассказов, критическую статью, фельетоны и ряд стихотворений. «Работаю изо всех сил, — писал он в декабре 1846 года Полине Виардо, которая в этот сезон выступала на сцене берлинской оперы. — Я взял на себя некоторые обязательства, хочу их выполнить и выполню». Тургенев рассчитывал, закончив работу, покинуть Петербург в начале следующего года.
Рассказ, написанный им для первого номера «Современника», назывался «Хорь и Калиныч». Подзаголовок рассказа — «Из записок охотника» — был придуман Иваном Панаевым. Панаев считал, что очерк этот, помещенный в отделе «Смесь» с таким подзаголовком, расположит читателей «к снисхождению».
Но в снисхождении не было никакой нужды. Напротив, и в литературных кругах и у читателей «Хорь и Калиныч» вызвал единодушное одобрение и сразу же высоко поднял автора в общем мнении.
Правда, толки о рассказе дошли до Тургенева лишь некоторое время спустя, так как очень скоро после выхода в свет первого номера журнала он выехал в Берлин.
«Когда Вы собирались в путь, — писал ему вдогонку Белинский, — я знал вперед, чего лишаюсь в Вас, но когда Вы уехали, я увидел, что потерял в Вас больше, нежели сколько думал, и что Ваши набеги на мою квартиру за час перед обедом или часа на два после обеда, в ожидании начала театра, были одно, что давало мне жизнь. После Вас я отдался скуке с каким-то апатическим самоотвержением и скучал, как никогда в жизнь мою не скучал».
Далее в письме Белинского говорилось: «Вы и сами не знаете, что такое «Хорь и Калиныч». Это общий голос… Судя по «Хорю», Вы далеко пойдете. Это Ваш настоящий род…»
Критик выражал твердую уверенность, что «Хорь и Калиныч» обещает в Тургеневе замечательного писателя в будущем.
Знакомые и друзья Панаева и Некрасова осаждали их вопросами, будут ли в «Современнике» продолжаться рассказы охотника.
Появление в печати следующих произведений этого цикла («Ермолай и мельничиха», «Льгов», «Однодворец Овсяников») окончательно закрепило успех Тургенева. О них с восторгом заговорили в московской публике. «Нисколько не преувеличу, — писал Некрасов автору, — сказав Вам, что эти рассказы сделали такой же эффект, как романы Герцена и Гончарова».
Стало ясно, что Тургенев вступил на свою настоящую дорогу. Эта творческая победа писателя была не только его личным успехом, но и торжеством принципов гоголевской школы, объединенной Белинским, торжеством реалистической эстетики, основы которой неустанно разрабатывал и провозглашал великий критик в своих статьях и в беседах с писателями в последний период жизни. Он призывал их расширять диапазон своих наблюдений, проникнуться сочувствием к угнетенному народу, показать безнравственность рабства, вскрыть самую сущность крепостных отношений, разоблачить дворянство как косную силу, тормозящую развитие страны, мешающую прорасти «плодовитому зерну русской жизни».