ГЛАВА VII РИМ. СБЛИЖЕНИЕ С Н. СТАНКЕВИЧЕМ. ПУТЕШЕСТВИЕ ПО ИТАЛИИ И ШВЕЙЦАРИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА VII

РИМ. СБЛИЖЕНИЕ С Н. СТАНКЕВИЧЕМ. ПУТЕШЕСТВИЕ ПО ИТАЛИИ И ШВЕЙЦАРИИ

В Рим Тургенев приехал в разгар весны. Скоро здесь появился и Станкевич, проведший эту зиму во Флоренции.

Здоровье его резко ухудшилось — черты лица обострились, стали жестче, сухой изнурительный кашель мешал ему говорить; тень близкой смерти уже легла на его впалые щеки… Но по-прежнему он был полон интереса ко всему окружающему, по-прежнему влекли его к себе искусство, философия, театр, литература.

Здесь Тургенев и Станкевич видались почти каждодневно и сошлись гораздо теснее, чем в Берлине.

Друзья нашли радушный прием в семействе отставного гусарского полковника Ховрина, путешествовавшего по Италии с женой и дочерьми.

У Ховриных собиралось много народу. Кроме Станкевича, Тургенев постоянно встречал здесь его друга Ефремова, будущего доктора философии и преподавателя Московского университета, художника Маркова, впоследствии профессора живописи, поляка Брингинского, превосходного музыканта, дружившего с Листом. Брингинский тоже был болен чахоткой, и дни его были сочтены. Он знал это, но на его умном, энергичном лице нельзя было заметить и тени уныния. Может быть, это поразительное самообладание Брингинского особенно привлекало к нему Станкевича. Тургенев заметил, что они очень симпатизировали друг другу.

Часто приходил сюда немецкий художник Рунд, у которого Тургенев вознамерился брать уроки рисования. Наклонность к рисованию, проявлявшаяся у Тургенева и прежде, пробудилась в Риме с новой силой. Ховрины рассказывали Станкевичу, что Иван Сергеевич однажды весь вечер проговорил у них о живописи и о своей страсти к ней. Станкевич, находивший Тургенева талантливым рисовальщиком, нередко предлагал ему различные сюжеты и забавлялся его карикатурами. Особенно смеялся он над карикатурой, изображавшей свадьбу Маркова и старшей дочери Ховрина — Александры, прозванной друзьями Шушу. На рисунке этом Тургенев изобразил себя держащим венец над Марковым.

Александре Ховриной шел семнадцатый год. Эта миловидная, живая и остроумная девушка втайне была влюблена в Станкевича.

Тот отвечал ей дружеским чувством, но сердце его принадлежало другой.

Он охотно проводил время с Шушу, догадываясь, может быть, об ее тайне, читал ей стихи Пушкина, Шиллера, Гёте, играл с нею на рояле в четыре руки.

Марков и Тургенев оба были неравнодушны к Шушу и с воодушевлением говорили об ее красоте. Художник рисовал ее, Тургенев писал ей стихи:

Луна плывет высоко над землею

Меж бледных туч,

Но движет с вышины волной морскою

Волшебный луч.

Моей души тебя признало море

Своей луной.

И движется — и в радости и в горе —

Тобой одной.

Тоской любви, тоской немых стремлений

Душа полна:

Мне тяжело… Но ты чужда смятений,

Как та луна.

Прошло много времени, и в конце пятидесятых годов, создавая «Дворянское гнездо», Тургенев вернулся мысленно к той поре, когда он увлекался Александрой Ховриной. Юношеское его стихотворение ожило в этом романе.

Паншин говорит Лизе Калитиной: «Я написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите я вам спою?» И он поет, аккомпанируя себе на фортепьяно, все три строфы романса «Луна плывет высоко над землею».

Спеша использовать каждый час пребывания в Риме, друзья почти ежедневно совершали длительные прогулки. Они осматривали древние памятники Рима, бродили по его окрестностям, заходили в таверны…

Правда, переменчивая погода мешала порою спокойно наслаждаться обозрением сокровищ Вечного города. Весна в тот год выдалась в Риме необычайно дождливая и не слишком радовала теплом. Редко выпадали безоблачные дни с той чудесной ясностью тонкого голубого воздуха, забыть который не может человек, побывавший в Риме.

Хотя Станкевичу нелегко давались далекие прогулки и бесконечные осмотры музеев, древних храмов, картинных галерей и дворцов, он ни за что не хотел отставать от других. Почти все достопримечательности Рима — необъятную громаду Колизея, развалины Форума, Капитолий, величественный храм Петра, Ватиканский дворец с его сотнями залов, часовен и комнат, с обширнейшим музеем скульптуры и живописи, галерею Барберини, знаменитые катакомбы, виллу Боргезе, гробницу Сципионовой фамилии — почти все это Тургенев осматривал в обществе Станкевича и с жадным вниманием слушал рассуждения старшего друга о древнем мире, о философии, поэзии, о живописи и ваянии.

Останавливались ли они перед «Форнариной» Рафаэля или перед фресками его учеников, перед колоссальной статуей Моисея Микельанджело или перед картинами Гвидо Ренн, — о каждом из этих произведений Станкевич судил умно и глубоко. Удивительны были не столько даже начитанность его и редкостное знание предмета, сколько своеобразие и тонкость подхода к произведениям искусства. Все, что он говорил о них, «было исполнено возвышенной правды и какой-то свежей красоты и молодости».

Иногда они оставляли город, чтобы полюбоваться его окрестностями, этими живописно дикими, покинутыми римскими полями, по которым разбросаны там и тут руины древних храмов и гробниц. Печать невыразимо строгого спокойствия лежала здесь на всем, воскрешая в памяти предания старых времен, напоминая виденные в детстве картинки, изображавшие римских пастухов с длинными посохами в руках.

Побывали они и в дальних предместьях Рима — в Альбано и Фраскати, откуда открывался прекрасный вид на Вечный город.

Отзвуки римских впечатлений 1840 года ожили много лет спустя в рассказе Тургенева «Призраки».

Приближалось время отъезда из Италии. Прежде чем покинуть ее, Тургенев отправился на несколько дней в Неаполь и в Сорренто, на родину Торквато Тассо. Красота Неаполитанского залива, тона темно-голубого неба, разлитая вокруг нега напомнили ему слова Гёте об этом городе: «Кто хоть раз побывал в Неаполе, тот уже не может считать себя несчастным».

Не прошла бесследно и эта поездка для его творчества. В поэме «Параша», которую Тургенев напишет через три года, он даст картину летнего дня в Неаполе:

Сверкает море блеском нестерпимым,

И движется, и дышит, и молчит…

С жадностью прислушивался Тургенев в неаполитанской гавани к разговорам простых людей, собиравшихся в небольшие кружки и толковавших о своих делах или забавлявшихся пением и импровизациями…

В рассказе «Переписка» Тургенев передал настроение, которым был охвачен весною 1840 года. «Я вспомнил, — пишет он, — свое пребывание в Неаполе… май только что начинался; мне недавно минуло двадцать два года… Я скитался один, сгорая жаждой блаженства, и томительной, и сладостной, до того сладостной, что она сама как будто походила на блаженство… Что значит молодость! Помню, раз я ночью поехал кататься по заливу. Нас было двое: лодочник и я… Что это была за ночь и что за небо, что за звезды, как они дрожали и дробились на волнах… На рейде стоял французский линейный корабль. Он весь смутно рдел огнями; длинные полосы красного цвета, отраженье озаренных окон тянулись по темному морю. Капитан корабля давал бал. Веселая музыка долетала до меня редкими приливами; особенно помню я трель маленькой флейты среди глухих возгласов труб; она, казалось, порхала, как бабочка, вокруг моей лодки. Я велел грести к кораблю; два раза объехал его кругом. Женские очертания мелькали в окнах, резво проносимые вихрем вальса… Я велел лодочнику пуститься прочь, вдаль, прямо в темноту… Помню, звуки долго и неотвязно гнались за мною».

Одинокая молодость, жажда любви, тоска немых стремлений — все это говорило о смутном душевном состоянии романтически настроенного юноши.

Такою же страстной, глубокой грустью окрашен рассказ «Три встречи», где с замечательной поэтической силой дана картина южной итальянской ночи.

Недаром Некрасов по прочтении этого рассказа говорил Тургеневу: «Ты поэт более, чем все русские писатели после Пушкина, вместе взятые. И ты один из новых владеешь формой».

После поездки в Неаполь Тургенев за две недели побывал во многих городах Италии: в Ливорно, в Пизе, в Генуе. Проехал все королевство Сардинское, останавливался на Лаго Маджиоре…

Деньги у него были на исходе — надобно было экономить, чтобы добраться до Берлина. Поэтому по Швейцарии он решил путешествовать не в качестве иностранного туриста, а как простой пешеход. Он отказался от услуг гида, купил себе блузу, ранец, палку и, приобретя карту, отправился пешком в горы. Этот способ путешествия действительно оказался не только более приятным, но и более экономным. Тургенев рассказывал потом друзьям, что в то время, как наверху в гостиницах какой-нибудь англичанин платил за обед втрое дороже, он ел внизу то же самое за один или полтора франка, причем обед подавали ему скорее, чем богачу-англичанину.

После мягких, нежных линий и красок Италии причудливо нагроможденные скалы и утесы, ущелья и пропасти, ледники и бледно-зеленые озера производили впечатление дикого величия.

Тургенев уже не вспоминал о том, как беззаботно пролетела весна в Риме в кругу друзей и в обществе милой сердцу Шушу. Теперь на него напала какая-то байроническая тоска, бывали даже минуты, когда ему казалось, что он, не задумываясь, расстался бы с жизнью: такой ненужной и жалкой представлялась она ему иногда.

В одном из стихотворений в прозе последнего периода, вспоминая об этих днях своей молодости и раздумывая над причинами своего тогдашнего состояния, Тургенев писал: «Я жил тогда в Швейцарии. Я был очень молод, очень самолюбив и очень одинок. Мне жилось тяжело и невесело. Еще ничего не изведав, я уже скучал, унывал и злился. Все на земле мне казалось ничтожным и пошлым, и, как это часто случается с очень молодыми людьми, я с тайным злорадством лелеял мысль… о самоубийстве. «Докажу… отомщу…» — думалось мне… Но что доказать? За что мстить? Этого я сам не знал. Во мне просто кровь бродила, как вино в закупоренном сосуде… а мне казалось, что надо дать этому вину вылиться наружу, что пора разбить стесняющий сосуд… Байрон был моим идолом, Манфред — моим героем…»

Слабое знакомство с жизнью, незнание ее, уязвленная гордость, неудовлетворенное самолюбие, одиночество, брожение крови — вот истоки неглубокого, «возрастного» пессимизма, отмеченные в этой любопытной автобиографической миниатюре, приоткрывающей завесу над внутренним миром двадцатидвухлетнего юноши.

Пройдет еще несколько лет, и многое в нем коренным образом изменится, иное исчезнет без следа, другое приобретет новую окраску, и сам он потом с удивлением будет взирать на свое прошедшее, полное романтических странностей и причуд…

Путешествие Тургенева шло к концу. В середине мая он приехал на родину Гёте — во Франкфурт-на- Майне. Средства его почти совсем истощились, в день прибытия туда у него оставалось ровно столько денег, сколько нужно было, чтобы добраться до Берлина. Железных дорог тогда было еще очень мало — туристы разъезжали в дилижансах.

Тургенев взял место в бейвагене; но дилижанс отходил только в одиннадцатом часу вечера. Времени оставалось много. Пообедав в гостинице, он отправился бродить по городу, посетил дом Гёте у Оленьего оврага, долго гулял по берегу Майна, размышляя о том, что многие русские путешественники по чужим краям, в сущности, мало знакомятся с ними; они видят города, здания, лица, одежды людей, горы, поля, реки и не вступают в живое соприкосновение с народом, среди которого странствуют. «Для них имена городов, исторических лиц и событий остаются одними именами, и как арестант в «Мертвых душах» довольствовался замечанием, что в Весьегонске тюрьма почище будет, а в Царевококшайске еще почище, так и туристы наши только и могут сказать, что Франкфурт город побольше будет Нюрнберга, а Берлин еще побольше».

Размышляя так, Тургенев бродил по тесным и темным улицам города, с неровными булыжными мостовыми, пока не очутился в шестом часу вечера усталый на одной из самых незначительных улиц Франкфурта. Эту улицу он долго потом не мог забыть.

В кондитерской, куда зашел выпить стакан лимонаду, увидел он дочь хозяйки, девушку необыкновенной красоты. Она взволнованно попросила его помочь привести в чувство ее брата, лежавшего в глубоком обмороке.

Встреча с этой девушкой и неожиданно охватившее его чувство нежной влюбленности, потушить которое ему удалось потом только поспешным отъездом, послужили через тридцать лет основой для повести «Вешние воды».

Позднее он рассказывал об этом одному из своих заграничных знакомых, добавляя, что в повести он изменял подробности и перемещал их, потому что не мог и не хотел «слепо фотографировать»…