Глава III Участие в дуэли Шереметева с графом Завадовским. – Определение переводчиком в персидскую миссию. – Путешествие из Петербурга в Тифлис. – Дуэль с Якубовичем. – Путешествие из Тифлиса в Тегеран и далее в Тавриз. – Служебная деятельность Грибоедова. – Жизнь в Тавризе. – Вновь работа над комед

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава III

Участие в дуэли Шереметева с графом Завадовским. – Определение переводчиком в персидскую миссию. – Путешествие из Петербурга в Тифлис. – Дуэль с Якубовичем. – Путешествие из Тифлиса в Тегеран и далее в Тавриз. – Служебная деятельность Грибоедова. – Жизнь в Тавризе. – Вновь работа над комедией «Горе от ума»

Но не более трех лет наслаждался Грибоедов независимою, привольною и вместе с тем полною захватывающих умственных интересов жизнью в Петербурге. Родные не могли оставить его в покое, особенно когда до них начали доходить слухи о его светских и закулисных похождениях. Не иначе как по их настоянию пришлось ему, едва получив отставку от военной службы, перейти на штатскую, и 9 июня 1817 года он был определен в ведомство Коллегии иностранных дел переводчиком. Затем, в конце того же года, Грибоедову пришлось принять участие в дуэли, которая сильно отразилась на его общественном положении и повлияла на его удаление из Петербурга.

Грибоедов жил на одной квартире со своим близким приятелем, товарищем С.Н. Бегичева графом Александром Петровичем Завадовским. Граф ухаживал тогда за знаменитой танцовщицей Истоминой, но счастливым обожателем ее был молодой кавалергард Василий Васильевич Шереметев. Грибоедов был знаком с Истоминой, часто встречал ее у князя Шаховского, бывал у нее в доме, любил ее за талант, но не принадлежал к числу ее поклонников. Как-то вздумалось ему пригласить ее к себе после спектакля пить чай. Истомина согласилась; но, опасаясь возбудить подозрение в ревнивом Шереметеве, предложила Грибоедову подождать ее с санями у Гостиного двора, к которому обещала подъехать в казенной театральной карете. Все было исполнено по ее желанию: из кареты она пересела в сани Грибоедова и поехала к нему. Шереметев, однако, следил за ними и видел, как Грибоедов и Истомина доехали до квартиры графа Завадовского. Этого было довольно. Приятель Шереметева уланский штаб-ротмистр Александр Иванович Якубович (впоследствии декабрист), записной театрал, шалун и забияка, посоветовал ему вызвать на дуэль Грибоедова, обещая в свою очередь стреляться с Завадовским. Шереметев так и сделал, но Грибоедов на вызов его отвечал:

– Нет, братец, я с тобой стреляться не буду, потому что, право, не за что, а вот если угодно Александру Ивановичу (Якубовичу), то я к его услугам.

Тогда Шереметев вызвал Завадовского. Дуэль состоялась при самых суровых условиях. Противники должны были сходиться на шесть шагов, при барьере в восемнадцать. Секундантами были бывший воспитатель Грибоедова Ион и гусар Каверин, известный кутила, упоминаемый Пушкиным в его «Онегине». Первая очередь была предоставлена Завадовскому и Шереметеву. Оба они отлично стреляли, но Шереметев выстрелил, не дав противнику дойти до барьера. Пуля оторвала край воротника у сюртука Завадовского.

– А! – произнес граф. – Так он хотел убить меня… К барьеру!..

Секунданты, предвидя кровавую развязку, стали уговаривать графа пощадить жизнь противника.

Завадовский готов был уступить их просьбам, намереваясь только слегка ранить Шереметева, но последний, забыв все условия приличия дуэли, крикнул, что Завадовский должен его убить, если сам рано или поздно не хочет быть им убитым. Граф выстрелил – Шереметев упал; пуля прошла через живот и засела в левом боку. Якубович не мог тогда же стреляться с Грибоедовым ввиду обязанности отвезти раненого домой, и вторая часть «partie carr?e»[5] была отложена.

После трехдневных страданий Шереметев умер. Отец его просил императора Александра Павловича не подвергать участников дуэли взысканию. Государь принял во внимание его просьбу, и виновные подверглись лишь легкому наказанию: граф Завадовский был выслан за границу, а Якубович из лейб-уланов переведен на Кавказ в драгунский полк; Грибоедов не подвергся даже выговору. Но ему нелегко было примириться с собственной совестью, долгое время не дававшей ему покоя. Он писал Бегичеву в Москву, что на него напала ужасная тоска, что он беспрестанно видит перед собою смертельно раненного Шереметева, что, наконец, пребывание в Петербурге сделалось для него невыносимо.

Тем не менее, когда знакомый с Грибоедовым Мазарович, поверенный России в делах Персии, предложил Грибоедову ехать с ним в качестве секретаря посольства, Грибоедов долго отказывался от этого назначения. «Представь себе, – пишет он Бегичеву 15 апреля 1818 года, – что меня непременно хотят послать – куда бы ты думал? – в Персию, и чтоб жил там. Как я ни отнекиваюсь, ничто не помогает: однако я третьего дня, по приглашению нашего министра, был у него и объявил, что не решусь иначе (и то не наверно), как если мне дадут два чина тотчас при назначении меня в Тегеран. Он поморщился, и я представил ему со всевозможным французским красноречием, что жестоко бы было мне цветущие лета свои провести между дикообразными азиатцами, в добровольной ссылке, на долгое время отлучиться от друзей, от родных, отказаться от литературных успехов, которых я здесь вправе ожидать, от всякого общения с просвещенными людьми, с приятными женщинами, которым я сам могу быть приятен; не смейся: я молод, музыкант, влюбчив и охотно говорю вздор, чего же им еще надобно? Словом, невозможно мне собою пожертвовать без хотя несколько соразмерного возмездия.

– Вы в уединении усовершенствуете ваши дарования.

– Нисколько… Музыканту и поэту нужны слушатели, читатели: их нет в Персии…

Мы еще с ним кое о чем поговорили: всего забавнее, что я ему твердил о том, как сроду не имел ни малейших видов честолюбия, а между тем за два чина предлагал себя в полное его расположение.

При лице шаха всего только будут два чиновника: Мазарович, любезное создание, умен и весел, а другой – я, либо NN. Обещают тьму выгод, поощрений, знаков отличия по прибытии на место, да ведь дипломаты на посуле, как на стуле. Кажется однако, что не согласятся на мои требования. Как хотят, а я решился быть коллежским асессором или ничем…»

Но в конце переговоров Грибоедов примирился, очевидно, с чином титулярного советника, который и получил 17 июня 1818 года, на другой же день после состоявшегося определения его секретарем при Мазаровиче.

В конце августа он выехал и 30 августа писал Бегичеву уже из Новгорода письмо, показывающее, как тяжело ему было расстаться с Петербургом:

«Грусть моя не проходит, – пишет он, – не уменьшается. Вот я и в Новгороде, а мысли все в Петербурге. Там я имел многие огорчения, но иногда был и счастлив; теперь, как оттуда удаляюсь, кажется, что там все хорошо было, всего жаль. Представь себе, что я сделался преужасно слезлив, ничто веселое и в ум не входит, похоже ли это на меня?…»

3 сентября Грибоедов был уже в Москве, где, предполагая пробыть не более трех дней, оставался дней десять. Здесь он, очевидно, помирился с родными, судя по следующим строкам письма к Бегичеву от 18 сентября из Воронежа:

«Там я должен был повторить ту же плачевную, прощальную сцену, которую с тобой имел при отъезде из Петербурга, и нельзя иначе: мать и сестра так ко мне привязаны, что я бы был извергом, если бы не платил им такою же любовью: они точно не представляют себе иного утешения, как то, чтоб жить вместе со мною. Нет! я не буду эгоистом; до сих пор я был только сыном и братом по названию: возвратясь из Персии, буду таковым на деле, стану жить для моего семейства, переведу их с собою в Петербург».

Но, в общем, Москва произвела на Грибоедова мрачное впечатление. «В Москве, – пишет он далее в том же письме, – все не по мне: праздность, роскошь, не сопряженные ни с малейшим чувством к чему-нибудь хорошему. Прежде там любили музыку, нынче и она в пренебрежении; ни в ком нет любви к чему-нибудь изящному, а притом „несть пророка без чести, токмо в отечестве своем, в сродстве и в дому своем“; отечество, сродство и дом мой в Москве. Все тамошние помнят во мне Сашу, милого ребенка, который теперь вырос, много повесничал, наконец к чему-то годен, определен в миссию и может со временем попасть в статские советники, а больше во мне ничего видеть не хотят…»

Далее путешествие шло с той медленностью, с какой оно в то время совершалось вследствие отсутствия железных дорог. Так, в Туле Грибоедов пробыл целый день, поскольку не было лошадей, и тем только разогнал скуку, что «нашел в трактире на стенах тьму глупых стихов и прозы, целое годовое издание покойника „Музеума“. „Вообще, – пишет он Бегичеву, – везде на станциях остановки; к счастию, что мой товарищ (канцелярский служитель при миссии актуариус Амбургер) – особа прегорячая, бич на смотрителей, хороший малый: я уже уверил его, что быть немцем – очень глупая роль на сем свете, и он уже подписывается Амбургов, а не – р, и вместе со мною немцев ругает наповал, а мне это с руки. Один том Петровых акций (то есть Истории Петра I) у меня в бричке, и я зато на него и на его колбасников сержусь“.

В октябре Грибоедов был уже в Тифлисе и тотчас же, еще на ступенях гостиницы, был вызван на дуэль Якубовичем. Они стрелялись. Грибоедов дал промах, а Якубович прострелил ему ладонь левой руки, вследствие чего у Грибоедова свело мизинец, и это увечье через одиннадцать лет помогло узнать труп Грибоедова в груде прочих, изрубленных тегеранской чернью. Ермолов, бывший тогда на вершине своего могущества, некоторое время сердился на Якубовича и на Грибоедова; потом сменил гнев на ласку и, прощаясь с Грибоедовым, назвал его «повесою, но со всем тем прекрасным человеком».

Проведя в Тифлисе около четырех месяцев рассеянной и веселой жизни, в конце января 1819 года Грибоедов отправился вместе с миссией далее, на место своей службы, в Персию, в Тегеран. «28-го, – пишет он Бегичеву в пути, – после приятельского завтрака мы оставили Тифлис; я везде нахожу приятелей или воображаю себе это; дело в том, что многие нас провожали, в том числе Я. (Якубович?), и жалели, кажется, о моем отъезде».

Несмотря на горячее южное солнце, в Закавказье и Персии в то время стояла студеная зима; все было покрыто снегом, и Грибоедову пришлось выдержать долгий и скучный путь, сопряженный с немалыми опасностями. Особенно труден был первый день путешествия – переход в 40 верст. «Я поутру, – пишет Грибоедов, – обскакал весь город, прощальные визиты и весь перегон сделал на дурном грузинском седле и к вечеру уморился; не доходя до ночлега, отстав от всех, несколько раз сходил с лошади и падал в снег, едя его; к счастью, у конвойного казака нашлась граната, я ею освежился».

Вот как описывает он свое дальнейшее странствие:

«Хочешь ли знать, как и с кем я странствую то по каменистым кручам, то по пушистому снегу? Не жалей меня, однако: мне хорошо, могло бы быть скучнее. Нас человек 25, лошадей со вьючными не знаю, право, сколько, только много что-то. Ранним утром подымаемся; шествие наше продолжается часа два-три; я, чтобы не сгрустнулось, пою, как знаю, французские куплеты и наши плясовые песни, все мне вторят, и даже азиатские толмачи; доедешь до сухого места, до пригорка, оттуда вид отменный, отдыхаем, едим закуску, мимо нас тянутся наши вьюки с позвонками.[6] Потом опять в путь. Народ веселый; при нас борзые собаки; пустимся за зайцем или за призраком зайца, потому что я ни одного еще не видал. Этим случаем наши татары пользуются, чтобы выказывать свое искусство, – свернут вбок, по полянам несутся во всю прыть, по рвам, кустам, доскакивают до горы, стреляют вверх и исчезают в тумане, как царевич в 1001-й ночи, когда он невесту кашемирского султана взмахнул себе на коня и так взвился к облакам. А я, думаешь, назади остаюсь? Нет, это не в Бресте, где я был в «кавалерийском», – здесь скачу сломя голову; вчера купил себе нового жеребца; я так свыкся с лошадью, что по скользкому спуску, по гололедице беззаботно курю из длинной трубки. Таков я во всем: в Петербурге, где всякий приглашал, поощрял меня писать и много было охотников до моей музы, я молчал, а здесь, когда некому ничего и прочесть, потому что не знают по-русски, я не выпускаю пера из рук…»

«Ночлег здесь обыкновенно в хате, довольно высоко освещенной маленьким отверстием над входом, против которого в задней стене камин; по обеим сторонам сплочены доски на пол-аршина от земли и устланы коврами; около них стойла, ничем не заслоненные, не заставленные. Между этими нарами у нас обыкновенно ставится круглый стол дорожный; повар наш славный, кормит хорошо. Мазарович покуда очень мил, много о нас заботится; и уважителен, и весел».

Пробыв несколько дней в Эривани, 7 февраля миссия двинулась далее и 9 февраля была уже в Нахичевани. «Не усталость меня губит, – пишет Грибоедов из этого города, – свирепость зимы нестерпимая; никто здесь не запомнит такой стужи, все южные растения померзли. Притом как надоели все и всё!..»

«День нашего отъезда из Эривани был пасмурный и ненастный. Щедро обсыпанный снегом, я укутался буркою, обвертел себе лицо башлыком, пустил коня наудачу и не принимал участия ни в чем, что вокруг меня происходило. Потеря небольшая; сторона, благословенная летом в рассказах и в описаниях, в это время и в эту погоду ничего не представляет изящного. Арарат по здешней дороге пять дней сряду в виду у путешественников, но теперь скрылся от нас за снегом, за облаками. Подумай немножко, будь мною на минуту: каково странствовать молча, не сметь раскрыться, выглянуть на минуту, чтобы, хуже скуки, не подвергнуться простуде. И между ног беспрестанное движение животного, которое не дает ни о чем постоянно задуматься! Часто мы скользим по оледенелым протокам; иные живее прочих; не замерзшие проезжали вброд. Их множество орошает здешние поля; вода нарочно проведена из горных источников и весною, усыряя пшеничные борозды, долго на них держится посредством ископанных для этого гряд, с которых мы каждый раз обрывались и вязнули в зыбучих глубях».

«Нет! Я не путешественник! Судьба, нужда, необходимость может меня со временем преобразить в исправники, в таможенные смотрители; она рукою железною закинула меня сюда и гонит далее; но по доброй воле, из одного любопытства никогда бы я не расстался с домашними пенатами, чтобы блуждать в варварской земле в самое злое время года. С таким ропотом я добрался до Девала, большого татарского селения в 8 1/4 агача[7] от Эривани, бросился к камельку, не раздеваясь, не пил, не ел и спал как убитый!»

Лишь 8 марта прибыл наконец Грибоедов в Тегеран, а через три месяца переселился в Тавриз и со свойственной ему энергией и жаждою полезной деятельности принялся за исполнение своих обязанностей.

Вид Летнего дворца в Тегеране. Неизвестный художник, 1830-е гг.

Фетх-Али-шах, шах персидский. Работа Шарло по рисунку Вернье, первая четверть XIX в.

Коварная политика, которой Персия продолжала держаться по отношению к России, покровительство, оказываемое ею враждебным нам беглым ханам Дагестана и наших закавказских владений, вместе с нескончаемыми заботами по разным вопросам, остававшимся не решенными со времени заключения Гюлистанского трактата, ставили миссию нашу в положение далеко не завидное. Дел было много, и все время у Грибоедова было поглощено ими. К тому же вследствие частого отсутствия Мазаровича в Тавризе все дела миссии сосредоточивались в его руках, и он по собственной инициативе с энергией горячего патриота отстаивал интересы России. Так, он обратил особенное внимание на освобождение русских пленных и переселение их в Россию вместе с беглецами, проживавшими в Персии со времени кампании 1803 года.

В человеколюбивом намерении своем он не замедлил встретить массу препятствий, которые ему удалось преодолеть с неимоверными усилиями. Вероломная персидская политика не стеснялась никакими средствами, чтобы удержать пленных. По приказанию сына Фетх-Али-шаха, Наиб-султана, для возмущения народа против русской миссии в ход пущены были подметные письма. Пленных, изъявивших согласие возвратиться в Россию, подвергали истязаниям, подкупали, чтобы они оставались в Персии, запугивали рассказами о наказаниях, ожидающих их будто бы на родине, и т. п.

Таким образом, уже тогда над головою Грибоедова нависла та самая опасность, которая обернулась катастрофой впоследствии, и он, конечно, сознавал эту опасность, когда пророчески писал в своем дневнике 24 августа 1819 года: «Голову мою положу за соотечественников». Он продолжал настаивать на осуществлении своего намерения и наконец преодолел все затруднения. Ему поручено было проводить отряд русских пленных в российские пределы, причем Грибоедов во время этого трудного похода не раз подвергался опасности лишиться жизни от рук озлобленных персиян, возбужденных подметными письмами Наиб-султана. Но в течение двух лет ненависть персидского правительства затихла, и Грибоедову удалось даже приобрести расположение к себе Наиб-султана, который упросил своего отца пожаловать ему персидский орден Льва и Солнца 2-й степени. Ровно три года провел Грибоедов в Персии. Изучив в совершенстве кроме персидского языка еще и арабский, научившись читать на обоих этих языках, он тем легче мог ознакомиться с нравами и обычаями персиян, изучить и характер этого народа, жестокого, коварного и вероломного.

Характер самого Грибоедова окончательно сложился в эти три года: по-прежнему добродушный, но нервный, раздражительный, он утратил юношескую веселость и беззаботность. Образ жизни его был скромен и воздержан: он сдерживал свои страсти, и единственной его слабостью была только любовь к лакомствам, на которые так изобретателен Восток. В убеждении, что звание секретаря посольства обязывает его к некоторому представительству при дворе шаха, где пышность служила мерилом знатности, Грибоедов держал многочисленную прислугу. Обхождение его с нею было вообще ласковое, снисходительное. Из всей прислуги особенным расположением Грибоедова пользовался молочный брат его Александр Грибов, всею душою ему преданный и никогда его не покидавший.

Но эта вынужденная роскошь была обременительна для Грибоедова (как и для прочих членов миссии), так как денежные обстоятельства его в это время были далеко не блестящи – ему приходилось ограничиваться одним жалованьем по должности. Из дома если он и получал какую помощь, то самую ничтожную, принимая в соображение расстроенное состояние его родных. Нет ничего удивительного, что под конец пребывания в Тавризе Грибоедов успел задолжать 600 червонцев, о чем и сообщил Мазарович Ермолову 15 декабря 1820 года.

«Позвольте мне, генерал, почтительнейше вас просить об одной милости в отношении обоих моих чиновников: Грибоедова и Амбургера. Положение их действительно жестокое. Они задолжали около 600 червонцев, и я не могу сказать, чтобы бросали деньги зря. Не получая никакой награды, они имеют основание страшиться того же исхода, какой постиг и меня. Не поможете ли вы, уважаемый генерал, оказать им помощь? Я был бы вам много признателен. Соблаговолите написать к ним от себя несколько слов в утешение при настоящем их положении, но сделайте это так, умоляю вас, как бы я ничего вам не сообщал».

Вследствие всех этих условий нерадостно жилось Грибоедову в Тавризе. Недаром в письме к Катенину в феврале 1820 года он, говоря о частых землетрясениях в Тавризе, острит: «Хоть то хорошо, коли о здешнем городе сказать: провались он совсем, – так точно иной раз провалится».

Далее в том же письме мы читаем: «Не воображай меня, однако, слишком жалким. К моей скуке я умею примешать разнообразие, распределил часы; скучаю попеременно то с Лугатом Персидским, за который не принимался с сентября, то с деловыми бездельями, то в разговорах с товарищами. Веселость утрачена, не пишу стихов, может, и творились бы, да читать некому, сотруженики не русские. О любезном моем фортепиано, где оно, я совершенно неизвестен. Книги, посланные мной из Петербурга тем же путем, теряются».

На обороте черновика одного письма, неизвестно кому адресованного, но относящегося к этому же времени, мы встречаем набросок, очевидно, просьбы к начальству об увольнении, и набросок этот свидетельствует о том, как тягостна была для Грибоедова жизнь его в Тавризе, имевшая характер словно почетной ссылки. «Познания мои, – пишет он в этом наброске, – заключаются в знании языков: славянского, русского, французского, английского, немецкого. В бытность мою в Персии я занялся персидским и арабским. Для того, кто хочет быть полезен обществу, еще мало иметь несколько выражений для одной и той же мысли, говорит Ривароль, чем мы более просвещенны, тем полезнее можем быть своему отечеству. Но именно для того, чтобы приобрести познания, прошу об увольнении меня от службы или об отозвании из грустной страны, в которой вместо того, чтобы чему-нибудь выучиться, еще забываешь то, что знаешь. Я предпочел сказать вам истину вместо того, чтобы выставлять причиной нездоровье или расстройство домашних дел – обыкновенные уловки, которым никто не верит».

Но однообразная жизнь вдали от родины, в тоскливом одиночестве, принесла и свою пользу. Хотя Грибоедов и заявляет в письме к другу, что он не пишет стихов, потому что читать их некому, но это не совсем справедливо. На самом деле Тавризу оказывается обязанным Грибоедов тем, что вновь – и на этот раз уже решительно и бесповоротно – взялся за свою комедию «Горе от ума». Относительно этого существует легенда, передаваемая Булгариным. В 1821 году Грибоедов, будучи в Персии и мечтая о Петербурге, о Москве, о своих друзьях, родных, знакомых, о театре, который он любил страстно, и об артистах, лег спать в киоске, в саду, и увидел сон, представивший ему любезное отечество со всем, что осталось в нем милого для сердца. Ему снилось, что он в кругу друзей рассказывает о новой комедии, будто бы им написанной, и даже читает некоторые места из нее. Пробудившись, Грибоедов берет карандаш, бежит в сад и в ту же ночь записывает план «Горя от ума» и сочиняет несколько сцен первого акта.

Очень возможно, что некоторую связь с этой легендой имеет нижеследующее найденное в бумагах Грибоедова черновое письмо, неизвестно кому адресованное, по-видимому А.А. Шаховскому:

«Тавриз, 17 ноября 1820 года, час пополудни.

Вхожу в дом, в нем праздничный вечер; я в этом доме не бывал прежде. Хозяин и хозяйка, Поль с женою, меня принимают в двери. Пробегаю первый зал и еще несколько других. Везде освещение; то тесно между людьми, то просторно. Попадаются многие лица, одно как будто моего дяди, другие тоже знакомые; дохожу до последней комнаты, толпа народу, кто за ужином, кто за разговором; вы там же сидели в углу, наклонившись к кому-то, шептали, и ваша возле вас. Необыкновенно приятное чувство, и не новое, а по воспоминанию, мелькнуло во мне; я повернулся и еще куда-то пошел, где-то был, воротился; вы из той же комнаты выходите мне навстречу. Первое ваше слово: «Вы ли это, А.С.? Как переменились. Узнать нельзя. Пойдем со мною»; увлекли далеко от посторонних, в уединенную длинную боковую комнату, к матовому окошку, головой прислонились к моей щеке, щека у меня разгорелась, и подивитесь! вам труда стоило, нагибались, чтобы коснуться моего лица, а я, кажется, всегда был выше вас гораздо. Но во сне величины искажаются, а все это сон, не забудьте.

Тут вы долго ко мне приставали с вопросами, написал ли я что-нибудь для вас? Вынудили у меня признание, что я давно отшатнулся, отклонился от всякого письма, охоты нет, ума нет – вы досадовали. – Дайте мне обещание, что напишете. – Что же вам угодно? – Сами знаете. – Когда же должно быть готово? – Через год непременно. – Обязываюсь. – Через год, клятву дайте… И я дал ее с трепетом. В эту минуту малорослый человек, в близком от нас расстоянии, но которого я, давно слепой, не довидел, внятно произнес эти слова: «Лень губит всякий талант…» А вы, обернясь к человеку: «Посмотрите, кто здесь?…» Он поднял голову, ахнул, с визгом бросился мне на шею… дружески меня душит. – Катенин!.. Я пробудился.

Хотелось опять позабыться тем же приятным сном. Не мог. Встал, вышел освежиться. Чудное небо! Нигде звезды не светят так ярко, как в этой скучной Персии! Муэдзин с высоты минарета звонким голосом возвещал ранний час молитвы (семь пополуночи), ему вторили со всех мечетей, наконец ветер подул сильнее, ночная стужа развеяла мое беспамятство, затеплил свечку в моей храмине, сажусь писать и живо помню мое обещание; во сне дано, наяву исполнится».

Читая это письмо, можно предположить, что с Грибоедовым случилось нечто вроде следующего: совесть, встревоженная тем, что за служебными занятиями он забыл свой талант, навеяла на него сон, сразу после которого, той же ночью, во исполнение обещания, данного во сне, он взялся за перо. Могло случиться, что во время этого сна в памяти его вновь воскресли и план, и даже многие сцены комедии, за которую в прежние времена он не раз уже принимался. Как бы то ни было, но с тех пор Грибоедов не переставал уже работать над комедией, пока не довел ее до конца.