ГЛАВА XX «РУДИН». ЗНАКОМСТВО И СБЛИЖЕНИЕ С Л. Н. ТОЛСТЫМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА XX

«РУДИН». ЗНАКОМСТВО И СБЛИЖЕНИЕ С Л. Н. ТОЛСТЫМ

Весну и лето 1855 года Тургенев провел в Спасском. Как всегда, с наступлением первых теплых дней его неудержимо потянуло из столицы в деревню. Манила возможность дальних поездок оттуда на охоту на берега Десны, Оки, Жиздры. После таких экскурсий работа за письменным столом шла гораздо успешней и была куда плодотворней, чем обычно.

Соприкосновение с природой, с землей, свидания с родными местами всегда пробуждали в нем творческую энергию. Он часто говорил друзьям, что, отрываясь от шумной городской жизни, он испытывает чувство умиротворения и что вообще настоящие, лучшие качества человеческого сердца ясней и полней раскрываются среди природы.

Здесь и работалось и думалось лучше.

А любимое занятие — охота — было своеобразным проявлением его любви к природе, к чисто поэтической стороне жизни.

Стоит вспомнить начало очерка «Лес и степь», чтобы почувствовать эту власть природы над душой художника, это радостное ощущение трепета жизни во всем: «Знаете ли вы, например, какое наслаждение выехать весной до зари? Вы выходите на крыльцо… На темно-сером небе кое-где мигают звезды; влажный ветерок изредка набегает легкой волной… Вот кладут ковер на телегу, ставят в ноги ящик с самоваром. Пристяжные ежатся, фыркают и щеголевато переступают ногами… Вот вы сели; лошади разом тронулись, громко застучала телега… Вы едете — едете мимо церкви, с горы направо, через плотину… Пруд едва начинает дымиться. Вам холодно немножко, вы закрываете лицо воротником шинели; вам дремлется. Лошади звучно шлепают ногами по лужам; кучер посвистывает… Светлеет воздух, видней дорога, яснеет небо, белеют тучки, зеленеют поля. В избах красным огнем горят лучины, за воротами слышны заспанные голоса. А между тем заря разгорается; вот уже золотые полосы протянулись по небу, в оврагах клубятся пары; жаворонки звонко поют, предрассветный ветер подул — и тихо всплывает багровое солнце. Свет так и хлынет потоком; сердце в вас встрепенется, как птица. Свежо, весело, любо! Далеко видно кругом… Река вьется верст на десять, тускло синея сквозь туман; за ней водянисто-зеленые луга; за лугами пологие холмы; вдали чибисы с криком вьются над болотом; сквозь влажный блеск, разлитый в воздухе, ясно выступает даль… не то что летом. Как вольно дышит грудь, как быстро движутся члены, как крепнет весь человек, охваченный свежим дыханьем весны!..»

Поездка на берега Десны длилась на этот раз дней десять, а в середине мая в Спасское, в гости к Тургеневу, приехала шумная компания литераторов— Боткин, Григорович, Дружинин.

Гостили они долго и успели изрядно утомить хозяина.

Катанье на лодках, послеобеденные поездки в лес на длинных дрожках — «разлюли», прогулки верхом, бильярд, кегли, шахматы, вино, нескончаемые литературные споры до рассвета и, наконец, затея с домашним спектаклем, для которого сообща сочинили комедию под названием «Школа гостеприимства» и пародию на драму Озерова «Эдип».

Сюжет комедии сводился к злоключениям некоего помещика, легкомысленно зазвавшего к себе в имение множество гостей, которые убеждаются, что все его описания прелестей сельской жизни — пустословие. В его наследственном приюте полнейший упадок, разор, запустение. Комедия заканчивалась пожаром, во время которого добряк помещик (роль, предназначавшаяся Тургеневу) должен был восклицать: «Спасите, спасите меня — я единственный сын у матери!»

Спектакль поставили с декорациями, с занавесом, как в настоящем театре. Зрителями были соседние помещики, вряд ли догадывавшиеся о смысле всевозможных литературных намеков, рассеянных в тексте комедии.

А между тем «Школа гостеприимства» была одним из первых проявлений неприязненного отношения со стороны дворянских либеральных писателей к новой нарождающейся силе в лице Чернышевского. В этой буффонаде он был выведен под видом «желчного литератора».

Так пробовали отшутиться писатели либерального лагеря от важных вопросов, сведя их к мелким выпадам личного характера.

После отъезда гостей в Спасском наступила, как выразился Тургенев, великая, почти монастырская тишина.

И он был несказанно рад этому, потому что мысленно уже готовился к работе над «Рудиным».

А забавы, представление «глупейшего фарса», ликование, шаржи и шутки — все это напоминало чем-то пир во время чумы: в округе стояла засуха, пропали травы, горели хлеба, с юга надвигалась холера, и все с ужасом ждали голодного года.

«Живем мы в невеселое время, — писал Тургенев Сергею Тимофеевичу Аксакову. — Война растет, растет — конца ей не видать, лучшие люди (бедный Нахимов) гибнут — болезни, неурожай, падежи — у нас коровы и лошади мрут, как мухи… Впереди еще не видать никакого просвету. Надо терпеть. Еще разик, еще разик, как говорят бурлаки. Авось, все вознаградится с лихвою.

Читали ли Вы статью Толстого «Севастополь» в «Современнике»? Я читал ее за столом, кричал «ура!» и выпил бокал шампанского за его здоровье…»

Картина, нарисованная в этом письме, будет более полной, если вспомнить о повсеместных крестьянских волнениях и росте революционных настроений среди самых различных слоев русского общества.

Смерть Николая I удесятерила, по словам Герцена, надежды и силы. Ослабление цензурного пресса открыло перед писателями возможность более широкого изображения жизни России.

Отошедшая в прошлое эпоха сороковых годов еще ждала своего художника, хотя шла уже вторая половина следующего десятилетия. Литературе предстояло заполнить этот существенный пробел, вызванный сложными историческими условиями, главным из которых был гнет реакции, особенно усилившийся после 1848 года, вследствие чего круг тем, затрагиваемых писателями, все время вынужденно сужался.

Необыкновенная чуткость Тургенева к общественным веяниям, его способность угадывать потребности века подсказали ему, что настало время показать в художественных образах пройденный этап исторического развития, тесно связанный с настоящим и будущим родины.

Вот почему в самый разгар Крымской кампании Тургенев приступает к работе над романом «Рудин», посвященным людям сороковых годов.

Сначала он намеревался назвать этот роман «Гениальная натура».

Тщательно обдумав композицию романа, он в первый раз в своей практике набросал предварительно подробный план его. И хотя в дальнейшем писателю пришлось, вследствие настояний друзей, несколько раз браться за доработку романа, первоначальная композиция его осталась почти без изменений. Все усилия при доработках были направлены на более четкую обрисовку характера и действий главного героя, его общественной роли и взаимоотношений с окружающими.

Ряд предшествующих рассказов, начиная с «Гамлета Щигровского уезда» и «Дневника лишнего человека» и кончая «Перепиской» и «Яковом Пасынковым», служили как бы этюдами к этому будущему большому полотну. В каждом из этих рассказов Тургенев рисовал эволюцию образа «лишнего человека», то жалкую, то трагическую сторону его существования в условиях крепостнического строя.

Рудин должен был явиться, по мысли автора, завершающей типической фигурой передового дворянского интеллигента сороковых годов со всеми сильными и слабыми свойствами его натуры.

Никто из беллетристов не мог бы выполнить эту задачу так успешно, как Тургенев. Ведь он был не только внимательным свидетелем, но в известной мере и участником того идейного движения, в котором блистали имена друзей его юности: Станкевича, Грановского, Бакунина.

Казалось, все это было еще так недавно… А многое уже отошло в историю. Иных уж нет, а те далече… Нет Станкевича и Белинского, Герцен в изгнании, Бакунин в каземате Шлиссельбургской крепости. В год написания «Рудина» уходит из жизни Грановский.

В тяжелейших условиях николаевского царствования он сумел до конца жизни сохранить независимый образ мыслей, несгибаемую прямоту и честность, верность передовым идеалам. «Он поощрял людей быть честными — вот его заслуга! Его влияние далеко простиралось», — говорил Некрасов.

«Я теперь хочу только пожать тебе руку, как на сражении товарищ жмет руку товарищу, когда картечь вырывает лучших из рядов», — писал Тургенев Некрасову. Оба они были потрясены смертью этого замечательного человека, имевшего «широкое и поистине чудное влияние» на людей своего поколения.

Оставшиеся из этого круга и те, что шли на смену им, обращаясь мысленно к недавнему прошлому, стремились показать современникам его связь с наступающим новым этапом освободительного движения в России.

В середине пятидесятых годов в «Современнике» почти одновременно появятся три крупных произведения, посвященных той эпохе: «Рудин» Тургенева, «Саша» Некрасова и «Очерки гоголевского периода русской литературы» Чернышевского.

Работа Чернышевского в той ее части, где он рассказывал историю кружка Станкевича — Белинского-Бакунина, прямо перекликалась с некоторыми страницами романа Тургенева. Не случайно, заканчивая пятую статью «Очерков», Чернышевский адресовал читателей к этому произведению.

«И кто хочет перенестись, — писал он, — на несколько минут в их благородное общество, пусть перечитает в «Рудине» рассказ Лежнева о временах его молодости и удивительный эпилог повести г. Тургенева».

Автору «Рудина» очень хорошо была знакома атмосфера философского кружка Покорского, в которой протекли молодые годы Рудина, где формировался его внутренний мир и закладывались основы его мировоззрения. «Когда я изображал Покорского, — говорит Тургенев, — образ Станкевича носился передо мной…»

А рядом вставал другой образ, образ главного героя романа, в котором писателю хотелось воплотить многие черты внешнего и внутреннего облика друга своей юности — Михаила Бакунина.

Годы, проведенные Тургеневым вместе с ним, раскрыли ему сложный характер этой яркой личности во всех ее противоречиях: он знал не только сильные, но и все отрицательные стороны его натуры.

«Я в Рудине представил довольно верно его портрет», — указывал позднее Тургенев. И это действительно блестяще удалось ему, если говорить о характере и о наружности, о манере поведения и привычках его героя. Но портрет не мог быть полным и законченным, потому что совершенно невозможно было показать Бакунина-революционера, нельзя было показать его в действии, даже смутно намекнуть на его революционную деятельность было опасно.

Многое должно было остаться недосказанным или завуалированным до неузнаваемости.

Путь биографического повествования неизбежно привел бы писателя к неразрешимым трудностям.

И он сознательно оставляет в стороне политическую деятельность Бакунина, рисуя Рудина идеалистом-просветителем, обреченным на мучительное бездействие в николаевской России.

Теряя биографическое сходство с Бакуниным, образ Рудина, в который автор привнес черты и некоторых других деятелей той эпохи, приобретал благодаря этому типический характер. («Ведь… Рудин — это и Бакунин, и Герцен, и отчасти сам Тургенев, а эти люди недаром прожили свою жизнь и оставили для нас превосходное наследство», — замечает Максим Горький.)

Рассматривая роман как искусство жизни, которое должно быть ее историей, Тургенев в своей творческой работе мог отталкиваться только от жизни. «Я никогда не мог творить из головы. Мне для того, чтобы вывести какое-нибудь вымышленное лицо, необходимо избрать себе живого человека, который служил бы мне как бы руководящей нитью».

Это признание Тургенева поразительно совпадает с тем, что писал Гоголь в «Авторской исповеди»: «Я никогда ничего не создавал в воображении и не имел этого свойства. У меня только то и выходило хорошо, что взято было мною из действительности».

Но сырой материал живых наблюдений художник подвергал творческому фильтрованию, отбрасывая лишнее и добавляя необходимое для создания цельного образа. В этой искусной переработке жизненного материала с исключительной силой проявлялось мастерство Тургенева. Он не рабски следовал по пятам прототипов, но свободно и смело создавал из отдельных элементов новый образ.

Не просто «правда», а художественная правда, смысл которой в том, что «образ, взятый из недр действительности, выходит из рук писателя типом».

— Торжество поэтической правды в типизации, — часто говорил Тургенев.

Вот почему имя его героя стало нарицательным, и Рудин, подобно Онегину и Печорину, вошел в галерею образов, созданных русской классической литературой.

Он знаменовал собой следующий этап в развитии общества. «В нем все ново, от его идей до его поступков, от его характера до его привычек», — писал Чернышевский.

Духовная жизнь Рудина гораздо разностороннее и богаче по сравнению с внутренним миром его предшественников. Он широко образован, эстетически развит, он впитал в себя главнейшие веяния философской мысли того времени и проникнут важными интересами современного общества. Вера в науку, в необходимость широких знаний, стремление к истине и свободе возвышают Рудина над окружающей его средой.

Он обладает замечательным даром красноречия, способностью заражать окружающих своим энтузиазмом и увлекать возвышенными идеями. «Этот человек умел не только потрясти тебя, он с места тебя сдвигал, он не давал тебе останавливаться, он до основания переворачивал, зажигал тебя», — так отзывался о Рудине его страстный поклонник, студент- разночинец Басистов.

Общение с Рудиным раскрыло и Наталье Ласунской глаза на пустоту окружающего ее общества, на косность и рутину, в которые погружен был круг провинциального дворянства.

Ее стала тяготить власть предрассудков и предубеждений. Полюбив Рудина и поверив в него, она ждала только призыва, чтобы вступить рука об руку с ним на новый путь. Но тут ее герой оказался малодушным фразером.

Коренные стремления Рудина были враждебны царству крепостничества. Но он не знал, как претворить в жизнь свои идеи, да и в самих идеях его не было полной ясности.

Богатые задатки его натуры, его ум, способности, знания пропадали впустую. Он не умел найти им правильного применения, не умел бороться.

Это была не его вина; а его беда.

«Нас бы очень далеко повело, — говорится в романе, — если бы мы хотели разобраться, отчего у нас являются Рудины».

Их создавала эпоха, среда, исторические условия. Несчастье людей типа Рудиных заключалось в том, что они были оторваны от народа, задавленного рабством и нищетой.

И все же они сыграли свою положительную роль. Разбирая этот роман, Максим Горький говорит: «Приняв во внимание все условия времени — и гнет правительства, и умственное бессилие общества, и отсутствие в массах крестьян сознания своих задач, — мы должны будем признать, что мечтатель Рудин, по тем временам, был человеком более полезным, чем практик, деятель. Мечтатель — он является пропагандистом идей революционных, он был критиком действительности, он, так сказать, пахал целину, — а что, по тому времени, мог сделать практик?»

В письмах к друзьям Тургенев не раз подчеркивал, что ни над одним из прежних своих произведений он не хлопотал и не трудился с таким усердием, с такой «любовью и обдуманностью», как над «Рудиным».

Роман, явившийся плодом долгих раздумий, был написан в необычайно короткий срок — в семь недель.

Когда однажды уже в семидесятых годах Тургенева спросили, правда ли, что Жорж Саид писала необыкновенно легко, излагая свои идеи прямо набело, он ответил:

— Да, но она долго вынашивала их в себе…

И характерно, что он тут же вспомнил о своей работе над «Рудиным»:

— У каждого писателя своя манера работать. Со мной бывает разно. Чаще всего меня преследует образ, а схватить его я долго не могу. И странно: часто выясняется мне прежде какое-нибудь второстепенное лицо, а затем уже главное. Так, например, в «Рудине» мне прежде всего представился Пигасов, представилось, как он заспорил с Рудиным, как Рудин отделал его — и после того и Рудин передо мной обрисовался…

Первыми слушателями только что написанного романа были Марья Николаевна Толстая и ее муж. Тургенев приехал к ним в Покровское с рукописью спустя несколько дней после того, как «Рудин» был закончен.

Роман произвел на них сильное впечатление. Понравилась им и самая манера Тургенева читать — просто, вдумчиво, как бы беседуя со слушателями.

По совету Марьи Николаевны Тургенев внес некоторые изменения в одиннадцатую главу романа. Последний разговор Дарьи Михайловны Ласунской с Рудиным и сцена, где она читает наставление дочери, подверглись переработке.

«В делах сердца женщины — непогрешительные судьи — и нашему брату следует их слушаться…» — заметил ей тогда Тургенев.

Направляясь осенью из Спасского в столицу, он снова завернул по дороге в Покровское. В тот день там получили из Крыма письмо от Льва Николаевича, сообщавшего, что он, может быть, приедет в отпуск из армии. Обрадованный этим известием, Тургенев тотчас же решил написать Толстому:

«Я давно собирался затеять с Вами хотя письменное знакомство… за невозможностью — пока — другого; теперь, уезжая из дома Вашей сестры в Петербург, — хочу привести в исполнение это давнишнее намерение… Ваша сестра, вероятно, писала Вам, какого я высокого мнения о Вашем таланте и как много от Вас ожидаю — в последнее время я особенно часто думал о Вас. Жутко мне думать о том, где Вы находитесь. Хотя, с другой стороны, я и рад для Вас всем этим новым ощущениям и испытаниям, но всему есть мера — и не нужно вводить судьбу в соблазн… Очень было бы хорошо, если б Вам удалось выбраться из Крыма — Вы достаточно доказали, что Вы не трус, а военная карьера все-таки не Ваша, Ваше назначение — быть литератором, художником мысли и слова… Ваше орудие — перо, а не сабля… Я бы много хотел вам сказать о Вас самих — о Ваших произведениях… Отлагаю все это до свидания личного…»

Друзья по «Современнику» с нетерпением ждали приезда Тургенева. Они уже знали, что, воспользовавшись летним уединением, он написал роман, и горели желанием скорее услышать его.

После чтения «Рудина» в редакционном кружке «Современника» (а состоялось оно в первые же дни приезда Тургенева в Петербург) все единодушно признали, что «Рудин» новый и очень важный шаг в его творчестве.

Некрасову и другим литераторам был ясен и подтекст романа, и сложность исторического фона, на котором развертывался сюжет, и значение деятельности тех лиц, которые послужили автору прототипами.

Роман обещал быть подлинно общественным событием, и поэтому у друзей Тургенева возникли пожелания, чтобы он отчетливее оттенил историческую роль главного героя.

Дружеские советы помогли многое уяснить Тургеневу. И он принял их, как всегда, «без признака самолюбивого укола». Исключительная требовательность писателя к себе, его постоянная готовность проверять себя сказывались, в частности, в том, что он редко печатал свои произведения, не выслушав мнения тех, кому доверял.

Прежде всего он стал перерабатывать страницы, посвященные студенческим годам Лежнева и Рудина, а затем эпилог романа. Работа увлекла его и снова пробудила воспоминания юных лет.

Время от времени он прочитывал Некрасову главы и страницы, написанные заново, встречая с его стороны горячее одобрение: «Тургенев славно обделывает «Рудина», — писал Некрасов друзьям, — выйдет замечательная вещь».

В один из ноябрьских дней, когда Тургенев весь ушел в работу над романом, на квартиру к нему явился вдруг, прямо с вокзала, только что приехавший из армии Лев Толстой. Они радостно обнялись и «сейчас же изо всех сил расцеловались».

Остановившись у Тургенева, Лев Николаевич в первый же день попросил познакомить его с Некрасовым, и они вместе поехали к нему. У Некрасова они пробыли весь остаток дня, обедали, потом провели несколько часов за шахматной доской. Из трех сыгранных в тот раз партий с Толстым Тургенев две выиграл и одну проиграл.

«Что это за милый человек, а уж умница какой! — писал поэт Боткину под впечатлением этой встречи с Толстым. — И мне приятно сказать, что, явясь прямо с железной дороги к Тургеневу, он объявил, что желает еще видеть меня. И тот день мы провели вместе и уж наговорились! Милый, энергический, благородный юноша-сокол!.. а может быть, и орел… Приехал он только на месяц, но есть надежда удержать его здесь совсем. Некрасив, но приятнейшее лицо, энергическое и в то же время мягкость и благодушие: глядит, как гладит. Мне он очень полюбился».

Двадцатисемилетний артиллерийский офицер рассказал в этот день Тургеневу и Некрасову много из пережитого и виденного им в Крыму.

— Столько переиспытал, перечувствовал, что решительно не знаешь, с чего начать, да и сумеешь ли передать хоть малую долю того, что видел воочию изо дня в день.

Он говорил о простоте, с какой совершались русскими солдатами невиданные в истории подвиги.

— Во времена древней Греции не было столько геройства. Корнилов, объезжая войска, вместо «Здорово, ребята!» говорил: «Нужно умирать, ребята! Умрете?» И войска кричали: «Умрем, ура!» И это был не эффект, а на лице каждого видно было, что взаправду исполнит свое обещание… И сколько десятков тысяч исполнили!

Раненый солдат, почти умирающий, рассказывал мне, как они брали французскую батарею, и их не подкрепили; он плакал навзрыд. Рота моряков чуть не взбунтовалась из-за того, что их хотели сменить с батареи, на которой они стояли тридцать дней под бомбами. Женщины, рискуя жизнью, носили воду на бастионы для солдат. В одной бригаде сто шестьдесят человек раненых не вышли из фронта…

Что же заставляло их так поступать? Это чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, — любовь к родине. Мы с меньшими силами, с одними штыками дрались с неприятелем многочисленнейшим и имеющим флот, вооруженный тремя тысячами орудий. Вечно будут помнить в России об этой великой эпопее, героем которой был русский народ…

Лев Толстой тогда же дал слово Некрасову написать безотлагательно для «Современника» в дополнение к своим севастопольским очеркам очерк о последних днях осажденной крепости.

Ведь он сам видел мачты кораблей, медленно погружавшихся в воду в зареве пожара, видел линию севастопольских бастионов, внезапно опустевших после стольких месяцев грозной борьбы.

«По изрытой свежими взрывами обсыпавшейся земле везде валялись исковерканные лафеты, придавившие человеческие русские и вражеские трупы, тяжелые, замолкнувшие навсегда чугунные пушки, страшной силой сброшенные в ямы и до половины засыпанные землей, бомбы, ядра, опять трупы, ямы, осколки бревен, блиндажей, и опять молчаливые трупы в серых и синих шинелях… Севастопольское войско, как море в зыбливую мрачную ночь, сливаясь, развиваясь и тревожно трепеща всей своей массой, колыхаясь у бухты по мосту и на Северной, медленно двигалось в непроницаемой темноте прочь от места, всего облитого его кровью, — от места, одиннадцать месяцев отстаиваемого от вдвое сильнейшего врага».

Потом Лев Толстой читал им первые главы своей «Юности» и начало «Казаков», в которых Тургенев и Некрасов отметили много превосходных страниц.

Молодой офицер чувствовал себя свободно и просто в этой совершенно новой для него обстановке. Лучшие русские писатели приняли его как равного в свою среду, приветствуя силу и самобытность его дарования.

Литературная репутация Толстого успела прочно установиться еще до его приезда в Петербург, сразу же после появления его первых автобиографических повестей и военных рассказов.

Некрасов не скрывал от молодого автора, что смотрит на него как на великую надежду русской литературы. «Не хочу говорить, как высоко я ставлю… направление Вашего таланта и то, чем он вообще силен и нов. Это именно то, что нужно теперь русскому обществу: правда, правда, которой со смертью Гоголя так мало осталось в русской литературе… Эта правда в том виде, в каком вносите Вы ее в нашу литературу, есть нечто у нас совершенно новое. Я не знаю писателя теперь, который бы так заставлял любить себя и так горячо себе сочувствовать… и боюсь одного, чтобы время и гадость действительности, глухота и немота окружающего не сделали с Вами того, что с большей частью из нас: не убили в Вас энергии, без которой нет писателя, по крайней мере такого, какие теперь нужны России».

Тургенев также считал, что в самом близком будущем Лев Толстой займет первое место в русской литературе, что оно «принадлежит ему по праву и ждет его».

Через несколько дней после приезда Толстого в Петербург зашел к Тургеневу прибывший из-под Дерпта Фет. Вспоминая впоследствии об этом дне, Фет писал: «Когда Захар отворил мне переднюю, я в углу заметил полусаблю с анненской лентой.

— Что это за полусабля? — спросил я, направляясь в дверь гостиной.

— Сюда пожалуйте, — вполголоса сказал Захар, указывая налево в коридор. — Это полусабля графа Толстого, и они у нас в гостиной ночуют. А Иван Сергеевич в кабинете чай кушают.

В продолжение часа, проведенного мною у Тургенева, мы говорили вполголоса из боязни разбудить спящего за дверью графа.

— Вот все время так, — рассказывал с усмешкой Тургенев, — вернулся из Севастополя с батареи, остановился у меня и пустился во все тяжкие. Кутежи, цыгане и карты во всю ночь; а затем до двух часов спит как убитый. Старался удерживать его, но теперь махнул рукою…»

Тургенев почти с отеческой нежностью полюбил Толстого с первых дней знакомства. Он горячо расхваливал его друзьям, называл Льва Николаевича милым, замечательным человеком.

В это время Тургенев вместе с Толстым появляется то на литературном вечере, то на обеде в Шахматном клубе, то в опере, то на любительском концерте.

Тургенев вводит Толстого в круг петербургских литераторов и журналистов, знакомит с Гончаровым, Писемским, Майковым, Полонским, Боткиным, Дружининым, Анненковым.

В конце года они особенно часто встречались с поэтом Огаревым, приехавшим в Петербург хлопотать о заграничном паспорте для себя и для своей второй жены, урожденной Тучковой, с которой Тургенев подружился еще в Париже в 1848 году.

Ходатайствуя о заграничном паспорте, Огарев указывал, что ему необходимо ехать на воды для лечения. Как друг Герцена, Тургенев, может быть, знал или догадывался об истинной причине предстоящего отъезда Огарева, который стремился соединиться с Герценом, звавшим его в Лондон для общей революционной работы по созданию вольной русской прессы за границей[34].

На литературном вечере у Тургенева, устроенном им у себя 14 декабря, в день, когда исполнилось тридцать лет со времени восстания декабристов, Огарев читал свою поэму «Зимний путь».

Тургенев и Толстой и прежде слышали, как Огарев читал эту поэму — она каждый раз производила на них сильное впечатление. Иван Сергеевич назвал «Зимний путь» истинным шедевром, в котором автор «совместил всю свою поэзию, всего себя со всей своей задумчивой прелестью.

Мы с Толстым уже три раза упивались этим нектаром».

Так приобщал Тургенев своего младшего друга ко всему лучшему и передовому в русской литературе того времени. Его интеллектуальное воздействие на автора «Детства» и «Отрочества» сказалось и в том, что Лев Толстой стал вскоре с увлечением изучать статьи Белинского, о которых прежде отзывался с пренебрежением.

Тургенев заинтересовал Толстого и судьбою Станкевича. Об этом красноречиво свидетельствуют два письма. Одно из них было написано Тургеневым Анненкову весною 1857 года: «…издайте, ради бога, скорее эти письма (Станкевича. — Н. Б.). Я уже их обещал Толстому, который будет упиваться ими, за это я ручаюсь».

Анненков исполнил просьбу Тургенева, и скоро появились письма Станкевича в приложении к его биографии. И вот что написал тогда Лев Толстой Б. Чичерину: «Читал ли ты переписку Станкевича? Что это за прелесть. Вот человек, которого я любил бы, как себя. Веришь ли, у меня теперь слезы в глазах — я нынче только кончил его и ни о чем другом не могу думать… И зачем? За что мучилось, радовалось и тщетно желало такое милое, чудное существо!..»

Мы увидим, что в дальнейшем Тургенев способствовал также пробуждению у Толстого глубокого интереса к творчеству и личности Герцена.

Эти факты показывают, каким важным событием в жизни молодого Толстого была его дружба с Тургеневым.

Правда, радостное волнение, с которым они встретились, весело и свободно пожав друг другу руки и расцеловавшись, скоро сменилось некоторой настороженностью. Что-то мешало настоящей близости, к которой оба они, казалось, стремились, и никак не могла установиться между ними полная душевная откровенность.

Скоро они убедились, что, несмотря на глубокую обоюдную симпатию, им невозможно тесно сойтись, что они «из разной глины слеплены», что между ними как бы овраг.

Сказались тут и различие во взглядах, и разница в возрасте, и резко выраженные противоположности натур.

Лев Толстой в то время поражал окружающих противоречивостью своих еще не установившихся убеждений, отрицанием всяких традиций, парадоксальностью оценок тех или иных общественных явлений. К тому же в нем еще заметны были тогда следы того «барского и офицерского влияния», которые отметил Некрасов, высказывавший опасения, что они могут помешать развитию таланта Толстого.

Тургенев и Некрасов понимали, что вино перебродит, «блажь уходится», эксцентричности исчезнут.

Толстой еще не сформировался, в нем происходила большая душевная ломка, его взгляды претерпевали серьезные изменения в процессе нравственного роста.

Вскоре между Толстым и Тургеневым пошли споры, недоразумения и ссоры, то мимолетные и легкие, то оставлявшие глубокий след.

Однако и после размолвок они снова тянулись друг к другу и опять возобновляли отношения, не теряя надежды на сближение.

Так продолжалось до 1861 года, когда серьезная ссора разъединила их на долгие годы и едва не закончилась дуэлью.

Однако даже и этот конфликт, чуть было не приведший их к барьеру, не положил конца отношениям. С течением времени Л. Н. Толстой понял, как много хорошего было в их дружбе. «Я помню, — написал он в 1878 году Ивану Сергеевичу, — что Вам я обязан своей литературной известностью, и помню, как Вы любили и мое писанье и меня. Может быть, и Вы найдете такие же воспоминания обо мне, потому что было время, когда я искренно любил Вас».

В первых двух книгах «Современника» за 1856 год был напечатан «Рудин», вызвавший много толков и споров в литературных кругах и среди читателей.

Критик «Отечественных записок» Дудышкин рассматривал Рудина лишь как бледную копию предшествующих героев русской литературы — Онегина, Печорина, Бельтова. Ему возражал Чернышевский в «Современнике», отмечая, что Тургенев в образе Рудина сумел показать человека новой эпохи общественного развития. Это энтузиаст, указывал он, совершенно забывающий о себе и всецело поглощенный общими интересами. Сопоставив Рудина с Бельтовым и Печориным, Чернышевский подчеркнул, что это «люди различных эпох, различных натур, — люди, составляющие совершенный контраст один другому».

Одним из первых откликнулся на выход романа Некрасов. В своем кратком, но интересном отзыве он раскрыл глубокий идейный смысл тургеневского романа, в котором писатель изобразил лучших людей, «стоявших еще недавно во главе умственного и жизненного движения… Эти люди имели большое значение, оставили по себе глубокие и плодотворные следы. Их нельзя не уважать, несмотря на все их смешные или слабые стороны. Они, вообще говоря, оказывались несостоятельными при практическом приложении своих идей к делу, — отчасти потому, что еще недостаточно приготовлена была почва к полному осуществлению их идей, отчасти потому, что, развившись более помощью отвлеченного мышления, нежели жизни, которая давала для их воззрений и чувств одни отрицательные элементы, они действительно жили более всего головою… Эту отрицательную сторону полно и прекрасно изобразил г. Тургенев. Не столь ясно и полно выставлена им положительная сторона в типе Рудиных».

Почему же это произошло? Некрасов знал, какие рифы должен был обойти Тургенев при создании центрального образа романа. Ведь поэт был в известной мере свидетелем последнего этапа творческой истории «Рудина». Он дал понять в своей рецензии, что не все тут зависело от авторской воли.

Некрасов высказал предположение, что автор романа, «сознавая в себе очень сильное сочувствие к своему герою, опасался увлечения, излишней идеализации и вследствие того иногда насильственно старался смотреть на него скептически. Оттого характер Рудина действительно не столь отчетливо представлен… Но неясность его, однако же, не так велика, чтобы трудно было читателю угадать и те его черты, которые оставлены несколько туманными».

Здесь Некрасов имел в виду финальную часть романа, где Рудин предстает бесприютным скитальцем, когда различные планы и замыслы его рушились один за другим. Он на подозрении у властей, его отправляют на жительство в деревню, но проступок, за который он подвергается гонению, преднамеренно затушеван, остается не вполне ясным для читателя.

«Мы не все стороны его жизни знаем одинаково хорошо; но тем не менее он живой является нам, и появление этой личности, могучей при всех слабостях, увлекательной при всех своих недостатках, производит на читателя впечатление чрезвычайно сильное и плодотворное, какого очень давно уже не производила ни одна русская повесть».

Заканчивая рецензию, Некрасов выражал уверенность, что для Тургенева «начинается новая эпоха деятельности, что его талант приобрел новые силы, что он даст нам произведения, еще более значительные, нежели те, которыми заслужил в глазах публики первое место в нашей новой литературе после Гоголя».

«Рудин» положил начало ряду замечательных социальных романов, в которых Тургенев явился летописцем большой полосы русской жизни.

С этим романом, воскресившим юношеские воспоминания автора о минувшей эпохе, закончилась его молодость.