Встречи с Шолоховым
Встречи с Шолоховым
В 1956 году, то есть спустя три года после смерти Сталина, я начал хлопотать о разрешении поездки на Родину, которую не видел 36 лет. Для этого нужно было получить приглашение на въезд в Союз и разрешение на выезд из Чехословакии. Как ни странно, новыми властителями, как и при Гитлере, производилось исследование всей подноготной просителя и тех лиц, к которым он должен был ехать. Тут поднимался прах не только умерших родителей, но даже и прабабушек. Много это стоило нервов и мне, и сестре Анфисе, живущей с моей старой матерью в Новороссийске. Не помогла и моя принадлежность к партии, в которую я вступил. Всякий раз первый секретарь райкома ставил палки в колеса, и я не мог получить разрешение на поездку. Помог случай.
Весной 1957 года по республике шли предвыборные собрания. Как-то я пришел на одно из таких собраний в гостиницу у Голенды. Я не люблю выступать на собраниях, но на этот раз что-то побудило меня обратиться к присутствующим с речью. После собрания грянула музыка и начались танцы. И тут к столу, где я сидел, подошел незнакомый человек лет сорока, представился, что он член областного комитета партии Ярослав Ширмер и хотел бы со мной поговорить. Начался разговор. Ширмер поинтересовался, как я живу и нет ли у меня каких-либо неприятностей. Я ответил, что живу хорошо, работой доволен, но вот одно обстоятельство отравляет жизнь — секретарь райкома партии мешает моему свиданию с матерью, которую я не видел почти сорок лет. Ширмер улыбнулся и сказал:
— Знаешь, у меня есть в Праге друг — министр иностранных дел Вацлав Давид, — он, кстати, из наших мест. Завтра же я переговорю с ним по телефону, и ты получишь разрешение на поездку в Союз…
Я был ошеломлен. Но на другой же день утром телефонный звонок:
— Доктор, товарищ Ширмер извиняется, что не может переговорить с вами лично. Он срочно выехал и просил передать вам, что разговор с министром Давидом окончился благополучно. Вы просто формально должны подать прошение в ЦК партии в Прагу и вам дадут разрешение на поездку в СССР к вашей матери.
Ситуация менялась. Я сейчас же послал прошение и дней через десять получил положительный ответ.
Начались сборы, лихорадочные и очень беспокойные. Шутка ли — столько лет не был на родной земле. Ехать одному не хотелось. Жену что-то задержало дома, Юра уже работал в Словакии. Оставался один Алешка, пятнадцатилетний парнишка, которого я решил взять с собой, чтобы показать ему нашу настоящую Родину. Как это часто бывает при путешествиях, вышла какая-то заминка с билетами. Я нервничал, телефонировал, ездил, писал во все инстанции, и вот, наконец, и паспорт, и драгоценный билет в руках.
…Собираясь в Союз, я ожидал увидеть массу руин, пепелищ и обгорелых зданий. Ехал сюда, как на дорогое кладбище. Но — чудо! — за всю дорогу я не увидел ни одного обгорелого кирпича, ни одного разбитого здания. В разительном солнечном блеске все стояло новенькое, красивое, утопающее в буйной зелени. Было над чем задуматься! Что же это за народ, который, потеряв более 20 миллионов жизней, снова воскресил свою великую во всех отношениях Родину?..
Наконец, после долгого пути, поезд мягко пристал на невзрачном вокзале Новороссийска. С жадностью вглядываюсь в черты незнакомого мне города, где в марте 1920-го нашла себе могилу Добровольческая армия. На перроне мало людей — город, по-видимому, мало посещается туристами. Зорко всматриваюсь и ищу кого-нибудь из своих. Вдруг взгляд останавливается на знакомой по фотографиям фигуре. Это сестра Анфиса, которую я оставил когда-то девятнадцатилетней девушкой. Ее бы я вряд ли узнал: на перроне стояла хотя и не дряхлая, но все же шестидесятилетняя женщина и близорукими глазами искала меня. С сестрой была ее подруга, она помогла нам сложить вещи в такси, и мы покатили к дому, где меня ждала мать…
Квартира на втором этаже. Обгоняя сестру, нетерпеливо звоню. Сжавшись в комок, жду и вот слышу за дверью неторопливые шаги. В приоткрытую дверь вижу лицо нестеровской монашенки — строгое, сухое. Темные внимательные глаза без улыбки упорно смотрят на меня. И только одна фраза:
— Где же вы так задержались? Я ведь вас давно жду с обедом…
И ни слова больше, только сухой и короткий поцелуй. Ни истерик, ни выкриков, ни судорожных объятий. А оба мы крепко любим друг друга…
Сразу же замечаю, что я — весь в прошлом. А все мои — только в настоящем. О прошлом не хотят говорить… У всех же нас, вместе взятых, нет будущего, ибо жизнь уже прошла и ничего впереди. Мы прожили совершенно разную жизнь и не понимаем друг друга. Затяжная разлука рвет даже родственные, кровные связи. Правда, сестра тоже отчасти в прошлом, но только одним кусочком. В первый день войны она потеряла единственного сына. У нее до трехсот его писем, и она живет ими. Другое ее не интересует.
Как-то сестра попросила меня сходить на городской рынок за рыбой. Пошли с Алешей. Для нас тут все ново. Вот взгляд скользнул по необыкновенному ларьку, где продавали мясо, прошу Алешку встать напротив и делаю несколько снимков. Бродим по базару. На душе легко, радостно… Вдруг чувствую, как кто-то берет меня за локоть. Оглядываюсь, а за моей спиной стоит милиционер и твердо предлагает следовать куда-то:
— Идите за мной, гражданин…
— Куда? — холодея, спрашиваю я.
Милиционер строго заявляет, что мы задержаны, понимай — арестованы, и ведет нас через весь рынок к какому-то сарайчику. Здесь, вероятно, канцелярия милиции: столик, телефон, два стула. На стене трафаретные плакаты с изображением вождей. На меня смотрят иронический Булганин и плутоватый Никита Хрущев. Спрашиваю милиционера, за что нас задержали. Лейтенант отвечает вопросом:
— Почему вы, гражданин, фотографировали ларек?
— Как почему? Интересно! Разве это военный объект или предмет пограничной полосы? Я турист, приехал сюда отдыхать. А тут какой-то паршивый ларек с мясом и, пожалуйте, мы — арестованы…
Офицер милиции слушает меня внимательно — он впервые видит иностранца и насторожен. Он звонит высокому начальству:
— Товарищ капитан, я задержал двух чехословаков. За что?.. За… что с ними делать?
Ответа человека, находящегося на другом конце провода, не слышно, но нас тут же отпускают. Тогда я спрашиваю милиционера:
— А вы, лейтенант, вероятно, ходили за нами по пятам, когда мы пришли на рынок?
— С чего вы взяли? Просто ко мне прибежали несколько граждан и сообщили, что иностранцы снимают рынок. Знаете ли, у нас строгая бдительность всего населения…
«Ну и страна, ну и граждане! — подумал я. — С такими не пропадешь!» Подняв аппарат, направил, было, его на собеседника, сказал:
— Разрешите, товарищ лейтенант, на память?.. За вашу бдительность…
Но тут офицер милиции поспешно закрыл лицо руками и с ужасом закричал:
— Нельзя! Нельзя!.. Вы с ума сошли?..
Я опустил аппарат и, прощаясь, поинтересовался не без иронии:
— Скажите, по совести, просто, как человек человеку, неофициально: могу я вообще в Союзе фотографировать?
— Лучше не снимайте. Это вернее!
— Нет, все-таки буду снимать, — сказал я, и мы покинули сарай, получив таким образом с сыном боевое крещение в кутузке советской милиции.
Из Новороссийска мы съездили пароходом в Сочи — навестить мою младшую сестру Катю, которая 14 лет провела в концентрационном лагере в Сибири, за Полярным кругом. Мне до сих пор неясно, за что она сидела. Позже Катя была реабилитирована, даже получила от правительства 120 рублей вознаграждения за напрасно проведенные ею в условиях сибирской каторги 14 лет. Признаться, привела в недоумение ее незлобивость по отношению к такому правительству. Я не могу забыть, как она едва ли не восторгалась:
— Смотри, нас не только восстановили во всех правах, но еще и по сто двадцать рублей дали! Я за них часы купила и даже плащ…
Терпелив, незлобив русский человек. Поистине, пути Господни неисповедимы, и непонятны все сложные изгибы души человеческой…
Времени свободного в моем отпуске оставалось много, чем-то его надо было занять, и вот, как пришло в голову — не знаю, но я решил съездить в Вешенскую к Михаилу Александровичу Шолохову.
Звоню. Отозвалась жена Шолохова Мария Петровна, которую я попросил позвать к телефону Михаила Александровича. И вот слышу отдаленный голос:
— Кто у телефона? Говоришь, казак из Чехословакии? Ну да, конечно, приезжай! О чем разговор — приезжай!
И вот, благодаря отменной любезности начальника Новороссийской станции, мы с сыном летим пассажирским поездом в сторону тихого Дона…
В окне бегут ровные, как стол, кубанские степи. Поезд пересекает реку Кубань, мелькает преддверие Ростова, утопающий в зелени Батайск — и мы на границе донской земли. Жирный чернозем вплотную подступает к полотну железной дороги, у Аксая мелькает широкая водная гладь Дона, издали встает серебряный купол войскового собора на Новочеркасской горе… Тут под водительством Подтелкова зарождалась советская власть на Дону. Проскакиваем Глубокую — здесь был ликвидирован отряд легендарного белого партизана Чернецова… Но вот и глухой степной поселок Миллерово. Пора выходить. Дальнейший путь предстоит продолжать в автобусе.
Случайный попутчик, возвращающийся из коммерческой поездки в Ростов — груши продавал, сокрушенно пожимает плечами и говорит, что после обеда автобусы на Вешенскую уже не идут. Простояв часа полтора на пыльном перекрестке с надеждой доехать на попутной машине, возвращаемся на станцию. Там, к нашей радости, видим маленький синий автобусик, переполненный людьми. Табличка объясняет — направление на Базковскую, это в трех километрах от Вешек. Но как попасть в желанную посуду? Обращаюсь к старшему диспетчеру, объясняю, мол, мы из Чехословакии, едем к Шолохову. Парень тут же высаживает из автобуса двух местных граждан, уговаривает их отложить поездку на завтра, и мы с Алешкой водворяемся на первые места. В Ольховом Роге остановка, чтобы утолить жажду, так как жара нестерпима и суховей буквально высушивает слизистую рта и носа до такой степени, что перестаем чувствовать нежнейшие ароматы.
…Пылит дорога, горизонт бесконечен, солнце быстро катится к западу, и вот в розовых сумерках мы въезжаем в хутор Базковский, теперь переименованный в станицу. До Дона талями, по песчаным кучугурам — не менее трех километров. Вешенская — на другой стороне реки. К счастью, в Вешенскую направляется несколько попутчиков, и мы уговариваем упрямого шофера довезти нас до переправы.
Южная теплая ночь горит изумительно крупными звездами. Чувствуется близость большой реки, и на другом, высоком берегу блестят одинокие огоньки казачьих куреней.
— А во-о-он там, на бугре, дом Шолохова. Смотрите, в нижнем этаже еще светится, — говорит наш новый знакомый, политработник, едущий по делам в Вешки.
Ночью ждать парома долго. Но вот из темноты выныривает перевозчик и предлагает переправиться на баркасе. Устраиваемся на среднюю скамью. Напротив — две пожилые казачки с узлами и сумками. Опустив через борт руку в священную для меня воду батюшки-Дона, пропускаю ее между пальцами, мочу разгоряченный лоб и пью ее, крестясь, как причастие. Старуха-казачка, подавая мне эмалированную дорожную кружку, приговаривает:
— Пейте, пейте донскую водицу — она сладкая, легкая… Из нашего кормильца-Дона…
Но вот баркас мягко зашуршал у прибрежной гальки — и мы под крутым яром, на котором в еле видной синеве маячит старинная церковь. Поднимаемся по песчаному спуску к станице, подходим к так называемому Дому колхозника — это небольшая гостиница, помещенная в одноэтажном казачьем курене. В слабо освещенной передней нас встречает пожилая женщина в белом, по-казачьи повязанном платке. Это — заведующая гостиницей. Узнав от нашего спутника, что мы из Праги, вводит нас в небольшую комнату с двумя кроватями, этажеркой, телефоном и керосиновой лампой на лежанке печки. Спрашиваю:
— Можно соединиться с квартирой Шолохова?
— Пожалуйста, поднимите трубку и попросите соединить с Михаилом Александровичем.
Через минуту голос:
— Квартира Шолохова. Кто говорит? Рекомендуюсь и через минуту слышу:
— Это ты земляк из Чехословакии? Ты что же это так поздно? Ты клетский? Что же это ты за сорок лет не научился по новой орфографии писать?
Боже мой, Шолохов.
— Негде было научиться, Михаил Александрович! — отвечаю. — Думаю, что лучше грамотно писать по старой, чем безграмотно по новой.
— Ты где учился-то? В Усть-Медведице? Эх вы… казаки и евреи всегда космополиты…
— Но почему же, Михаил Александрович? — спрашиваю, удивленный.
— Да так уж… Ты где?
— В Доме колхозника.
— Так вот, завтра в полдевятого ко мне. По-казачьему получишь яичницу и прочее. Придешь завтракать! Ты с сыном? Ну, вот и хорошо!..
Ночь. Сон, как водой, смыло. За окном где-то совсем близко, надсадно стрекочут кузнечики — веселые музыканты степи; вдали чувствуется ток изумительно близкой сердцу реки. Дон… Земля донская… Не осилив всей сложности переживаний, чувствую, как по щекам стекают соленые слезы, слезы терпкой любви к навсегда покинутому дому. Господи! Как хорошо вокруг и как тяжело на душе…
Часов в пять глянул в окно и ахнул — напротив плетень, баз и милая глазу соломенная крыша, складной желто-серой шапкой нависшая над деревянным крыльцом донского куреня. Надрывно ревет корова, чующая близость попаса, во дворе деловито расхаживают куры, но на улице пока ни души. Бужу Алешку, и с Иваном Кузьменко, нашим новым знакомым, спускаемся по крутому песчаному спуску к Дону, прямо под домом Шолохова. На ясной глади широкой реки дымится испарина. Тишина. На стремени Дона несколько рыбачьих лодок, справа у переправы небольшой черный буксирик. Вода теплая, но утренний ветерок рябит гладь, нагоняет мурашки на обнаженное тело. Хорошо!..
Бодрые возвращаемся в гостиницу. Уже около восьми утра. Переодевшись, идем к дому писателя. Дом Шолохова огорожен зеленым дощатым забором, где поставленные в тесный притык доски не позволяют видеть, что делается во дворе. У калитки несколько человек штатских. Я заявляю молодцу лет двадцати пяти, вероятно садовнику или слуге, что мы из Чехословакии и просим сообщить о нас Михаилу Александровичу.
— Я знаю, — говорит он, — но Михаил Александрович только в четыре утра вернулся с охоты и сейчас спит. Подождите, я спрошу хозяйку, когда вам прийти.
Время пробежало быстро — и мы снова у калитки писателя. Перед входом тот же слуга останавливает нас и говорит:
— Хозяин хочет встретить вас по-казачьи, перед домом! — и исчезает в небольшой двери в темном просвете входа. А через минуту слышатся быстрые легкие шаги и, вытянув вперед для приветствия обе руки, к нам выходит человек ниже среднего роста, с редкими светлыми пучками волос над высоченным лбом.
— Здравствуйте! Так вот вы какие… — говорит, крепко обнимая и троекратно целуя меня и Алешу, сам Михаил Шолохов… Замечаю коротко остриженные, чуть подернутые сединой усы, редко поставленные, прокуренные желто-серые зубы. Шолохов в просторных штанах, в трикотажной рубахе с короткими рукавами. Говорит быстро, резко размахивая правой рукой, и все время улыбается. Поражают светло-голубые, все видящие, внимательные глаза.
Несмотря на вчерашнее «ты» по телефону, сейчас, видя меня с бородой, Михаил Александрович обращается уже на «вы»:
— Это что же вы пишете: в конце сентября домой еду? Это, где же дом-то, а?
— В Чехословакии, Михаил Александрович!
— Ай, ай, ай! Да разве же так можно? Дом-то тут, на Дону!
— Этот вопрос довольно сложный. Сорок лет не смахнешь со счетов, — говорю я, направляясь за Шолоховым, который вводит нас в свой рабочий кабинет.
Алеша с фото- и киноаппаратами устраивается на кушетке. Разговор вертится вокруг моей биографии. Но вдруг Михаил Александрович обрывает беседу:
— Да, что же это я? Соловья-то баснями не кормят. Нужно сообразить завтрак… Я сейчас!
Алешка щелкает фотоаппаратом, но Шолохов быстро уходит в соседнюю столовую, откуда возвращается с супругой Марией Петровной.
— Так вот смотри, казаки из Чехословакии… Знакомься! — представляет нас Михаил Александрович своей жене. Целую ее руку, и мы входим за хозяйкой в большую светлую столовую. Вдоль, во всю комнату, стол, уставленный бутылками, закусками и всякой снедью. В глаза бросается горка красных помидоров, шампанское и небольшой граненый графин со «Столичной». На стене у входной двери «Лес» Шишкина, рядом большие стоячие часы с маятником. Ковров нет. Над столом висячая лампа с абажуром. Садимся, и я обращаюсь к хозяину:
— Михаил Александрович, скоро «Поднятую целину» закончите?
— Да, думаю, что к концу года будет готова, — отвечает Шолохов и сам спрашивает: — Ну, как там казаки?
— Много нас там было… Собирались, пели казачьи песни, о Доне думали… Многое передумали…
— А что же это Глазков и Поляков так меня разделывают? Какой это, мол, Шолохов — тот, что продразверстками занимался, когда Дон кровью харкал? А не знают, как я много для казаков сделал. Помню, после гражданской был я как-то у Горького, встретился там со Сталиным. Говорю ему: «Что же это вы, Иосиф Виссарионович, казаков-то ни в авиацию, ни в технические части не пускаете? Ведь народ-то — хоть гвозди из него делай, толковый…» Сталин соглашается: «А ведь это правда! Есть у вас завтра время? Зайдите к Клименту Ефремовичу. Я с ним сейчас по телефону переговорю». На другой день я зашел к Ворошилову и с тех пор наши казаки всюду были. Да… Я ведь казачий националист…
Закуски сменяются одна за другой. Подают битки, цыплят, скворчащую жареную картошку, помидоры каждый режет по своему вкусу. Пьем водку, вино. Шолохов много курит. Постоянно подливая «Столичную», говорит он быстро, не успевая выбросить всю массу накопленного им в скупых отточенных фразах. Речь полна юмора, а глаза лучатся в лукавой подкупающей усмешке.
— Михаил Александрович, а у нас думают, что вы много пишете, — говорю я, — но почему-то не печатаете…
Шолохов, не отвечая, поднимает рюмку на уровень глаз, смотрит на замысловатый рисунок стекла и; по-видимому, желая переменить разговор, бросает:
— Давайте выпьем! За здоровье!..
Из соседней комнаты выбегает девчурка лет пяти с темными, как сливы, косо поставленными глазами. За нею входит Светлана, старшая дочь писателя. Она приехала в гости к отцу с Камчатки, где ее муж, Александр Турков, служит во флоте. Еще входит девушка лет двадцати, знакомая мне по фотографиям из чешских журналов. Это младшая дочь писателя Машенька.
— Знакомьтесь, — представляет Шолохов. — На этой неделе успела замуж выскочить…
Машенька с сестрой садятся на широкий диван у стола, и я предлагаю послушать кое-что из своих стихов о Родине.
Шолохов слушает внимательно, спрашивает о матери, о том, как я уехал из России, где мыкал горе по чужим странам… И я рассказываю ему о перипетиях моей мозаичной жизни, о казаках, оторванных от родных степей тихого Дона, о том, как мы постепенно вымираем в чужих краях…
— Вы не были в Чехословакии? — спрашиваю потом Михаила Александровича.
— Нет, но хотел бы увидеть эту чудесную страну — уж больно вы ее хвалите!
— Если приедете в Чехию, то обязательно к нам, в желивский курень, милости просим, — понемногу завершаю я удивительную встречу с великим русским писателем. Кажется, только что пришли, а оказывается, просидели и проговорили почти шесть часов! Но Шолохов категорически заявляет:
— Я никуда не отпущу вас, пока не накормлю настоящей стерляжьей ухой у Дона…
— Но мы же завтра утром уезжаем, Михаил Александрович. Автобус идет в восемь утра, — пытаюсь сопротивляться.
— Нет! Завтра Алеша пойдет на охоту на перепелов, а мы с вами нынче закатимся к Дону на рыбалку, на ночь! Как же это так — быть у меня и не отведать донской ухи? Это уж, извините, не пойдет! — настаивает гостеприимный хозяин. — Я же говорил вам, что я казачий патриот и свято блюду все наши обычаи. Ничего не поделаешь, да…
Пораженный неожиданным и безусловно приятным для меня предложением, соглашаюсь и спрашиваю:
— А когда же нам прийти, Михаил Александрович, и куда?
— Никуда далеко не уходите. Ступайте отдохнуть и ждите. В семь вечера за вами заедут машины — и айда!..
… Еще ни один рыбак, пожалуй, не выразил всех своих восторгов по поводу уловов, удивительных приключений на рыбалке у реки, и я не буду пытаться передать свое тогдашнее состояние. Одно то, что я встретился с родимым Доном, что судьбе угодно было сблизить меня с Шолоховым, — разве этого мало?..
Михаил Александрович побеспокоился потом, чтобы меня провезли машиной в родную станицу. В Усть-Медведице я побывал у моей 90-летней тетки Клавдии, которая с 1918-го ждала своего единственного сына, работающего шофером такси в Париже. Его в Союз не пускало советское консульство.
А мы с Алешкой простились с Вешенской и, уже на больших скоростях пробежав достопримечательные места Москвы, Ленинграда, Киева, пересекли пограничный Чоп и оказались дома.
Конечно, самым ярким впечатлением от поездки осталась встреча с Шолоховым. Я буквально жил ею — рассказывал о писателе знакомым казакам, писал Михаилу Александровичу письма, не надеясь получить на них ответ. До меня ли ему, когда ежедневно приносили на стол не менее пятидесяти писем со всех концов мира. Но вот в январе 58-го приходит письмо, где обратный адрес указан одним словом — «Вешки»… Это была весточка от Шолохова. Михаил Александрович писал:
«Дорогой Николай Андреевич!
Добро вам — закоренелому домоседу — судить и осуждать меня за молчание. А каково мне, бедному, ежели весь год живу на колесах? После вашего отъезда — поездка в Москву и длительное пребывание там, затем повторно Ростов, Сталинград, Куйбышев, потом на три недели Крым, потом почти на три месяца Западный Казахстан (охота), следом — месяц в Москве, и вот только что добрался до дома и… около тысячи шестисот писем и рукописей на столе. Каково? Это надо понимать и сочувствовать человеку, а не судить строго.
Но если говорить серьезно, я с ужасом думаю: когда же я возьмусь за перо как писатель? Ведь большинство писем это не „здорово да прощай“, а просьбы заключенных, молодых писателей, обиженных местными властями, словом, такие письма, по которым надо действовать немедленно и промолчать нельзя. Надеюсь, вы это понимаете, милый доктор? Не обижайтесь и впредь, если буду неаккуратным корреспондентом.
Что касается Пузикова и Спиридона, то от них вы вообще едва ли дождетесь ответа… Первый, как и всякий председатель РИКа, занят с утра до ночи, а Спиридон даже родной жене за четыре года войны ни одного письма не написал из-за великой нелюбви к этому делу. После демобилизации он оправдывался перед женой (он ее называет — „моя Ехимовна“) так: „А чего бы я тебе писал? Раз не получала из военкомата извещение о моей погибели, значит, я живой“…
Берите летом жену и Алешу и приезжайте на тихий Дон рыбачить. Жизнь в Вешках недорога, сымете комнату, и перед вами — Дон со всеми его прелестями. Купите и освойте спиннинг, пригодится! Ей-богу, советую! Желаю вам здоровья и бодрости. Сердечный привет вашей супруге и Алеше. Мария Петровна кланяется.
Ваш М. Шолохов
22.1.58. Вешки
Мой приезд в Чехословакию, возможно, состоится в мае этого года. Когда прояснится у меня с работой, махну на вашу вторую родину. Вас извещу заблаговременно.
м. ш.»
Надвигалась чахлая чешская весна. Первого апреля — время шуток, обманов, почти всегда милых и невинных, — держи ухо востро: надуют, а потом долго будут смеяться над простофилей. Чехи вообще большие шутники, любят юмор, понимают его. Жена, замещая в местной школе учителя русского языка, пришла из школы и радостно сообщила:
— А ты знаешь, Шолохов в Праге! То есть не в Праге, а в Чехословакии…
На мой недоуменный вопрос, откуда это у нее, Оля спокойно ответила:
— Да в школе новая учительница и другие говорили, что он приехал сюда: вчера по радио сообщали.
Я замер от радости, но тут же вспомнил:
— Оля! Да сегодня же первое апреля! Ну, конечно же, они тебя разыграли…
Но вот вечером нахожу в «Свободном слове» сообщение о приезде и портрет Михаила Александровича. Он тут на короткое время. Мария Петровна в Карловых Варах… Тут же решено: завтра в пять часов утра едем в Карловы Вары. Беру пятидневный отпуск. Срочно телеграфирую: «Писателю Шолохову, гостиница „Империал“, Карловы Вары. Дорогой Михаил Александрович. Завтра третьего апреля приеду к вам с женой. Прошу принять. Николай Келин из Желива, клетский казак».
В Карловых Варах всей семьей мы были около полудня. Но там с огорчением узнаю, что Шолохов неожиданно выехал еще вчера в десять утра.
— Как? Но я же ему послал телеграмму!
— Да, она пришла час спустя после его отъезда.
— Куда же он выехал?
— Направление не сообщили, — отвечает управляющий гостиницы и показывает книгу посетителей. — Вот смотрите — их было шесть человек и с ними два тайных. Уехали на трех машинах.
Читаю: М. А. Шолохов, М. П. Шолохова, М. М. Митрофанова, В. Г. Митрофанов, М. М. Шолохов, Ф. Пономарев.
— Кто это, этот Митрофанов? — спрашиваю служащего.
— Муж дочери Шолохова.
— А этот Ф. Шахмагонов?..
— Не знаю…
Принимаю решение ехать в Прагу, в посольство. Там размотаем туго затянувшийся клубок.
С трудом удается узнать, что семья Шолохова остановилась в так называемой вилле Конева, или, как ее тут еще называют, Карловарской. В ней останавливаются великие мира сего по возвращении с курорта, ожидая отлета в Москву. Вилла до 1945 года принадлежала какому-то чешскому магнату с немецкой фамилией, а после войны была подарена правительством маршалу И.С Коневу. Ему она оказалась ненужной, и он, в свою очередь, подарил этот роскошный особняк Центральному Комитету компартии Чехословакии. Там я и встречаюсь с Шолоховым.
— Так вы приехали? Вот хорошо! — обрадовался Михаил Александрович. — А я замотался, спешу. Сейчас опять куда-то увозят. Были с Гришиным у Зденка Неедлого.
— А когда же к нам? — спрашиваю, понимая, что сейчас, в столь неожиданный приезд, это совершенно неисполнимо. — К казакам нужно — вы же наш!
— Да я приехал от казаков — они ведь там, — говорит Шолохов, и я замечаю на нем неважнецкое пальтишко, на шее какой-то полосатый шарфик, в руках — помятую серую шляпу.
— Михаил Александрович, там одни казаки, а тут другие — заграничные. Как они вас ждут!
Шолохов молча улыбается.
— Нет, нет, сейчас и завтра, в субботу, все занято. Езжайте домой. В субботу жду вас здесь в семь вечера, — говорит Шолохов, — посидим, выпьем водки и вдоволь наговоримся…
До субботы останавливаемся у знакомых. Это русско-чешская семья. Он — художник-график, она — сестра знаменитого в свое время основоположника футуризма Давида Бурлюка, того самого, который когда-то посвящал молодого бунтаря Маяковского в тайны непривычной для русского уха скандовки грубого стиха.
Бурлюк живет в Америке. Как-то он навестил меня со своей женой, и я увидел хитрого, прожженного всеми горнилами 70-летнего старика, юркого, суетливого. Глаза у него смеющегося озорного подростка, они обшаривают вас со всех сторон и оценивают быстро и безошибочно во всех измерениях. Бурлюк сидит за столом в столовой и с аппетитом ест гуся. Он все хвалит, всем доволен. «Давид Давидыч, скажите на милость — ну к чему это вы тогда с Маяковским разводили все эти желтые кофты, бубновые валеты и прочую мерехлюндию? Какой смысл был во всем этом?» Бурлюк, дожевывая что-то, вытирает рот салфеткой и, лукаво прищурив смешливые глаза, выпаливает: «Жить-то надо было, Николай Андреевич. Русскому обществу тогда скучно было — вот мы и выдумывали что-нибудь новенькое. Старое-то надоело». Хитрый дядя, думаю, смотря на Бурлюка. Раньше бы он этого не сказал, а теперь, на восьмом десятке, пожалуй, все можно. Бурлюк рассказывает, как они с женой путешествовали по СССР, как были гостями советского правительства. Показываю ему картины, читаю стихи и очерк о Шолохове. Он все хвалит, со всем соглашается. Вообще интересно было посмотреть на этот осколок начала XX столетия, бывшего бунтаря и прожигу. От прежнего Бурлюка не осталось ничего…
Побродив два дня по Праге, в назначенное время мы явились на виллу Конева. В вестибюле нас остановили, и какой-то арапистый мужик, представившийся заместителем посла, заявил, что к Шолохову идти нельзя — его ждут на телестудии.
— Хорошо, мы будем ждать Михаила Александровича здесь, — сказал я. — Мы приглашены. Я должен передать ему вот этот портсигар.
— Знаю, но он не должен вас видеть — мы потом не доставим его на телестудию. А портсигар передайте зятю, секретарю или шоферу.
— Нет! Эту вещь я могу передать только лично. К тому же заявляю, что буду ждать Шолохова здесь хоть на пороге. Приедет же он сюда в конце концов!..
Видя, что мы настроены решительно, заместитель посла Клочко разрешил нам пройти в салон, где мы встретились с Шолоховым два дня назад. Следом за нами вошли Клочко, секретарь Шолохова Федор Федорович Шахмагонов, тип суровый, неприступный и крайне несимпатичный, потом шофер Шолохова Федя Пономарев и Володя Митрофанов, зять писателя. Шахмагонов недружелюбно посмотрел на меня и закурил папиросу.
— Как же, я вас знаю — вы Келин. Это вы в вашем последнем письме писали, что пили воду из Дона, как причастие… Как же, читал… — затягиваясь дымом и исподлобья поглядывая на меня, заговорил этот человек, не знаю, каким путем попавший к Шолохову. Вид у него был, судя по атлетической фигуре и основательным физическим качествам, далеко не секретарский.
— А я вас не видел в Вешках, Федор Федорович.
— Да я там редко бываю — наездами. Больше живу в Москве. Ну, думаю, секретарь…
Федя Пономарев все время держался около меня, и я спросил его:
— Федя, вы казак?
— Да, вешенский.
— А эти? — Я показал глазами на Шахмагонова и Клочко. Федя молча отрицательно сделал знак головой — какие, мол, казаки! Клочко тем временем куда-то исчез, потом возвратился и, довольно отдуваясь, заявил:
— Ну, слава Богу, наконец-то Михаил Александрович уехал! Я вскакиваю и, смотря на него в упор, почти кричу:
— А знаете, Валентин Федосеевич, что это бесчеловечно и гнусно с вашей стороны!
— Да успокойтесь — Шолохов тут не в последний раз. Даю слово казака, что летом привезу его к вам в Желив. А Михаил Александрович ни о чем не знает. Он даже не подозревал, что вы здесь…
Прощаясь с Шахмагоновым, я все-таки высказал и ему:
— А вы совершенно бессердечный человек, Федор Федорович. Вы даже представить себе не можете, какую боль вы нам причинили, расстроив сговоренную встречу с Михаилом Александровичем.
— Я привык ко всему, и на меня никакие чувства уже не действуют, — ответил Шахмагонов, мрачно глядя на меня и нетерпеливо ожидая, когда, наконец, мы уйдем…
На вилле гаснут огни. Притихшей ночной Прагой мы выбираемся за город. Отъехав от Праги километров пятьдесят, спрашиваю Олю, куда она дела портфель с моими сокровенными записками, письмами, тетрадями, и холодею, узнав, что в суматохе портфель забыл в вестибюле виллы. А там в одном из писем мой закадычный дружок пишет: «Не удивляйся Шолохову, что не пишет тебе и не кидается тебе на шею. Он сам, бедняга, сидит на кобыле задом наперед и держится за хвост, чтобы не упасть… Пойми это»… И вот портфель с подобными письмами лежит теперь в вилле ЦК партии…
Повернув машину, молча гоню ее обратно. В час ночи подъезжаем к освещенному зданию. Лакей в белом, на нашу просьбу принести забытый портфель, говорит:
— А я его спрятал. Подождите, сейчас принесу. Чешские писатели и журналисты пьют, а я уже три ночи не спал…
В 1960 году, во второй мой приезд в Вешенскую, Михаил Александрович посетовал, что мы не встретились в Праге, и сказал мне, что ничего не знал тогда о нашем визите.