ГЛАВА XXIV «ОТЦЫ И ДЕТИ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА XXIV

«ОТЦЫ И ДЕТИ»

Прочитав для узкого круга слушателей две лекции о Пушкине и выступив на первом публичном чтении в Петербурге, в пользу Общества для вспомоществования нуждающимся литераторам и ученым, Тургенев повторил это выступление и в Москве, где его также приняли по свидетельству Плещеева, «с страшным энтузиазмом».

Этими выступлениями было положено начало чтениям в пользу Литературного фонда, в которых участвовали Гончаров, Островский, Некрасов и другие писатели.

С Гончаровым Тургенев по-прежнему продолжал встречаться, и они читали иногда друг другу свои произведения, делились замыслами.

Так, 22 февраля Тургенев сообщил Фету из Петербурга, что Гончаров прочитал ему и Анненкову удивительный отрывок, вроде «Сна Обломова».

По-видимому, это были VII–XI главы «Обрыва», вскоре появившиеся в журнале «Отечественные записки».

Закончив повесть «Первая любовь», Тургенев решил прочитать ее «ареопагу», состоявшему из Островского, Писемского, Гончарова, Анненкова, Дружинина и Майкова.

Но приглашенный Гончаров пришел на чтение пять минут спустя после того, как оно было окончено.

Когда первый номер «Русского вестника», где было напечатано «Накануне», вышел в свет, Тургенев послал один из журнальных оттисков романа Гончарову с просьбой прочитать его и высказать свое мнение.

Очень скоро оттиск был возвращен с письмом, из которого явствовало, что прежние подозрения Гончарова не рассеялись. Он писал, что прочел из романа всего страниц сорок, а остальные дочитает «когда-нибудь после».

Очевидно, начало романа, где обрисована фигура художника Шубина, сразу навело Гончарова на мысль о сходстве этого лица с Райским из «Обрыва».

Встретив однажды на Невском проспекте критика Дудышкина и узнав от него, что он идет на обед к Тургеневу, Гончаров бросил неосторожную и грубую шутку.

— Это на мои деньги будете обедать, — сказал он, имея в виду гонорар, полученный Тургеневым за роман.

— Сказать ему? — спросил, усмехаясь, Дудышкин.

— Скажите, скажите! — посмеялся Гончаров, не предполагая, вероятно, что его шутливое пожелание будет выполнено.

Дудышкин не удержался и передал слова Гончарова Тургеневу, и это переполнило чашу терпения последнего. Он отправил Гончарову письмо, назвав его заявление клеветой, и требовал третейского суда или дуэли.

По обоюдному соглашению судьями были избраны Анненков, Дружинин, Дудышкин и Никитенко. По словам Анненкова, это были «люди, сочувствовавшие одинаково обеим сторонам и ничего так не желавшие, как уничтожить и самый предлог к нарушению добрых отношений между лицами, имевшими одинаковое право на уважение к их авторитетному имени».

Суд происходил 29 марта 1860 года на квартире Гончарова. Описывая это событие в своем дневнике, Никитенко отметил, что Тургенев был очень взволнован, но держался просто и «без малейших порывов гнева. Гончаров отвечал как-то смутно и неудовлетворительно. Приводимые им места сходства в повести «Накануне» и своей программе мало убеждали в его пользу, так что победа явно склонилась на сторону Тургенева, и оказалось, что Гончаров был увлечен, как он сам выразился, своим мнительным характером и преувеличил вещи».

Формулируя выводы суда, Анненков писал: «Произведения Тургенева и Гончарова, как возникшие на одной и той же русской почве, должны были тем самым иметь несколько схожих положений, случайно совпадать в некоторых мыслях и выражениях, что оправдывает и извиняет обе стороны.

Гончаров, казалось, остался доволен этим решением экспертов. Не то, однако же, случилось с Тургеневым. Лицо его покрылось болезненной бледностью, он пересел на кресло и дрожащим от волнения голосом произнес следующее:

— Дело наше с вами, Иван Александрович, теперь кончено, но я позволю себе прибавить к нему одно последнее слово. Дружеские наши отношения с этой минуты прекращаются. То, что произошло с нами, показывает мне ясно, какие опасные последствия могут являться из приятельского обмена мыслей, из простых, доверчивых связей. Я остаюсь поклонником вашего таланта, и, вероятно, еще не раз мне придется восхищаться им вместе с другими, но сердечного благорасположения, как прежде, и задушевной откровенности между нами существовать уже не может с этого дня. — И, кивнув всем головой, он вышел из комнаты».

Весной 1860 года, в самый разгар споров о романе «Накануне», Тургенев отправился, по настоянию врачей, на воды за границу из-за обострившейся болезни горла.

В русских журналах в это время не переставали появляться статьи и рецензии, посвященные его роману. «Это нечто вроде эпидемии. Пора бы оставить эту штуку в покое», — писал Иван Сергеевич Фету.

Всякий раз, когда Тургенев пересекал границу, он спешил установить почтовую связь с Герценом или навестить его в Лондоне. Писатель привозил ему из России важные новости и различные документы, часто служившие материалом для «Колокола», а у Герцена обычно узнавал подробности крупнейших европейских событий.

Он и теперь предполагал не откладывать свидания со своим другом. «Мне нужно много с тобой переговорить», — писал он ему 21 мая из Парижа.

В том же письме он благодарил его за доставку 71-го номера «Колокола», где в одной из заметок Герцен дал блестящий (по определению самого Тургенева) отзыв о нем в связи с его переводами украинских рассказов Марко Вовчка, ярко обличавших крепостное право и вышедших в 1859 году.

«Рассказы эти, — писал Герцен, — остановили нас именем переводчика. Прочитавши, мы поняли, почему величайший современный русский художник И. Тургенев перевел их».

«Мне было совестно, — замечает Иван Сергеевич в письме, — и не мог я этому поверить, но мне было приятно».

Повидаться ему с Герценом сразу по приезде за границу все же не довелось. Свидание их состоялось лишь в августе, после того как Иван Сергеевич закончил лечение на водах в Содене.

Несомненно, что Тургенев, находившийся под живым впечатлением недавнего разрыва с «Современником», в этот свой приезд к Герцену не однажды обсуждал с ним причины происшедшего конфликта. Это были наболевшие для обоих вопросы о "лишних людях и желчевиках»[44], о деятелях сороковых и шестидесятых годов, о двух поколениях, об отцах и детях…

Темы эти глубоко волновали и Герцена, который еще годом ранее начал спор с «Современником», напечатав в «Колоколе» статью «Very dangerous!!!»[45]

Что же явилось причиной этого выступления Герцена? Как могло случиться, что лондонский изгнанник, сыгравший такую огромную роль в развитии русского революционного движения, ополчился на самый передовой русский журнал?

Это было следствием временных либеральных колебаний Герцена. В годы подготовки крестьянской реформы он не разделял революционной тактики руководителей «Современника». В это время он еще не утратил надежды на то, что улучшения в жизни русского народа возможны по доброй воле царя и дворянства. Вскоре, правда, он осознал беспочвенность этих надежд, но в описываемое время у него не было четкой и последовательной линии.

Подобные иллюзии были чужды Чернышевскому и его соратникам. Это расхождение в главном вопросе порождало и другие частные разногласия.

Незадолго до появления названной статьи Герцена редакция «Современника» ввела в журнале новый сатирический раздел под названием «Свисток».

На страницах «Свистка», а также в своих критических статьях Добролюбов высмеивал входившую тогда в моду «обличительную» литературу, которая была не чем иным, как дозволенной «сверху» критикой частностей и мелочей. Она не только не подрывала устоев самодержавно-помещичьей власти, не напротив, отвлекала внимание читателей от существа дела, ибо сатира такого рода «не хотела видеть коренной дрянности того механизма, который старались исправить». Процветание такого рода литературы, совершенно безобидной и безвредной для власти, создавало видимость гласности, видимость свободного участия печати в общественной жизни страны.

Герцен не сумел оценить революционную направленность сатиры «Свистка». Он бросил обвинение редакции «Современника» в том, что она посягает на основы зарождающейся гласности в России. В полемическом пылу он поставил знак равенства между реакционерами, стремившимися душить свободное слово в стране, и авторами «Современника», бичевавшими либеральных болтунов.

Когда известие об этой обвинительной статье Герцена дошло до Добролюбова, он записал в дневнике: «Однако хороши наши передовые люди! Успели уже пришибить в себе чутье, которым прежде чуяли призыв к революции, где бы он ни слышался и в каких бы формах ни являлся. Теперь уж у них на уме мирный прогресс при инициативе сверху, под покровом законности…»

Защита либерального обличительства была центральной темой статьи Герцена. Но есть основание предполагать, что он был задет не столько осмеянием обличительного направления, сколько проводившейся в статьях Чернышевского и Добролюбова общей переоценкой роли людей сороковых годов. Еще в рецензии на «Стихотворения» Огарева, напечатанной в 1856 году, Чернышевский поставил вопрос об отношении революционного поколения шестидесятников к дворянской революционности.

«Онегин сменился Печориным, Печорин — Бельтовым и Рудиным. Мы слышали, — писал Чернышевский, — от самого Рудина, что время его прошло; но он не указал нам еще никого, кто бы заменил его, и мы еще не знаем, скоро ли мы дождемся ему преемника. Мы ждем этого преемника, который, привыкнув к истине в детстве, не с трепетным экстазом, а с радостною любовью смотрит на нас; мы ждем такого человека и его речи, бодрейшей, вместе спокойнейшей и решительнейшей речи, в которой слышались бы не робость теории перед жизнью, а доказательство, что разум может владычествовать над жизнью, и человек может свою жизнь согласить со своими убеждениями».

С еще большей ясностью и прямотой высказал аналогичные мысли Чернышевский в статье «Русский человек на rendez-vous». Излюбленные герои дворянской литературы, так называемые «лишние люди», почитавшиеся в своей среде «солью земли», ни в какой мере не могли служить примером для «новых людей», которые готовились к смертельной схватке с ненавистным им общественно-политическим строем царской России.

Противопоставление «новых людей» прекраснодушным и бездеятельным мечтателям, пережившим свое время и только мешающим теперь движению вперед, заняло большое место в литературно-критических работах Добролюбова. Как бы предугадывая в общих чертах портреты людей нового времени, нашедших через несколько лет отражение в романе Чернышевского «Что делать?», Добролюбов подчеркивал твердость, спокойствие и решительность «новых людей», их чуждость туманным абстракциям, их вражду ко всякому фразерству и самолюбованию, их крепкую связь с окружающей жизнью.

В силу цензурных условий «Современник» не мог открыто полемизировать с Герценом и заставить его признать ошибочность занятой им позиции вообще и ошибочность его статьи в частности. Поэтому Чернышевский поехал для личных переговоров с Герценом в Лондон.

Он пробыл там несколько дней. Свидание не принесло ему удовлетворения, ибо он ясно понял, что собеседник его все еще находится в плену либеральных иллюзий.

Поездка Чернышевского в Лондон была все же не напрасной. Вскоре Герцен в одной из заметок в «Колоколе» косвенно признал ошибочность своего выступления против «собратий».

Прошло полгода. И кто-то из единомышленников Чернышевского, а быть может даже он сам, прислал Герцену для напечатания в «Колоколе» «Письмо из провинции» за подписью: «Русский человек». В нем говорилось, что не следует верить в «добрые намерения» царей, так как подобная вера не оправдывается ни историей, ни современным положением в стране.

Обращаясь к Герцену, автор заканчивал письмо призывом:

«Вы сделали все, что могли, чтобы содействовать мирному решению дела, — перемените же тон, и пусть ваш «Колокол» благовестит не к молебну, а звонит в набат! К топору зовите Русь!»

Ответ Герцена на «Письмо из провинции» еще раз показал, как серьезны были в то время его расхождения с революционными демократами.

«К топору, этому ultima ratio[46] притесненных», он отказывался звать до тех пор, пока останется хоть одна радужная надежда на развязку без топора.

И только беспощадное подавление правительством крестьянских бунтов, вспыхнувших с новой силой после осуществления реформы 1861 года, раскрыло Герцену глаза, и он, отбросив колебания, твердо стал на сторону революционной демократии.

Тургенев был очень заинтересован поездкой Чернышевского к Герцену. 16 сентября 1859 года он написал ему: «Милый друг, Александр Иванович, я уезжаю завтра в Россию… Собственно пишу я к тебе, чтоб узнать, правда ли, что тебя посетил Чернышевский, и в чем состояла цель его посещения и как он тебе понравился?..»

Теперь, по прошествии года, Герцен и Тургенев снова возвращались к этим важным темам.

И, может быть, уже в этих беседах смутно рисовались Ивану Сергеевичу образы его будущего романа.

В самом деле, едва успел он расстаться с Герценом и поселиться в Вентноре — маленьком городке на острове Уайт, как у него уже возникла мысль об «Отцах и детях».

Анненков, приехавший сюда же через несколько дней, рассказывал потом, что Тургенев и с ним проводил целые вечера в разговорах об обстоятельствах разрыва с «Современником» и о том, как преодолеть возникшие расхождения или хотя бы ослабить их.

«Разговоры эти, — добавляет Анненков, — не прошли даром: в возражениях и объяснениях сформировался как план нового романа, так и облик главного лица».

Прошло месяца два, фабула романа сложилась до мельчайших подробностей, все материалы были готовы, «но еще не вспыхнула та искра, от которой… понемножку все должно загореться…».

Как и при создании прежних своих романов, Тургенев, разрабатывая образ главного героя, исходил от живого лица, к которому «постепенно примешивались и прикладывались подходящие элементы».

Это означало, что к портрету определенного прототипа писатель присоединял характерные особенности других лиц такого же внутреннего склада и, мастерски сочетая их, стремился придать такому обобщенному образу наибольшую выразительность и типичность.

Кто же послужил писателю прототипом Базарова? Некоторые современники Тургенева считали, что это был Добролюбов.

Такого мнения держался, например, Писарев, полагавший, что сильное впечатление, произведенное Добролюбовым на Тургенева, внушило ему первую мысль о характере Базарова.

Считаясь с существованием других версий на этот счет, А. Пыпин тем не менее утверждал, что «нет никаких оснований сомневаться, что, изображая Базарова, Тургенев (хотя и имел в виду другой живой оригинал, как говорят) вложил в это изображение некоторые черты Добролюбова: Базаров, в собственном представлении Тургенева, был натура почти героическая, суровая, честная и непреклонная».

Сам Тургенев указывал в статье «По поводу «Отцов и детей», что в основание главной фигуры Базарова, он взял вовсе не Добролюбова, а поразившую его личность молодого провинциального врача, скончавшегося в 1860 году. «В этом замечательном человеке воплотилось — на мои глаза — то едва народившееся, еще бродившее начало, которое потом получило название нигилизма. Впечатление, произведенное на меня этой личностью, было очень сильно и в то же время не совсем ясно; я на первых порах сам не мог хорошенько отдать себе в нем отчета…»

Образ Базарова был подсказан писателю самой жизнью, и он стремился воплотить в нем типические черты мировоззрения передовой разночинной интеллигенции шестидесятых годов. В основу ряда высказываний Базарова по общефилософским, эстетическим и другим вопросам были положены мысли, развиваемые в тех или иных статьях Добролюбова.

Желая как можно глубже «вжиться» в изображаемый им тип, Тургенев завел в процессе работы над романом условный «дневник» Базарова, где записывал мысли и высказывания своего героя о тех или иных событиях текущей общественно-политической жизни.

Вероятно, как всегда, были заведены предварительно и «формулярные списки» действующих в романе лиц, с их биографиями, краткими характеристиками, заметками и наблюдениями.

По возвращении из Вентнора в Париж писание романа долгое время подвигалось очень медленно.

Поэтому и не удалось закончить его к весне, как предполагалось сначала.

В марте 1861 года в письме к Льву Толстому[47], выражавшему желание послушать главы из «Отцов и детей», Тургенев обещал при случае сделать это, но вообще жаловался, что в Париже работается ему плохо и что роман застыл на половине; «я надеюсь на деревню, — добавлял он, — на деревенскую тишину и скуку, которая вернее всего приводит к труду нашего брата, удоборассеиваемого и непостоянного славянина».

В Россию в это время тянуло Тургенева не только стремление увидеть снова родное Спасское, друзей и земляков, не только надежда закончить там «Отцов и детей», но и горячее желание воочию видеть совершающиеся на родине важные события.

— Никогда еще разложение старого не происходило так быстро, — говорил он в эти дни.

Свершившееся падение ненавистного крепостного права Тургенев пережил с большим волнением и подъемом. Но уяснить себе сразу истинный характер этого события и его настоящие предпосылки он не мог главным образом в силу своих либеральных воззрений и отчасти из-за того, что находился вдали от родины.

В Россию Тургенев выехал только в апреле 1861 года. Объясняя эту свою задержку Герцену и как бы оправдываясь перед ним, он писал: «Что же мне делать, коли у меня дочь, которую я должен выдавать замуж и потому поневоле сижу в Париже? Все мои помыслы, весь я в России…»

Как всегда, вдали от родины его охватывало обостренное чувство любви к ней, к своим пускай и невзрачным, но до боли знакомым и дорогим местам степной полосы.

«Кто мне растолкует то отрадное чувство, которое всякий раз овладевает мною, когда я с высоты Висельной горы открываю Мценск? В этом зрелище нет ничего особенно пленительного, а мне весело. Это и есть чувство родины».

Письма земляков-соседей (Льва Толстого, Фета, Борисова) доставляли ему на чужбине ни с чем не сравнимую радость, потому что «от них веяло» вспаханной уже холодноватой землей, только что посаженными кустами, овином, дымком, хлебом, ему чудился «стук сапогов старосты в передней, честный запах его сермяги…».

Когда Тургенев вернулся в Спасское, работа над романом в деревенской тиши пошла очень успешно.

Правда, спокойное течение ее было прервано однажды нежданным образом.

В конце мая приехал к нему Лев Толстой, и они вместе отправились к Фету в его имение Степановку, расположенное верстах в семидесяти от Спасского.

Первый день гости провели в оживленной дружелюбной беседе, а на следующее утро, когда сошлись в столовой за завтраком, внезапно разыгралась бурная сцена между Толстым и Тургеневым, описанная Фетом в его воспоминаниях.

Тургенев сидел по правую руку хозяйки, а Толстой по левую, когда та спросила Ивана Сергеевича, доволен ли он гувернанткой, которая занимается воспитанием его дочери.

Тургенев стал усердно расхваливать ее и сказал, что она со свойственной ей пунктуальностью просила определить сумму, которою дочь его может располагать для благотворительных целей.

— Теперь англичанка требует, чтобы моя Полина забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив ее, возвращала по принадлежности.

— И это вы считаете хорошим? — спросил Толстой.

— Конечно; это сближает благотворительницу с насущною нуждой.

— А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю театральную сцену.

— Я вас прошу этого не говорить! — воскликнул Тургенев.

— Отчего же мне не говорить того, в чем я убежден, — отвечал Толстой.

Потеряв самообладание и бледный от волнения, Тургенев воскликнул:

— Так я заставлю вас молчать оскорблением!

«С этими словами он вскочил из-за стола, — рассказывает Фет, — и, схватившись руками за голову, взволнованно зашагал в другую комнату. Через секунду он вернулся к нам и сказал, обращаясь к моей жене:

— Ради бога, извините мой безобразный поступок, в котором я глубоко раскаиваюсь.

С этим вместе он снова ушел».

Тургенев тотчас же уехал в Спасское, а Толстой — в Новоселки, имение Борисова.

В письме, отправленном Тургеневым Толстому из Спасского в день их ссоры, он еще раз признал себя виновным в происшедшем и просил у него извинения.

Ссора эта, едва не окончившаяся дуэлью, на целых семнадцать лет разъединила Тургенева с Толстым.

В разгаре лета Иван Сергеевич записал в дневнике: «30 июля, воскресенье. Часа полтора тому назад я кончил, наконец, сбой роман. Не знаю, каков будет успех. «Современник», вероятно, обольет меня презрением за Базарова и не поверит, что во все время писания я чувствовал к нему невольное влечение».

Такие фигуры, как Инсаров и Базаров, могли вызывать у автора уважение, но не чувство задушевной близости, которое так явственно ощущается в обрисовке Лаврецкого или Рудина.

Едва только успел Тургенев поставить точку в рукописи «Отцов и детей», как слухи о его новом произведении, а вместе с ними и различные догадки о содержании романа проникли в печать.

Разноречивые оценки «Отцов и детей» автору пришлось услышать еще до опубликования романа в журнале, как только он начал читать друзьям осенью 1861 года свой роман в рукописи. Тургенев умел спокойно выслушивать от друзей правду и потому не боялся знакомить их с новыми своими произведениями, когда те находились у него еще «в пяльцах».

Предугадать, кому роман понравится и у кого, напротив, вызовет протест, на этот раз было особенно трудно. Так и случилось: одни советовали Тургеневу немедленно бросить рукопись в огонь, другие готовы были считать «Отцов и детей» его лучшим созданием.

Тургенев, несомненно, сделал тактическую ошибку, решив печатать роман в «Русском вестнике». Этот журнал в глазах передовых читателей все более приобретал тогда репутацию реакционного издания.

Получив от автора рукопись романа, редактор журнала Катков ужаснулся, усмотрев в Базарове «апофеозу «Современника».

— Как не стыдно было Тургеневу спустить флаг перед радикалом и отдать ему честь, как перед заслуженным воином, — говорил Катков.

Не довольствуясь теми поправками, которые сделал под его давлением автор, Катков, кроме того, самовольно внес ряд исправлений и дополнений в характеристику главного героя. Впоследствии они были устранены Тургеневым при подготовке отдельного издания.

Одно время Тургенев хотел даже надолго отложить печатание романа — он думал все в нем пересмотреть и «перепахать» его заново.

Писатель понимал, что в такой ответственный и острый момент, когда реакция начала переходить в наступление, рискованно было выступать с произведением, в котором недостаточно четко определены симпатии автора.

Озадаченный разноречивыми мнениями об «Отцах и детях», он принялся за переработку своего произведения. Роман появился лишь через полгода после окончания — в февральской книжке «Русского вестника» за 1862 год.

За это время обстановка в стране еще более осложнилась. Реформа ни в малейшей мере не удовлетворила крестьян, ожидавших освобождения с землею и без выкупа, а на деле опять попавших в зависимость от помещиков, у которых они принуждены были теперь, согласно «Положению», арендовать земли на кабальных условиях.

Новая волна бунтов явилась ответом обманутых крестьян на реформу. Сорок пять губерний из сорока семи в Европейской России были охвачены волнениями. Брожение, вызванное реформой, распространилось и на студенческую молодежь, которая все настойчивее напоминала о себе правительству демонстрациями протеста.

Революционная ситуация, создавшаяся в стране, была настолько очевидна, что даже в правящих кругах признавали, что Россия стоит на пороге «пугачевщины».

Гнев народа против угнетателей грозил вылиться в широкое революционное движение, идейным вдохновителем которого был Чернышевский.

Власти готовили отпор революционному движению и вынашивали план расправы с Чернышевским и его окружением.

Лагерь революционных борцов понес в 1861 году большие утраты: не стало Шевченко и Добролюбова, были арестованы М. Михайлов и В. Обручев.

Правительство закрывало воскресные школы, народные читальни, приостанавливало издание газет и журналов. На восемь месяцев был запрещен «Современник».

Тургенев в эти дни писал: «Мое старое литературное сердце дрогнуло, когда я прочел о запрещении «Современника». Вспомнилось его основание, Белинский и многое…»

Ни в одном из прежних своих романов (не исключая даже и «Накануне») писатель не подходил так близко к решению самых насущных вопросов, выдвинутых современностью.

Время действия в «Отцах и детях» — 1859 год. Роман, создававшийся в атмосфере все возраставшего общественного подъема, отразил картину острой идейной борьбы, делившей общество на два лагеря.

Ожесточенные споры среди читателей разгорелись сразу же после напечатания романа в журнале. Одни укоряли автора за то, что он осмеял «отцов», честно действовавших когда-то на арене общественной жизни, и слепо идеализировал молодежь, пришедшую им на смену.

Другие утверждали прямо противоположное, усматривая в романе злую сатиру на молодое поколение и апологию отцов.

Реакция читателей была на этот раз необыкновенно бурной. Разразился, в сущности, настоящий литературный скандал.

Автор романа получал многочисленные письма, в которых одни извещали, что «с хохотом презрения» сжигают его фотографические карточки за оскорбление молодого поколения, другие яростно обвиняли писателя в низкопоклонстве перед этим молодым поколением.

Столь же противоречивы были отклики на роман в журнальной критике и в литературных кругах. Противоречивы и порою совершенно неожиданны.

По мнению Каткова, Базаров в романе «как-то случайно попал на очень высокий пьедестал. Он действительно подавляет все окружающее. Все перед ним или ветошь, или слабо и зелено.

Такого ли впечатления нужно было желать?» — спрашивал автора реакционный публицист.

М. Антонович выступил в «Современнике» с гневной статьей «Асмодей нашего времени», где истолковал роман как панегирик «отцам» и клевету на «детей», как памфлет, направленный против разночинной демократии, а образ Базарова — как карикатуру на демократическую молодежь: «Это не человек, а какое-то ужасное существо, просто дьявол, или, выражаясь более поэтически, Асмодей».

Антоновичу казалось, что автор питает к главному своему герою «какую-то личную ненависть и неприязнь» и что пристрастное изображение Базарова было своеобразной местью писателя авангарду демократической молодежи.

Другой критик демократического лагеря, Писарев, напротив, считал, что Тургенев, рисуя разночинца Базарова, «вдумался в этот тип и понял его так верно, как не поймет ни один из наших реалистов».

Писарев ставил в заслугу автору «Отцов и детей» то, что он сумел исторически верно воссоздать колорит современной эпохи, мастерски показать психологию и характеры своих героев и убедить читателей, что будущее принадлежит новым людям, а не уходящему со сцены дворянству.

«Кто прочел в романе Тургенева эту прекрасную мысль, тот не может не изъявить ему глубокой и горячей признательности, как великому художнику и честному гражданину России».

Писарев понимал, как трудно было порою писателю отрешаться от своих личных пристрастий и классовых предрассудков.

«Тургенев не любит беспощадного отрицания, и между тем личность беспощадного отрицателя[48] выходит личностью сильной и внушает каждому читателю невольное уважение. Тургенев склонен к идеализму, а между тем ни один из идеалистов, выведенных в его романе, не может сравниться с Базаровым ни по силе ума, ни по силе характера».

В этом произведении талант Тургенева достиг полной зрелости и силы. «Отцы и дети» по праву считаются вершиной его творчества, по праву стоят в первом ряду лучших русских социальных романов.

Глубина содержания и мастерство психологического анализа сочетаются здесь с новизной темы и яркостью красок.

Разночинец Базаров, по словам автора, восторжествовал в его романе над аристократией.

Тургенев имел все основания сказать, что его произведение «попало в настоящий момент нашем жизни, словно масло в огонь, точно нарочно ее (повесть. — Н. Б.) подогнали в самый раз…».

Однако Тургеневу не удалось все же в образе Базарова воплотить типические черты революционного деятеля, чего так ждала от писателя в ту пору русская демократическая молодежь.

Внутренняя противоречивость этого образа была обусловлена отсталостью политических идеалов Тургенева по сравнению с политическими идеалами его современников — революционных демократов.

Творческий объективизм, отстаиваемый Тургеневым, играл, несомненно, положительную роль в борьбе с ходульностью романтической поэзии и с догматизмом славянофильства, но когда он сталкивался с целеустремленной эстетикой революционных демократов, он мог играть и обратную роль.

Тургеневу, конечно, не вовсе чуждо было диалектическое понимание развития и задач искусства. «Бывают эпохи, — писал он, где литература не может быть только художеством, а есть интересы выше поэтических интересов. Момент самопознания и критики так же необходим в народной жизни, как и в жизни отдельного лица».

Писатель постоянно проверял свою работу, сопоставляя созданное им с теми общими задачами, какие ставились эпохой перед литературой и перед художниками. Именно в силу этого он ясно отдавал себе отчет в своих творческих целях и стремился осветить свои литературные позиции, определить свой творческий метод.

Когда Тургенев писал немецкому профессору-филологу Фридлендеру: «Я — реалист и дитя своего времени», — это была не просто фраза, а результат долгих раздумий над своим художническим опытом после написания основных произведений.

Подробнее эту тему он развил в больших автокритических статьях «По поводу «Отцов и детей» и в «Предисловии автора к собранию его романов».

В первой из них Тургенев ввел читателей в свою творческую лабораторию и на конкретных примерах показал им, как движется его творческая мысль от образа к идее, как повелительно жизнь диктует ему содержание и ход романа, как сталкиваются в душе автора его личные симпатии, убеждения, наклонности с логикой жизненной правды, которая в конечном счете должна победить, если художник честен, талантлив и ставит своей единственной целью быть верным правде — «точно и сильно воспроизвести истину, реальность жизни есть высочайшее счастье для литератора, даже если эта истина не совпадает с его собственными симпатиями».

Лейтмотивом названных статей была та мысль, что художник должен идти не от заранее заданной темы или программы к образу, а от живого лица, от образа к идее, к теме.

Писатель должен изображать, а не проповедовать. Уклонение от этого правила связывает автора и ведет его к поражению. Но этот отказ от проповедничества вовсе не был равнозначен отказу от публицистичности. Напротив, Тургенев считал, что задачи публициста и поэта могут быть совершенно одинаковы. Все дело в различии средств.

Противопоставляя социальный («зандовский» и «диккенсовский») роман историческому («вальтер-скоттовскому»), Тургенев отдавал предпочтение тем писателям, которые не уклоняются от изображения современности, и осуждал тех, которые избегали злободневной тематики.

«Мне кажется, — писал Тургенев, — главный недостаток наших писателей — и преимущественно мой — состоит в том, что мы мало соприкасаемся с действительной жизнью, то есть с живыми людьми…»

Автокомментарии Тургенева к «Отцам и детям» особенно интересны, между прочим, еще и потому, что являются ярким подтверждением одного из высказываний Энгельса о реализме: «Чем больше скрыты взгляды автора, тем это лучше для произведения искусства. Реализм, который я имею в виду, проявляется даже независимо от взглядов автора»[49].

Тургенев отмечает, что при создании образов в романах личные его наклонности ничего не значили.

В качестве примера он приводит героев «Дворянского гнезда» и «Отцов и детей».

Почему, спрашивал Тургенев, я «вывел в лице Паншина все комические и пошлые стороны «западничества», я, заклятый враг славянофильства, заставил Лаврецкого разбить Паншина на всех пунктах? Потому, что в данном случае таким именно образом, по моим понятиям, сложилась жизнь, а я прежде всего хотел быть искренним и правдивым».

То же и с Базаровым: «Это жизнь так сложилась — опять говорил мне опыт… и я должен был именно так нарисовать его фигуру».

Энгельс подтверждает свой тезис примером Бальзака, легитимиста по убеждениям, который принужден был как художник идти против своих классовых симпатий и политических предрассудков. Энгельс усматривал величайшую победу реализма в том, что Бальзак «видел неизбежность падения своих излюбленных аристократов и описывал их как людей, не заслуживающих лучшей участи…»[50]

Анализируя расстановку сил в «Отцах и детях», Тургенев пришел к выводу, что роман «направлен против дворянства, как передового класса», что честный, правдивый Базаров, «демократ до конца ногтей», подавляет все остальные лица романа.

Тургеневу казалось, что он в лице Базарова создал тип революционера, — в письме к Случевскому он так прямо и называет своего героя.

Возникновение образа Базарова осталось для самого писателя загадочным: «тут был… какой-то фатум, что-то сильнее самого автора, что-то независимое от него», — писал он Салтыкову-Щедрину.

Разве не ясно, что имя этому фатуму — реализм, ибо победу жизненной правды над личными предрасположениями, пристрастиями и предрассудками автора, о которой говорит Тургенев, никак иначе не определишь.

Внутренняя борьба писателя не ускользнула от взгляда современников. Еще до всех объяснений Тургенева Писарев в своей статье, написанной вскоре по выходе романа, говорил: «Честная, чистая натура художника берет свое, ломает теоретические загородки, торжествует над заблуждениями ума и своими инстинктами выкупает все… Вглядываясь в своего Базарова, Тургенев, как человек и как художник, растет на наших глазах и дорастает до правильного понимания, до справедливой оценки созданного типа».

Автор «Отцов и детей» считал, что из всех критиков, разбиравших это произведение, Писарев оценил его наиболее верно и тонко, а из писателей глубже всех задачу его понял Достоевский.

В марте 1862 года Тургенев обратился к Достоевскому с просьбой высказать свое мнение об «Отцах и детях» и вскоре получил от него письмо. Оно неизвестно исследователям, но из ответного письма Тургенева видно, что Достоевский поставил «Отцов и детей» на первое место среди всех произведений Ивана Сергеевича, приравнивая этот роман по значению к «Мертвым душам» Гоголя.

Анализируя в письме образ главного героя романа, Достоевский нашел, что Тургенев превосходно справился со своей задачей.

«Это было тем более важно для меня, — писал Тургенев Достоевскому, — что люди, которым я очень верю… серьезно советовали мне бросить мою работу в огонь — и еще на днях Писемский… писал мне, что лицо Базарова совершенно не удалось. Как тут прикажете не усомниться и не сбиться с толку? Автору трудно почувствовать тотчас, насколько его мысль воплотилась — и верна ли она, и овладел ли он ею — и т. д. Он как в лесу — в своем собственном произведении. Вы наверное сами это испытали не раз. И потому еще раз спасибо. Вы до того полно и тонко схватили то, что я хотел выразить Базаровым, что я только руки расставлял от изумленья — и удовольствия. Точно Вы в душу мне вошли и почувствовали даже то, что я не счел нужным вымолвить. Дай бог, чтобы в этом сказалось не одно чуткое проникновение мастера, но и простое понимание читателя — то есть, дай бог, чтобы все увидали хоть часть того, что Вы увидали! Теперь я спокоен, насчет участи моей повести: она сделала свое дело — и мне раскаиваться нечего».

В «Зимних заметках о летних впечатлениях» Достоевский, говоря о нападках критики на Тургенева по поводу его романа, писал: «Ну и досталось же ему за Базарова, беспокойного и тоскующего Базарова (признак великого сердца), несмотря на весь его нигилизм».

Из более поздних писательских отзывов об «Отцах и детях» особенно интересен отзыв Чехова, где своеобразно, выразительно и, как всегда, кратко сказано о мастерстве, с каким написан этот роман.

Чехов также ставил его на первое место среди всех произведений Тургенева: «Боже мой! — восклицает он в одном из писем, — что за роскошь «Отцы и дети»! Просто хоть караул кричи. Болезнь Базарова сделана так сильно, что я ослабел, и было такое чувство, что я заразился от него. А конец Базарова? А старички? А Кукшина? Это черт знает как сделано. Просто гениально!»

Чехов, конечно, не раз перечитывал все сочинения Тургенева, в частности роман «Отцы и дети», XXVII глава которого производила на него особенное впечатление. Возможно, что некоторые подробности в описании болезни и смерти Дымова в «Попрыгунье» (конец 1891 года) были навеяны финальной главой «Отцов и детей», поразившей Чехова необыкновенным реализмом.