Глава V Путешествие по Крыму. – Ипохондрия. – Возвращение на Кавказ. – Участие в экспедиции Вельяминова. – Арест. – Путешествие с фельдъегерем в Петербург. – Заключение и оправдание. – Жизнь на Выборгской стороне. – Поступление под начальство Паскевича. – Персидская кампания. – Неустрашимость Грибое
Глава V
Путешествие по Крыму. – Ипохондрия. – Возвращение на Кавказ. – Участие в экспедиции Вельяминова. – Арест. – Путешествие с фельдъегерем в Петербург. – Заключение и оправдание. – Жизнь на Выборгской стороне. – Поступление под начальство Паскевича. – Персидская кампания. – Неустрашимость Грибоедова. – Заключение Туркманчайского мира. – Последнее пребывание в Петербурге. – Награды и почести. – Трагедия «Грузинская ночь». – Посещение литературных кружков
Срок отпуска Грибоедова кончился в марте 1825 года, и приходилось возвращаться на Кавказ. Он поехал туда не прямо, а несколько в объезд, через Киев, где был в начале июня, и затем объехал весь южный берег Крыма с М.Ш. Бороздиным и слугою Александром Грибовым. При этом, судя по краткому дневнику путешествия, Грибоедова занимали не одни красоты крымской природы, но и различные историко-археологические древности. Так, в Херсонесе он заинтересовался вопросом о крещении Руси Владимиром; на еврейском кладбище рассматривал старые надгробные надписи; следы греческих и генуэзских поселений возбудили в нем ряд остроумных соображений.
Но нимало не утешил и не развлек Грибоедова Крым ни красотами природы, ни историческими древностями. Замечательно, что каждый раз, когда Грибоедов оставлял Петербург – и по мере приближения к югу и месту службы, – им все более и более овладевала мучительная ипохондрия, в разгар которой он не находил себе места и бывал близок к самоубийству. Так, уже в Симферополе, где он остановился в сентябре, успев объехать южный берег, ипохондрия возбуждала в нем стремление к полному одиночеству, и он тяготился толпою туристов-поклонников, осаждавших своими ухаживаниями только что приобретшего популярность драматурга.
«Еще игра судьбы нестерпимая, – пишет он Бегичеву 9 сентября 1825 года, – весь век желаю где-нибудь найти уголок для уединения, и нет его для меня нигде. Приезжая сюда, никого не вижу, не знаю и знать не хочу. Это продолжалось не долее суток, потому ли, что фортепианная репутация моей сестры известна, и чутьем открыли, что я умею играть вальсы и кадрили; ворвались ко мне, осыпали приветствиями, и маленький городок сделался мне тошнее Петербурга. Мало этого. Наехали путешественники, которые меня знают по журналам: сочинитель Фамусова и Скалозуба, следовательно, – веселый человек. Тьфу, злодейство! Да мне не весело, скучно, отвратительно, несносно!» В Феодосии эта ипохондрия приняла еще более острый характер.
«А мне, – пишет он все тому же Бегичеву 12 сентября, – между тем так скучно! так грустно! Думаю помочь себе, взялся за перо, но пишется нехотя, вот и кончил, а все не легче. Прощай, милый мой. Скажи мне что-нибудь в отраду: я с некоторых пор мрачен до крайности. – Пора умереть! Не знаю, отчего это так долго тянется. Тоска неизвестная! Воля твоя, если это долго меня промучает, я никак не намерен вооружиться терпением; пускай оно остается добродетелью тяглого скота. Представь себе, что со мною повторилась та ипохондрия, которая выгнала меня из Грузии, но теперь в такой усиленной степени, как никогда еще не бывало.
Одоевскому я не пишу об этом: он меня страстно любит и пуще моего будет несчастлив, как узнает. Ты, мой бесценный Степан, любишь меня тоже, как только брат может любить брата, но ты меня старее, опытнее и умнее; сделай одолжение, подай совет, чем мне избавить себя от сумасшествия или пистолета, а я чувствую, что то или другое у меня впереди».
В октябре Грибоедов вернулся в Грузию и, представившись Ермолову в станице Екатериноградской, участвовал добровольно в экспедиции генерала Вельяминова против чеченцев. Здесь, в виду неприятеля, у подножия Кавказских гор, Грибоедов написал стихотворение «Хищники в Чегеме», напечатанное в «Северной пчеле» в № 143 за 1826 год.
Ермолов любил Грибоедова, как сына, не полагая пределов своей к нему приязни и снисходительности. Грибоедов в свою очередь не скупился на самые восторженные хвалы, хотя и дал генералу прозвище проконсула, а о его деятельности говорил: «Борьба горной и лесной свободы с барабанным просвещением; будем вешать и прощать и плюем на Историю».
В это же время при Ермолове находился на Кавказе известный партизан и поэт Денис Васильевич Давыдов. Грибоедов сошелся с ним и полюбил его.
Д.В. Давыдов, поэт, генерал, герой войны 1812 г. Работа К.Я. Афанасьева, 1830-е гг.
В письмах к Бегичеву он отзывался о Давыдове с самой выгодной стороны. Так, в письме от 7 декабря 1825 года он между прочим писал: «Давыдов здесь во многом поправил бы ошибки самого Алексея Петровича (Ермолова). Эта краска рыцарства, какою судьба оттенила характер нашего приятеля, привязала бы к нему кабардинцев».
Знакомство с декабристами не прошло для Грибоедова даром. 23 января 1826 года в станицу Екатериноградскую приехал фельдъегерь Уклонский с приказом арестовать его. Приказ был получен Ермоловым за ужином. Он вышел в другую комнату, позвал сейчас же Грибоедова и сказал:
– Ступай домой и сожги все, что может тебя скомпрометировать. За тобой прислали, и я могу дать тебе только час времени.
Грибоедов ушел, и после назначенного срока Ермолов со всею толпою, с начальником штаба и адъютантами пришел арестовать его. Часть бумаг Грибоедова была в крепости Грозной. Ермолов дал предписание командиру взять их и вручить фельдъегерю. В секретном отношении же к барону Дибичу Ермолов заявил, что Грибоедов «взят таким образом, что не мог истребить находившихся у него бумаг; но таковых при нем не найдено, кроме весьма немногих, кои при сем препровождаются; если же впоследствии могли бы быть отысканы оные, то все таковые будут доставлены». В заключение Ермолов сообщил, что Грибоедов во время службы его в миссии при персидском дворе и потом при нем «как в нравственности своей, так и в правилах не был замечен развратным и имеет весьма многие хорошие качества».
«Когда Грибоедов приехал с фельдъегерем в Москву, он, – рассказывает Бегичев, – чтобы не испугать меня, проехал прямо в дом брата моего Дмитрия Никитича в Старой Конюшенной, в приходе Пятницы Божедомской. В этот самый день у меня был обед: родные съехались провожать брата жены моей А.Н. Барышникова, возвращавшегося из отпуска на службу. Дмитрий Никитич должен был обедать у меня же. Ждали мы его, ждали и наконец сели за стол. Вдруг мне подают от брата записку такого содержания: „Если хочешь видеть Грибоедова, приезжай, он у меня“. Я, ничего не подозревая, на радостях сказал эту весть во всеуслышание. Родные, зная мои отношения к Грибоедову, сами стали посылать меня на это так неожиданно приспевшее свидание. Я отправился. Вхожу в кабинет к брату, – накрыт стол; сидят и обедают: Грибоедов, брат и еще какая-то безволосая фигурка в курьерском сюртуке. Увидел я эту фигурку, и меня облило холодным потом. Грибоедов смекнул дело и сейчас же нашелся:
– Что ты смотришь на него? – сказал он мне. – Или думаешь, что это… так… просто курьер? Нет, братец, ты не смотри, что он курьер – он происхождения знатного: это испанский гранд дон Лыско Плешивос да Париченца!
Этот фарс рассмешил меня и показал, в каких отношениях находился Грибоедов к своему телохранителю. Мне стало несколько легче. Отобедали, говорили. Грибоедов был весел и совершенно покоен.
– А что, братец, – сказал он телохранителю, – ведь у тебя здесь родные; ты бы съездил повидаться с ними!
Телохранитель был очень рад, что Грибоедов его отпустил, и сейчас уехал. Первым моим вопросом Грибоедову было выражение удивления, какими судьбами и по какому праву распоряжается он и временем, которое уже не принадлежало ему, и особою своего телохранителя.
– Да что! – отвечал он мне, – я сказал этому господину, что если он хочет довезти меня живого, так пусть делает то, что мне угодно. Не радость же мне в тюрьму ехать!
Грибоедов приехал в Москву около четырех часов пополудни и выехал в два часа ночи. На третий день я отправился к Настасье Федоровне (матери Грибоедова), и та с обыкновенной своей заносчивостью с первых же слов начала ругать сына на чем свет стоит: и карбонарий-то он, и вольнодумец, и пр., и пр.
Проездом через Тверь, как я узнал от него после, он опять остановился; у телохранителя оказалась там сестра, к которой они и въехали. Грибоедов, войдя в комнату, увидал фортепиано и – глубокий музыкант в душе – не вытерпел и сел к нему. Девять битых часов его не могли оторвать от инструмента!
По приезде в Петербург курьер привез его в Главный штаб и сдал с пакетом дежурному офицеру. Пакет лежал на столе… Грибоедов подошел, взял его… пакет исчез… Имя Грибоедова было так громко, что по городу сейчас же пошли слухи: «Грибоедова взяли! Грибоедова взяли!..»
Вместе с Грибоедовым в здании Главного штаба в трех комнатах графа Толя (ввиду переполнения крепости) были Кольм, граф Мошинский, Сенявин, Раевский, князь Баратаев, Любимов, князь Шаховской, Завалишин и др. Вначале смотритель Жуковский притеснял их, но Любимов, бывший командир Тарутинского полка, подкупил его, и отсюда произошло известное послабление всем арестованным. Жуковский даже водил Грибоедова и Завалишина в кондитерскую Лоредо, бывшую на углу Адмиралтейской площади и Невского проспекта. В отдельной комнатке стояло фортепиано, и на нем играл Грибоедов.
Невесело было, однако, ему сидеть, – продолжает Бегичев. – Но и тут, в заключении, не исчезло влияние его характера, очаровывавшего все окружающее. Его очень полюбил надсмотрщик, надзиравший над лицами, содержавшимися под арестом. Раз Грибоедов, в досаде на свое положение, разразился такой громкой иеремиадой, что надсмотрщик отворил дверь в его комнату… Грибоедов пустил в него чубуком. Товарищи заключения так и думали, что ему после того несдобровать.
Что же вышло? Через полчаса или менее дверь полуотворилась и надсмотрщик спрашивает:
– Александр Сергеевич, вы еще сердиты или нет?
– Нет, братец, нет! – отвечал Грибоедов, рассмеявшись.
– Войти можно?
– Можно.
– И чубуком пускать не будете?
– Нет, не буду!
Допрашивать его водили в крепость. На первом же допросе Грибоедов начал, письменно отвечая на данные ему вопросные пункты, распространяться о заговорщиках: «Я их знаю всех» и пр. В эту минуту к его столу подошло одно влиятельное лицо (все тот же Любимов) и взглянуло на бумагу.
– Александр Сергеевич! Что вы пишете! – сказал подошедший. – Пишите: «Знать не знаю, ведать не ведаю».
Грибоедов так и сделал, да еще написал ответ довольно резкий. «За что меня взяли – не понимаю; у меня старуха-мать, которую это убьет, и пр.». По прочтении этого отзыва заключили, что не только против него нет никаких улик, но что человек должен быть прав, потому что чуть-чуть не ругается».
Четыре месяца пришлось Грибоедову провести в заключении, находя утешение лишь в чтении и занятиях, о чем свидетельствуют его записочки друзьям, исполненные просьб прислать то «Чайльд Гарольда», то стихотворения Пушкина, то карту Греции, то какую-то «Тавриду» Боброва, то «Дифференциальное исчисление» Франкёра.
В первых числах июня 1826 года Грибоедов, совершенно оправданный, был освобожден из-под ареста, обласкан императором Николаем Павловичем и награжден чином надворного советника.
После освобождения Грибоедов поселился с Булгариным на даче, в уединенном домике на Выборгской стороне, и прожил там лето, видаясь лишь с близкими людьми и проводя время в чтении, в дружеской беседе, в занятиях музыкой и прогулках, совершая частые экскурсии по окрестностям, «странствуя по берегу морскому, переносясь то на верх Дудоровой горы, то в пески Ораниенбаума». Расположение духа его было в это время по большей части крайне унылое, что отражалось и на его музыкальных импровизациях, исполненных глубокого чувства меланхолии. Часто, по словам Булгарина, он бывал недоволен собою, сетовал, что мало сделал для словесности. «Время летит, любезный друг, – говорил он, – в душе моей горит пламя, в голове рождаются мысли, а между тем я не могу приняться за дело, ибо науки идут вперед, и я не успеваю даже учиться, не только работать. Но я должен что-нибудь сделать… сделаю!..» Грибоедов указывал на Байрона, Гёте, Шиллера, которые оттого именно вознеслись выше своих современников, что гений их равнялся учености. Грибоедов судил здраво, беспристрастно и с особенным жаром. У него навертывались слезы, когда он говорил о бесплодной почве нашей словесности: «Жизнь народа, как жизнь человеческая, есть деятельность умственная и физическая. Словесность – мысль народа об изящном.
Греки, римляне, евреи не погибли оттого, что оставили по себе словесность, а мы… мы не пишем, а только переписываем! Какой результат наших литературных трудов по истечении года, столетия? Что мы сделали и что могли бы сделать!» Рассуждая об этих предметах, Грибоедов становился грустен, угрюм, брал шляпу и уходил один гулять в поле или рощу…
Расположение духа Грибоедова еще более омрачилось, когда по приезде в Москву ему снова пришлось почувствовать над собою властную руку матери, не перестававшей заботиться о его карьере и питать насчет него честолюбивые замыслы, которых он был совсем чужд, от всей души желая выйти в отставку и всецело отдаться литературной деятельности. Эти заботы о сыне имели к тому же и своекорыстный характер: страсть к блеску и жизнь не по средствам успели к этому времени принести свои плоды, и старуха находилась в столь критическом положении, что единственный выход избежать грозившей нужды видела в служебной карьере сына. А для такой карьеры, с ее точки зрения, представлялся отличный случай. Как раз в это время Ермолов впал в немилость, и на Кавказ был послан Паскевич, сначала как лицо второстепенное, но с тем, чтобы – все это понимали – заменить Ермолова. Паскевич же, как мы уже видели выше, был женат на двоюродной сестре Грибоедова, и Настасья Федоровна не сомневалась, что он не преминет всячески возвысить своего родственника. Видя же, что сын противится ее планам, она употребила хитрость, прекрасно ее характеризующую: пригласила его с собой помолиться Иверской Божией Матери. Приехали, отслужили молебен. Вдруг она упала перед сыном на колени и стала требовать, чтобы он согласился на то, о чем она будет просить. Растроганный и взволнованный, Грибоедов дал слово. Тогда она объявила ему, чтоб он ехал служить к Паскевичу.
Данное слово, то сыновнее почтение, с каким всегда относился Грибоедов к матери, и затруднительное финансовое положение заставили его сделать шаг, который был не только противен его страстному желанию освободиться от всякой службы, но поставил его в крайне ложное нравственное положение и бросил на него немалую тень. Ермолов был для Грибоедова более чем начальник по службе: старик любил его, как сына, оказывая ему всяческое покровительство, и только что спас от грозившей опасности, предупредив заблаговременно об аресте, за что и сам мог подвергнуться ответственности. Ввиду всего этого согласие Грибоедова служить у Паскевича, состоявшего во враждебных отношениях с Ермоловым, было тяжкой изменой не только благодетелю и другу, но и всем заветным убеждениям, так как не сам ли Грибоедов смеялся над Фамусовым за то, что при нем:
Служащие чужие очень редки,
Все больше сестрины, свояченицы детки.
В довершение всего Грибоедов лишен был и того утешения, что, поступая на службу к Паскевичу, выбирает начальника более полезного и достойного, чем Ермолов. Напротив, он сознавал почти совсем противоположное, когда по пути на Кавказ говорил Д.В. Давыдову:
«Каков мой-то (зять)! Как, вы хотите, чтобы этот человек, которого я хорошо знаю, торжествовал бы над одним из самых умнейших и благонамереннейших людей в России (т. е. Ермоловым); верьте, что наш его проведет, и этот, приехав впопыхах, уедет отсюда со срамом».
Говоря такие слова, Грибоедов выражал как бы свою задушевную надежду, что авось само собою все устроится и ему не придется краснеть ни перед другими, ни перед своею совестью. Но его желание остаться чистым, не прилагая к этому ни малейших усилий воли со своей стороны, увы, не сбылось, и он упал в мнении многих из своих современников, уважавших его и поклонявшихся до того времени многим прекрасным качествам его души. Так, например, вот что говорит между прочим в своих воспоминаниях Д.В. Давыдов: «Находясь с ним долго в весьма близких отношениях, я, более чем кто-нибудь, был глубоко огорчен его действиями в течение 1826 и 1827 годов. Грибоедов, терзаемый под конец своей жизни бесом честолюбия, затушил в сердце своем чувство признательности к лицам, не могшим быть ему более полезными, но зато он не пренебрег никакими средствами для приобретения полного благоволения особ, кои получили возможность доставить ему средства к удовлетворению его честолюбия; это не мешало ему, посещая наш круг, строго судить о своих новых благодетелях… Видя поведение Грибоедова, которого я так любил, я душевно скорбел.
Я сожалел, что не мог быть в это время вдали от театра его деятельности, потому что имел бы утешение думать, что многое преувеличено завистью и клеветой; но я, к сожалению, должен был лично удостовериться в том, что душевные свойства Грибоедова далеко не соответствовали его блистательным умственным способностям».
Мы не беремся решить, смягчается или, напротив, еще более усугубляется суровость этого приговора тем соображением, что на самом деле даже не личное честолюбие, как думал Давыдов, привело Грибоедова к ложному шагу, а насильное подчинение честолюбию родных и бессилие отстоять свою нравственную независимость.
Особенно тяжелые нравственные муки должен был испытывать Грибоедов по возвращении на Кавказ, пока Ермолов не был еще отозван и разделял власть с Паскевичем. «Милый друг мой, – пишет он об этом своем положении между двух огней Бегичеву 9 декабря 1826 года, – плохое мое житье здесь. На войну не попал, потому что и А. П. Ермолов туда не попал. А теперь другого рода война. Два старшие генерала ссорятся, а с подчиненных перья летят. С А. П. у меня род прохлаждения прежней дружбы. Денис Васильевич Давыдов этого не знает; я не намерен вообще давать это замечать, и ты держи про себя. Но старик наш – человек прошедшего века. Несмотря на все превосходство, данное ему от природы, подвержен – страстям. Соперник ему глаза колет, а отделаться от него он не может и не умеет. Упустил случай выставить себя с выгодной стороны в глазах соотечественников, слишком уважал неприятеля, который этого не стоит. Вообще война с персиянами самая несчастная, медленная и безвыходная. Погодим, посмотрим…
Я на досуге кое-что пишу… Я принял твой совет; перестал умничать… со всеми видаюсь, слушаю всякий вздор и нахожу, что это очень хорошо. Как-нибудь дотяну до смерти, а там увидим, больше ли толку, тифлисского или петербургского…
Буду ли я когда-нибудь независимым от людей? Зависимость от семейства, другая – от службы, третья – от цели в жизни, которую себе назначил, и, может статься, наперекор судьбе. Поэзия!.. Люблю ее без памяти, страстно, но любовь одна достаточна ли, чтоб себя прославить? И наконец, что слава? По словам Пушкина,
Лишь яркая заплата
На ветхом рубище певца.
Кто нас уважает, певцов истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании по числу орденов и крепостных рабов? Все-таки Шереметев у нас затмил бы Омира… Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов. Холод до костей проникает, равнодушие к людям с дарованием; но всех равнодушнее наши Сардары; я думаю даже, что они их ненавидят. Voyons, ce qui en sera (Посмотрим, что из этого выйдет)…»
В таком тяжелом душевном настроении Грибоедов сопровождал своего нового начальника Паскевича во время персидской кампании, начавшейся еще при Ермолове нападением Аббаса-Мирзы на русские владения. Он участвовал в выработке плана кампании и во всех важнейших битвах.
Принц Аббас-Мирзы, наследник персидского престола. Неизвестный художник, первая четверть XIX в.
Первое свидание И.Ф. Паскевича с наследником персидского престола Аббас-Мирзою в Дейкаргане 21 ноября 1827 г. (пятый справа – Грибоедов). Гравюра К.П. Бегерова с оригинала В.И. Мошкова, конец 1820-х гг.
Вот что впоследствии, у князя В.Ф. Одоевского, в присутствии Кс. Полевого, рассказывал Грибоедов о своих ощущениях, испытанных им тогда под градом неприятельского огня.
«Грибоедов утверждал, – пишет Кс. Полевой, – что власть его ограничена только физическою невозможностью, но что во всем другом человек может повелевать собою совершенно и даже сделать из себя все. «Разумеется, – говорил он, – если бы я захотел, чтобы у меня был нос длиннее или короче, это было бы глупо, потому что невозможно, но в нравственном отношении, которое бывает иногда обманчиво-физическим для чувств, можно сделать из себя все. Говорю так потому, что многое испытал над самим собою. Например, в последнюю персидскую кампанию во время одного сражения мне случилось быть вместе с князем Суворовым. Ядро с неприятельской батареи ударилось подле князя, осыпало его землей, и в первый миг я подумал, что он убит.
Это разлило во мне такое содрогание, что я задрожал. Князя только оконтузило, но я чувствовал невольный трепет и не мог прогнать гадкого чувства робости. Это ужасно оскорбило меня самого. Стало быть, я трус в душе? Мысль нестерпимая для порядочного человека, и я решился, чего бы то ни стоило, вылечить себя от робости, которую, пожалуй, припишете физическому составу, организму, врожденному чувству. Но я хотел не дрожать перед ядрами, в виду смерти, и при случае стал в таком месте, куда доставали выстрелы с неприятельской батареи. Там сосчитал я назначенное мною самим число выстрелов и потом тихо поворотил лошадь и спокойно отъехал прочь. Знаете ли, что это прогнало мою робость? После я не робел ни от какой военной опасности. Но поддайся чувству страха – оно усилится и утвердится».
После этого Грибоедов выказывал такую неустрашимость в продолжение всей дальнейшей кампании, что обратил своею храбростью внимание Паскевича, который в письме к матери Грибоедова извещал ее: «Наш слепой (т. е. близорукий) совсем меня не слушается: разъезжает себе под пулями, да и только!»
Война окончилась Туркманчайским миром, следствием которого было присоединение к России северо-восточной Армении. В переговорах о мире Грибоедов принимал деятельное участие. Он посетил Аббаса-Мирзу в его лагере и, несмотря на все уловки и увертки персидских сановников, презирая происки Аллаяр-хана, зятя Фетх-Али-шаха и главного виновника войны, привел переговоры к желаемому окончанию: 10 февраля 1828 года мир был подписан. На Грибоедова возложил Паскевич поднесение государю Туркманчайского договора.
На пути в Петербург, проезжая через Москву, Грибоедов заезжал часа на два к С.Н. Бегичеву и между прочим сообщил, что Паскевич спрашивал его, какого награждения он желает. «Я просил графа, – говорил Грибоедов, – представить меня только к денежному награждению. Дела матери моей расстроены, деньги мне нужны, я приеду на житье к тебе. Все, чем я до сих пор занимался, – для меня дела посторонние. Призвание мое – кабинетная жизнь. Голова моя полна, и я чувствую необходимую потребность писать».
Тогда же, словно нарочно для того, чтобы испить до дна горькую чашу измены и почувствовать весь ее яд, Грибоедов «имел бестактность», по собственному его выражению, сделать визит А. П. Ермолову. Последний, еще в бытность на Кавказе сетовавший: «И он, Грибоедов, оставил меня, отдался моему сопернику!» – естественно, принял его угрюмо и холодно. Это побудило Грибоедова сказать Бегичеву: «Я личный злодей Ермолова!» (то есть что старик глядит на него как на врага). «Этого я себе простить не могу! – говорил Грибоедов в Петербурге некоторым, между прочим П. А. Каратыгину. – Что мог подумать Ермолов? Точно я похвастаться хотел, а, ей Богу, заехал к нему по старой памяти!»
В Петербург приехал Грибоедов 14 марта 1828 года и остановился в гостинице Демут. Здесь ждали его самые лестные для всякого другого почести: император пожаловал вестнику о мире чин статского советника, орден Св. Анны, алмазами украшенный, и четыре тысячи червонцев.
Но, осыпаемый со всех сторон поздравлениями друзей, любезностями знати и лестью скороспелых поклонников всякого успеха, Грибоедов продолжал ощущать в своей душе гнетущую тоску. Казалось, он предчувствовал, что всеми этими почестями дело не ограничится и что дипломатическая карьера его на Востоке грозит затянуться до бесконечности. А он так жаждал покоя, независимости и полного досуга, тем более что творчество пробуждалось в нем с новою силою и неудержимо влекло его к перу. Во время последнего пребывания на Кавказе, под свист неприятельских пуль, он задумал новое произведение, на этот раз трагедию в шекспировском духе, «Грузинская ночь». Вот что вспоминает Булгарин об этом новом предприятии Грибоедова: «Во время военных и дипломатических занятий Грибоедов, в часы досуга, уносился душою в мир фантазии. В последнее пребывание свое в Грузии он сочинил план романтической трагедии и несколько сцен вольными стихами с рифмами. Трагедию назвал он „Грузинская ночь“, почерпнул предмет ее из народных преданий и основал на характере и нравах грузин. Вот содержание: один грузинский князь за выкуп любимого коня отдал другому князю отрока, раба своего. Это было делом обыкновенным, и потому князь не думал о следствиях. Вдруг является мать отрока, бывшая кормилица князя, няня дочери его, упрекает его в бесчеловечном поступке, припоминает службу свою и требует или возврата сына, или позволения быть рабою одного господина, и угрожает ему мщением ада. Князь сперва гневается, потом обещает выкупить сына кормилицы и наконец, по княжескому обычаю, забывает обещание. Но мать помнит, что у нее отторжено от сердца детище, и как азиатка умышляет жестокую месть. Она идет в лес, призывает Дели, злых духов Грузии, и составляет адский союз на пагубу рода своего господина. Появляется русский офицер в доме, таинственное существо по чувствам и образу мыслей. Кормилица заставляет Дели вселить любовь к офицеру в питомице своей, дочери князя. Она уходит с любовником из родительского дома. Князь жаждет мести, ищет любовников и видит их на вершине горы Св. Давида. Он берет ружье, прицеливается в офицера, но Дели несут пулю в сердце его дочери. Еще не свершилось мщение озлобленной кормилицы! Она требует ружье, чтоб поразить князя, – и убивает своего сына. Бесчеловечный князь наказан был за презрение чувств родительских и познает цену потери детища. Злобная кормилица наказана за то, что благородное чувство осквернила местию. Оба гибнут в отчаянии. Трагедия, основанная, как выше сказано, на народной грузинской сказке, если б была так кончена, как начата, составила бы украшение не только одной русской, но всей европейской литературы. Грибоедов читал нам наизусть отрывки, и самые холодные люди были растроганы жалобами матери, требующей возврата сына у своего господина. Трагедия сия погибла вместе с автором!..
Н.И. Греч, услышав отрывки из этой трагедии и ценя талант Грибоедова, сказал в его отсутствие: «Грибоедов только испробовал перо на комедии „Горе от ума“. Он займет такую степень в литературе, до которой еще никто не приближался у нас: у него, сверх ума и гения творческого, есть душа, а без этого нет поэзии!»
Во время этого своего последнего недолгого пребывания в Петербурге Грибоедов, тяготясь великосветским обществом, любил посещать литературные кружки, где не раз читал отрывки из «Грузинской ночи». Так, Кс. Полевой вспоминает об одном обеде у П.П. Свиньина, где он встретил Грибоедова.
«В назначенный день, – повествует Полевой, – (помню, что было на Пасхе) я нашел у гостеприимного Павла Петровича много людей замечательных. Кроме нескольких знатных особ, приятелей его, тут был, можно сказать, цвет нашей литературы: И.А. Крылов, Пушкин, Грибоедов, Н.И. Греч и другие. Грибоедов явился вместе с Пушкиным, который уважал его как нельзя больше и за несколько дней сказал мне о нем: «Это один из самых умных людей в России. Любопытно послушать его». Можно судить, с каким напряженным вниманием наблюдал я Грибоедова!.. Он был в каком-то недовольстве, в каком-то раздражении (казалось мне) и посреди общих разговоров отпускал только острые слова. За столом разговор завязался о персиянах, что было очень естественно в обществе Грибоедова, который знал персиян во всех отношениях, еще недавно расстался с ними и готовился опять к ним ехать. Он так живо и ловко описывал некоторые их обычаи, что Н.И. Греч очень кстати сказал при том, указывая на него: «Monsieur est trop per?ant (persan)»[15]… Вечером, когда кружок гостей стал теснее, Грибоедов был гораздо мягче и с самою доброю готовностью читал наизусть отрывок из своей трагедии «Грузинская ночь», которую сочинял тогда…»
Через несколько дней Кс. Полевой видел Грибоедова на обеде у Н.И. Греча, где Грибоедов аккомпанировал Този и еще какому-то итальянцу.
«Некоторые, – рассказывает Кс. Полевой, – поздравляли его с успехами по службе и почестями, о чем ярко напоминали брильянты, украшавшие грудь поэта. Другие желали знать, как он провел время в Персии. „Я там состарился, – отвечал Грибоедов, – не только загорел, почернел, почти лишился волос на голове, но и в душе не чувствую прежней молодости!“
За столом он не вмешивался в литературные споры, чувствовал себя нездоровым и уехал вскоре после обеда…»
Как-то в мае Кс. Полевой зашел к Грибоедову, который жил тогда в доме Косиковского на Невском, в верхнем этаже. Обстановка у Грибоедова была самая простая; один рояль украшал комнаты. Застав светских гостей, Полевой хотел уйти. Грибоедов уговорил его остаться. Гости ушли.
«Боже мой, – сказал Грибоедов тогда, – чего эти господа хотят от меня? Целое утро они сменяли один другого. А нам, право, не о чем говорить; у нас нет ничего общего. Пойдемте скорее гулять, чтобы опять не блокировали меня… Да можно ли идти таким варваром? – прибавил Грибоедов, глядясь в зеркало. – Они не дали мне и выбриться.
– Кто же станет замечать это? – сказал я.
– Все равно: приличия надобно наблюдать для самого себя, но я нарушу их на этот раз.
Мы отправились в Летний сад, и разговор продолжался об утренних посещениях. Грибоедов так остроумно рассуждал о людях, которые вдруг, неожиданно делаются вежливы, внимательны к человеку, прежде совершенно чуждому для них, что я, смеясь, сказал ему:
– Тем лучше, это предмет для другого «Горя от ума»!
– О, если на такие предметы писать комедии, то всякий день являлось бы новое «Горе от ума».
– В самом деле: как не находят предметов для комедий? Они всякий день вокруг нас. Остается только труд писать.
– В том-то и дело. Надобно уметь писать. Разговор обратился к искусству, и Грибоедов сказал:
– Многие слишком долго приготовляются, собираясь написать что-нибудь, и часто все оканчивается у них сборами. Надобно так, чтобы вздумал и написал.
– Не все могут так сделать. Только Шекспир писал наверное.
– Шекспир писал очень просто: немного думал о завязке, об интриге и брал первый сюжет, но обрабатывал его по-своему. В этой работе он был велик. А что думать о предметах! Их тысячи, и все они хороши: только умейте пользоваться».
Советуя читать Шекспира в подлиннике, Грибоедов сказал: «Выучиться языку, особливо европейскому, почти нет труда: надобно только несколько времени прилежания. Совестно читать Шекспира в переводе, если кто хочет вполне понимать его, потому что, как все великие поэты, он непереводим, и непереводим оттого, что национален. Вы непременно должны выучиться по-английски». Затем Грибоедов особенно хвалил Шекспирову «Бурю» и находил в ней красоты первоклассные… Около того же времени в театре было представление «Волшебной флейты» Моцарта, и исполняли ее прескверно. «Грибоедов сидел в ложе, с одним знакомым ему семейством, но в каждый антракт приходил в кресла побранить певцов.
– Я ничего не понимаю: так поют они! – говорил он не раз.
– И зачем браться за Моцарта? С них было бы и Буальдье! – прибавил кто-то.
– А что вы думаете: Буальдье достоин этих певцов? – сказал Грибоедов. – Он не гениальный, но милый и умный композитор; не отличается большими мыслями, но каждую свою мысль обрабатывает с необыкновенным искусством. У нас испортили его «Калифа Багдадского», а это настоящий брильянтик. Музыка Моцарта требует особенной публики и отличных певцов, даже потому, что механическая часть ее не богата средствами. Но выполните хорошо музыку Буальдье – все поймут ее. А теперь посмотрите, как восхищаются многие, хоть ничего не понимают! Это больше портит, нежели образует вкус публики».
Приводимые Кс. Полевым рассуждения Грибоедова о Шекспире показывают, как сильно в это время (замечательно, что почти одновременно с Пушкиным) был увлечен Грибоедов великим британским трагиком. Нет сомнения, что переход к трагедии «Грузинская ночь» был всецело плодом этого увлечения. Многознаменателен и тот факт, что Грибоедов особенно отмечал «Бурю» Шекспира. Именно под впечатлением таких произведений, как «Буря» и «Сон в летнюю ночь», Грибоедов отвел столь много места в своей трагедии грузинской мифологии, как об этом свидетельствуют современники, которым он читал свое новое произведение.
Тогда же Грибоедов два раза побывал у старого своего приятеля П.А. Каратыгина, и к этому же времени относится, по всей вероятности, не помеченное годом замечание М.И. Глинки в его записках: «Провел около целого дня с Грибоедовым, автором комедии „Горе от ума“. Он был очень хороший музыкант и сообщил мне тему грузинской песни, на которую вскоре потом Пушкин написал романс „Не пой, волшебница, при мне“…»К этому же времени относятся и последние хлопоты Грибоедова о постановке на сцене комедии «Горе от ума». усилия эти остались по-прежнему безуспешны.