В Прагу
В Прагу
В Константинополе на улице Нишанташ образовался и вовсю заработал Русский студенческий союз во главе с так называемой Русской академической группой. Тут были профессора и доценты из многих наших университетов и институтов. Они вели постоянные переговоры с правительствами многих стран, желая возобновить образование русской молодежи, из которой состоял по сути весь офицерский состав Донской и Добровольческой армий. Кадровых, старых офицеров, выехавших из России, можно было пересчитать по пальцам.
Из записавшихся в Иностранный легион Володю Веселовского и Николая Глазуновского сразу же приняли в число студентов, желающих продолжить образование: у них сохранились подлинники их студенческих билетов и зачетные книжки. Со мной обстояло дело хуже. Мои-то студенческие документы бесследно исчезли еще в Крыму, в Северной Таврии, в тот неожиданный ночной налет на наши части «блиновцев». Я решил тогда обратиться в русское консульство. Там всегда гудела толпа оборванных русских беженцев — казаков, солдат, офицеров. Паспорт в консульстве можно было получить очень легко. Достаточно было иметь хоть какое-нибудь удостоверение личности и маленькую фотографию, которую вам за пару пиастров изготовлял тут же уличный фотограф. Мой бывший комбат Саша Пустынников на клочке бумаги, вырванной из тетради, написал мне чернильным карандашом удостоверение, пришлепнул печатью — и документ был готов. Подав бумажонку и фотографию в окошечко, я за пару минут получил российский паспорт на двух языках — русском и французском.
В студенческий союз я был принят пока условно, мне предстояло сдавать какой-то коллоквиум или экзамен при академической группе. И вот вскоре пошли упорные слухи, что этой группе удалось добиться отправки части студентов в европейские страны, главным образом в Чехословакию — государство совершенно новое и никому из нас не известное. Володя Веселовский сказал, что те, у кого нет документов, должны сдавать экзамены.
На следующий день я стою перед комиссией по гуманитарной секции и докладываю генералу Юревичу:
— Ваше превосходительство! Желаю поступить на медицинский факультет.
— А вы в каком учебном заведении были?
— Был принят в Военно-медицинскую академию в Петербурге, ваше превосходительство! Окончил первый курс Императорского Лесного института там же, а потом, по окончании Константиновского артиллерийского училища, ушел добровольцем на фронт.
— А кто был начальником академии в ваше время? — спрашивает Юревич.
— Генерал-майор Макавеев. Зоологию преподавал Холодковский, химию — профессор Бирон.
Тогда Юревич, обращаясь к сидящему рядом доценту Шкафу, говорит:
— Проэкзаменуйте студента. И Шкаф начал:
— Так, вы слушали курс зоологии у профессора Холодковского? Знаменитый профессор. Так вот… скажите, пожалуйста, о характерной особенности кровообращения рыб.
Я задумываюсь на минуту, перед глазами у меня встает лаборатория Лесного института, где я в 1915-м вскрывал на практических занятиях окуня и вычерчивал цветными карандашами все детали организма этой рыбы, и начинаю рассказывать:
— Перка флювиатилис — речной окунь… имеет двухкамерное сердце и так называемый венозный синус Кровь…
Тут вмешивается прислушивающийся к экзамену Юревич:
— Да вы, собственно говоря, на какой курс хотите поступить?
— На первый, ваше превосходительство!
— Так что же это вы, господин доцент, такие вещи у студента спрашиваете? — Потом, подумав: — Скажите, а какие половые клетки вы знаете у человека?
Вопрос не самый сложный, и я бойко отвечаю:
— Мужская половая клетка, служащая для размножения вида, называется сперматозоидом, а женская — оосферой или овулум. При коопуляции они дают зародыш, так называемую зиготу…
— Хорошо! — обрывает Юревич. — А что больше — сперматозоид или яйцо, или, как вы говорите, овулум?
Я настораживаюсь. Мысли бегут бурным потоком. Думаю чисто по-казачьи: «Как же это так — не может быть бабье яйцо больше казачьего сперматозоида…» И, вопреки всякой логике, уверенно отвечаю:
— Конечно, сперматозоид, господин доцент! Юревич и Шкаф смеются, и один из них говорит:
— Да как же может большее тело, как вы утверждаете, сперматозоид, внедриться в меньшее — яйцо?..
Я краснею и пытаюсь оправдаться:
— Пять лет книгу в руках не держал, господин профессор… Юревич благосклонно смотрит на меня, что-то записывает и добавляет:
— Ну, там, в Праге, и книги будут, и все станет на свои места. Можете идти!
Через неделю или две вечером в мой барак являются неразлучные Веселовский и Глазуновский. Увидев меня — а я только что вернулся со стройки, — весело объявляют:
— Ну, Николай, ставь магарыч! В Прагу едешь!..
Прага… Мысли бегут буйной вереницей, но, к своему стыду, я ничего не могу извлечь путного из моей памяти ни о Праге, ни о Чехословакии. Помню, что был Ян Гус, какой-то реформатор, сожженный на костре, кажется, в Констанце. Но за что, когда? Мелькает легендарное имя Яна Жижки. Но с кем он воевал — для меня совершенно темно…
И вдруг, как молния, жиганула откуда-то примчавшаяся мысль: «Не радуйся! В списки ты попал по недоразумению — ведь ты без документов, а вот Глазуновский и Веселовский, имеющие все подлинные студенческие документы и зачетные книжки, в Прагу не едут — их в списках нет!..»
С утра сразу же еду в студенческий союз. Там, как на башне Вавилонской! Иду прямо в канцелярию и там спрашиваю:
— Скажите, пожалуйста, что это за списки висят в коридоре?
— Да там же написано, что это группа студентов, отправляющихся в Прагу.
— Но в списках допущена ошибка. Моя фамилия напечатана, а у меня же нет никаких документов!
— Ваша фамилия? — спрашивают меня. Я называю и слышу чуть раздражительное:
— Но вы включены в списки по личному приказанию профессора Юревича! Вы блестяще сдали экзамен. Смотрите!
И я читаю: «Включить в списки для отправки в Пражский университет на медицинский факультет. Подпись: профессор Юревич».
Много горя и радости видел я в своей мозаичной жизни — ив двух войнах, опустошивших душу, и в страшном Новочеркасском аду, и в Лемносском лагере, но могу сказать с уверенностью, что этот момент, когда я воочию убедился в осуществлении заветной, еще недавно недосягаемой мечты, был, пожалуй, самым сильным и радостным…
Отправка в Прагу затягивалась. Но вот выехала первая группа, и нам сообщили, что каждый отъезжающий должен внести за дорогу восемь турецких лир. Где их взять, когда перебиваешься с хлеба на квас? К тому же покупка дряненького чемодана, пиджака и рубашки с галстуком пробили основательную брешь в моем бюджете. От казаков узнаю, что Донское Войсковое правительство, которое тут же, в Константинополе, выдает неимущим студентам, — а все были неимущие! — по четыре лиры. В Войсковом правительстве меня встретил бывший министр просвещения Всевеликого Войска Донского Владимир Николаевич Светозаров. Это был очень энергичный и милый человек, происходивший из крестьян Донской области. Восемь просимых лир он мне не дал, а только четыре, чему я был страшно рад: помогла ссылка на С. В. Макарова, моего станичника, друга детства моей матери и отца. Он был министром земледелия Донской республики, а в Клетской — учителем двухклассного училища.
Итак, четыре лиры были в кармане, остальные четыре я заработал на разгрузке брикетной угольной пыли, отправка в Прагу моей группы назначена на 29 октября 1921 года.
Грузились мы в товарные вагоны без всяких удобств. В составе поезда был, кажется, только один вагон третьего класса. Там разместилось наше студенческое начальство, а нам тогда было все равно как ехать — на крыше, на буферах или в скотских вагонах. Стоя в открытых дверях товарняка, я смотрел, как турецкая земля убегала назад, к Константинополю, который медленно заволакивался лиловой дымкой и наконец растаял вдали со всеми своими мечетями, стрелами минаретов, султанским Сералем…
Совершенно не помню, как нас по дороге кормили, но в памяти крепко засело, что администрация группы выдавала нам неограниченное количество чудесного, белого хлеба, похожего на наш ситный. Набрасывались мы на него с остервенением, жевали до боли в челюстях, а остатки прятали — кто под подушки, а кто просто под одеяло и всякое тряпье, которое заменяло подушки. Хлеб черствел, но мысль о том, что его могут перестать выдавать, делала нас очень осторожными и запасливыми.
В Вене поезд стоял несколько часов. На перроне ко мне подошел человек в штатском и по-русски с чуть заметным акцентом отрекомендовался:
— Ван-дер-Вельде. Был когда-то атташе голландского посольства в Петербурге. Я очень люблю русских, и мне бы очень хотелось взять вас и два-три ваших приятеля в город. Посидим в лучшем кафе города. Вы, вероятно, отвыкли от всего этого. Повторяю — я очень люблю русских…
По дороге в город Ван-дер-Вельде купил нам по прекрасному альбому Вены, по паре хороших перчаток, еще какую-то мелочь, в кафе заказал замысловатую закуску, чудесный кофе с пирожными. Помню, все смотрели на нас с удивлением, ведь одеты мы были довольно оригинально. На мне — короткая английская шинель, мягкая защитная фуражка, черные суконные штаны, синяя гимнастерка, на ногах — военные французские буксы. Приятель был в серой солдатской шинели, на голове — штатский котелок, а на ногах что-то невообразимое. Второй дружок не уступал нам, так что не удивительно, что все кафе сосредоточило свое внимание на нашей компании.
Потом голландец, обращаясь к нам, благодушно предложил остаться в Вене, обещая показать ночные заведения, но мы отказались от заманчивого предложения: решалось нечто большее в наших судьбах. Он понял нас, дал немного деньжонок на расходы и проводил на вокзал. С этим милым человеком я долго переписывался, будучи уже в университете, и храню о нем до сих пор теплые воспоминания.
Но вот поезд пришел в Братиславу. Всю нашу группу повели к обеду в какую-то общественную столовую. Помню, большие светлые комнаты, столы с кипенно-белыми скатертями, ковровые дорожки… Мы расселись. Ни языка, ни обычаев не знаем. Нам вносят и ставят на столы миски с супом, разливаем его в тарелки, но никто не ест — нет хлеба! Проходит минут пять. Никто не прикасается к супу. Распорядители взволнованы, обеспокоены, и тогда наш руководитель объясняет: ждут хлеба. В тот день для нас собрали кажется весь хлеб в ближайших пекарнях. Шутка ли — 400 человек, которые даже картошку едят с хлебом!
Это было первое знакомство западных славян со своими восточными братьями. Как оказалось позже, мы во многом не понимали да так и не поняли друг друга. Особенно чешская молодежь относилась к нам настороженно и с каким-то предубеждением. Об этом я расскажу позже, А здесь уместно сказать хотя бы пару слов о так называемой «Русской акции».
Революция выбросила за пределы Родины чуть ли не более двух с половиной миллионов русских, среди которых было много интеллигенции и особенно молодежи, из которой и состояла так называемая Белая армия. Вполне понятно, что образовалось зарубежное объединение русских академических организаций, после съезда которых летом 1921 года и возникла в Чехословакии так называемая «Русская акция». Во главе ее со стороны русских стоял профессор Алексей Степанович Ломшаков, выдающийся специалист по паровым котлам, работавший тогда в одном из самых мощных шкодовых заводов. Кроме него акцию поддерживал Н. М. Леонтьев — не знаю, кем он был, но, если не ошибаюсь, военным агентом императорской России. Львиную долю в организации акции составляли, конечно, чешские правительственные круги — в первую очередь президент Масарик, Эдвард Бенеш, а самым активным из всех был незабываемый Карел Петрович Крамарж, бескорыстный друг России. Говорят, что много нам помог и Антонин Швегла, друг Масарика, руководитель земледельческой партии страны. Из словаков нельзя забыть профессора инженера М. Урсини.
На первом съезде русских академических организаций в Праге тогдашний председатель совета министров сказал:
«Для нас всех ясно, что будущее русского народа покоится в руках молодежи. Это элемент, который имеет для нас наибольшее значение, и заботы о его образовании и воспитании являются в то же время наиболее надлежащей работой в интересах русского народа. Когда мы ставили себе вопрос, каким образом мы могли бы наилучше помочь русской эмиграции, только что высказанные мысли именно и привели нас к решению призвать в наши высшие и средние учебные заведения насколько возможно большее количество русской молодежи, чтобы дать ей возможность продолжить свое учение. Мы убеждены, что эта мера, которая встретила живое понимание у всего чехословацкого народа и которой мы уделяем наибольшую заботу и внимание, увенчается добрым успехом и принесет желательные плоды».
Однако пока мы в пути. К вечеру наш поезд остановился на вокзале в Пардубицах: в Прагу сразу не пустили — предстояло отбыть положенный по закону десятидневный карантин.
Карантин кончился благополучно, мы снова погрузились в вагоны — и вот Прага. Мы еще точно не знали, где и как будем жить, как нас устроят. Прошел слушок, что для нас в Высочанах — это район города недалеко от малой железнодорожной станции — предоставлено новое здание, так называемая «Свободарна». По-чешски — это дом, где живут холостяки. «Свободны» — значит холостой.
И действительно, «Свободарня» первоначально предназначалась для холостых рабочих, была разделена на массу маленьких кабинок, где стояли кровать, табурет и… больше ничего. Стены помещения не доходили ни до пола, ни до потолка. Так что все разговоры, вздохи и прочие звуки были слышны во всех кабинах. Но что вздохи! — по сравнению с лемносскими палатками и грязными бараками Стамбула мы попали в рай! Тут можно было скрыться от посторонних глаз, остаться одному, читать… В «Свободарне» была чудесная читальня, столовая, кухня. В столовой довольно часто устраивались всевозможные собрания, там же студенты устраивали спектакли, вокально-музыкальные вечера. Там собирались и ученые для публичных диспутов. Их было в Праге, как маку в степи, особенно после 1922 года, когда Ленин выслал всех не согласных с идеологией большевиков. Нельзя же было весь цвет русской интеллигенции ссылать в холодную Сибирь.
Запомнился мне один из отечественных марксистов, энциклопедически образованный и рассеянный академик Петр Струве, который на открытых профессорских диспутах поражал такой необыкновенной эрудицией, что захватывало дух. С этим человеком трудно было полемизировать даже испытанным в словесных битвах старым профессорам. Без преувеличения могу сказать, что он был эрудирован во всех областях человеческих знаний. О медицине он говорил, как профессор медицинского факультета, и даже такие сокровенные области нашей науки, как теория проводящих путей мозга, ему были более знакомы, чем нам, медикам. О сопротивлении материалов или о конструкциях мостов он дискутировал, как инженер. О вопросах политической экономии — и говорить нечего! Но, думал я, слушая выступления Струве, что этот феноменальный человек, живая энциклопедия, что-то до конца, до точки все-таки не прояснил. Там, у нас на Родине, русский народ хотя и жестоко ошибался, но жил, ставил на ноги огромную страну…
Бывали у нас в «Свободарне» и изящный эстет — ректор Московского университета П. И. Новгородцев, и знаменитый историк А. А. Кизеветтер, кумир молодежи, который знал всю подноготную истории русского народа, но совершенно потерял ориентацию в современных послеоктябрьских событиях, свидетелем которых поставила его судьба. Ему было ясно все, что творилось на Руси при варягах и Игоре, он точно представлял, как и почему возникла кровавая опричнина при Грозном, легко объяснял все оттенки Смутного времени и даже в печати проводил параллели с временем нашим. И все же что-то недопонял в этой, так называемой русской революции профессор Кизеветтер, как и философ профессор богословия Николай Онуфриевич Лосский. Впоследствии он бывал моим гостем в Желиве, и мы много говорили о случившемся в России, но вот главного-то и он не понял и, кажется, окончил свои дни за океаном…
Помню, как в середине 20-х годов, гастролируя по Европе, попал в Прагу и читал лекцию в Виноградском театре «душка» Керенский. Это, собственно, была не лекция, а скорее истеричная оправдательная речь. Я пролез вперед и, стиснув зубы, смотрел на этого бледного человека с безумными глазами и, каюсь, имел желание пустить в «душку» гнилым помидором или кирпичом! Не дослушав его, я ушел из зала…
Вообще на все эти выступления наша студенческая молодежь как-то мало реагировала. Политики казались нам отработанным паром революции. После всего пережитого пропала вера в авторитеты, произошла переоценка ценностей и большинство молодежи с головой ушло в науку. Мы чертили, зубрили анатомию, составляли проекты, бегали на лекции — политикой, казалось, не занимались, и все же доминирующей темой наших разговоров и мыслей была Россия. Все мы любили свою Родину, и никто из нас ни минуты не сомневался в том, что мы ей не изменили. Был только страх и постоянные опасения, что большевики погубят Россию, что, в конце концов, она распадется и исчезнет с карты Европы. И это было нестерпимо больно…
Вспоминаю, как пражские дамы-патронессы, вся высшая чешская знать устроили для нас, русских студентов, в 1921 году елку. В огромном зале «Соколовны» на вечер приехал и бывший председатель совета министров доктор К. П. Крамарж. В начале вечера он вышел на сцену и обратился к нам с речью. Он бегло и почти без акцента, что между чехами редкость, говорил по-русски. Постараюсь по памяти восстановить его дружеское обращение к нам.
«Дорогие русские друзья! — обратился к нам Крамарж. — Вы, часть русской интеллигенции, волею судеб очутившиеся за границей, естественно, задаете и будете задавать себе вопрос, почему мы, чехи, приняли участие в вашей судьбе и решили помочь вам получить у нас высшее образование. Вам, людям интеллигентным, может это показаться странным в наш суровый век расчетливого отношения одного к другому. Может быть, многих из вас будет глодать мысль, что вы живете на нашем иждивении, как нищие, и мы, то есть чешское правительство, даем вам как бы милостыню. Эти чувства естественны и понятны. Но я, как член правительства, могу вас заверить, что мы даем вам не милостыню, а оплачиваем вам, то есть России, только незначительную часть того долга, который мы должны вашей Родине. Детали и подробности я не могу да и не имею права вам сообщить, но прошу верить, что, получая нашу материальную помощь, вы берете из своего!» Не помню, что он говорил дальше, но смысл его обращения к нам был именно такой. Тогда же у меня мелькнула мысль: не то ли золото, вернее, часть золотого запаса Российской империи, которое я помогал грузить в Саратове за день до февральской революции и которое, как говорили, было реквизировано чешскими легионерами, имел в виду Крамарж. Недаром в республике одним из богатейших банков был Легиобанк, а чешская крона много лет котировалась на международной бирже наравне с долларом, имея за собой золотое покрытие…
Русские студенты были размещены в Праге в двух местах: большая часть в Высочанской «Свободарне», где жил и я, а часть в старом городе на Вышеграде, недалеко от Влтавы, в старом, но прекрасном здании «Худобинце», то есть в бывшей городской богадельне. Там тоже были и общежитие, и кухня со столовой. Обедать мы могли где угодно, так как каждый получал от администрации комитета по две талонных книжки — одну на обеды, а вторую на ужины. Обмундировывали нас с ног до головы тоже в комитете. Все было очень добротно, но стереотипно, так что русского студента можно было узнать на улице за версту. Впрочем, мы ухитрялись избавляться от унификации, хотя это и кончалось иногда не лучшим образом.
На Старом Месте, за храмом св. Николая, который чехи любезно предоставили православным русским, к Влтаве бежала узкая уличка. Здесь, как на московской Сухаревке, продавали всякий хлам. Одну из лавчонок с готовым платьем держал юркий еврей Рейман, который говорил по-русски. Так вот, получив два стереотипных костюма из комитетского склада, мы как-то летом с моим дружком и однокурсником Сашкой Донченко отправились к Рейману и выменяли наши шерстяные темно-синие костюмы на модные тогда бежевые. Брюки были узкие, из легкой материи в полоску. Так что мы с Сашкой были от радости на седьмом небе и мотнулись домой. Но, на наше несчастье, по дороге нас захватил ливень. Прибежав в «Свободарню», мы, конечно, разделись и стали сушить новенькие костюмы, а утром их не узнали — с них сошел ворс и модные брючки сели так, что в узкую штанину еле можно было влезть. Пиджаки были не лучше и катастрофически сузились в плечах. Мы смотрели друг на друга, всплескивали руками и смеялись как безумные. Надул нас еврей Рейман!
Чешское студенчество, за очень малым исключением, в отличие от высших кругов общества и большинства профессоров, отнеслось к нам почти враждебно.
Как-то, чуть ли не в первый или второй год нашего пребывания в Праге Союз чехословацких медиков созвал общее собрание всего факультета. Говорили, что будут обсуждаться общие, текущие вопросы. И вот, представьте себе: вечер, огромная до отказа набитая аудитория, шумно, многие курят, горячо спорят на текущие и обычные во всякое время темы. Вдруг поднимается какой-то взъерошенный студент и начинает злобно говорить о нас, русских студентах.
— Коллеги! — кричит он. — Наш университет, Прагу и вообще все наши высшие учебные заведения запакостили иностранные пришельцы! Я, собственно, говорю о русских! Спрашиваю: что представляет из себя этот сброд, эти полицейские, которые пытались задушить русскую революцию?.. Они органически не способны к интеллектуальному труду, и мы должны от них как можно скорее избавиться, настоять перед нашим правительством, чтобы их снова посадили в скотские вагоны и отправили в советскую Россию. Тут им делать нечего! В нашей свободной республике им делать нечего! Предлагаю резолюцию! — и зачитывает ее.
И все же в Праге нам жилось хорошо. С утра до ночи, пока не был на лекциях, я слышал родную речь, общался с подобными мне русскими ребятами. Присутствие русских профессоров между нами создавало впечатление, что и учимся-то мы в России. Не оставляла, однако, мысль: «А как дальше?» Я быстро осознал, что остаться в «Свободарне» — значит никогда не изучить чешский язык. Выход был только один — уйти на частную квартиру. Это разрешалось. Таким студентам комитет ежемесячно выдавал пособие в размере 400 крон, и для скромного существования этого было вполне достаточно. Словом, я подал прошение. Мне разрешили, и я поселился в квартире рабочего Келлера. Решение было правильным. Тут я начал натаскиваться в разговорном чешском языке, что значительно облегчило понимание лекций.
Первое каникулярное лето вместе с Иваном Гончаренко мы провели у его знакомого крестьянина Владимира Кассала в деревне Хвалетице, недалеко от Градце-Кралове. За стол и место в сарае мы помогали убирать в поле хлеб. Комитетские деньги, таким образом, оставались неизрасходованными, что было очень выгодно. Второе лето я провел более продуктивно, работая уже как медик на Подкарпатской Руси, в городке Севлюше, недалеко от Ужгорода. Там была довольно примитивная больница, размещенная в каких-то бараках. Главным врачом в ней работал доктор Янда, бывший русский легионер, и жена у него была русская.
Люд на Подкарпатской Руси был тогда примитивный, забитый. На частых ярмарках и торгах дело нередко доходило до поножовщины, убийств. Так что я прошел там хорошую школу начинающего хирурга.
В Севлюше было много евреев, которые строго держались закона Моисея. По субботам они ходили в пестрых платках на плечах и лисьих шапках. Самым торжественным днем в неделе было у них не воскресенье, а суббота. Евреи всюду ели свою традиционную мацу, а в окнах горниц по вечерам можно было видеть типичные подсвечники с зажженными свечами, и целые семьи сидели за столом, уставленным традиционными яствами. Буквально вся торговля была в их руках. Раньше я никогда не видел евреев, так как в Донской области им было запрещено жить, и посему я с большим любопытством присматривался к жизни и обычаям этого древнего народа. В нашу больницу часто приходил врач Езефович, очень милый, обходительный еврей. Нам, медикам, он приносил всевозможный материал для разбора и исследования в больничной лаборатории.
— Очень прошу, коллеги, помочь мне делать все разборы — у меня лаборатории нет, а я не останусь вам должен. Когда будете уезжать в Прагу, я с вами рассчитаюсь, очень хорошо рассчитаюсь, в долгу не останусь…
И вот за день до отъезда он позвал нас к себе на квартиру. Попросил подождать, вышел в соседнюю комнату и через некоторое время, приветливо улыбаясь, торжественно выложил на стол пачек десять чудесного, как он говорил, листового табака-сырца. Сложили мы свои гонорары в чемоданы, набили по чемодану чудесными помидорами, которые росли на поле у больницы, — и на вокзал.
Что же из всего этого вышло, когда мы двинулись к нашей «альма-матер»? Поезд, конечно, третий класс. Народу уйма. Как всегда, в дороге знакомства, разговоры. И вот я похвалился моему собеседнику, что везу из Подкарпатской Руси немного сырого табака. Собеседник-чех всполошился:
— Как сырого?
— В листьях, — говорю, — врач тамошний за работу дал.
— Врач? А знаете ли вы, что перед Прагой производят проверку чемоданов и контролируют продукты? И если у вас найдут хоть пару листьев табака — тюрьма или штраф! А то вас, как эмигранта, может быть, и за границу вышлют. Вы разве не знаете, что у нас табачная монополия?
— Да у меня лишь пара листьев, — говорю.
— А это все равно, доказывайте там…
На самом же деле у меня было чуть ли не полчемодана табака. Переведя разговор на иные рельсы, я тихонько стянул чемодан с полки и понес его в уборную, где все, пачку за пачкой, спустил в раковину.
Дальнейшие каникулы мы с Сашей Донченко проводили обычно в старой, очень известной в Чехии больнице, в небольшом, благоустроенном городке Градец-Кралове. На самом берегу веселой речушки Орлицы, у ее впадения в торжественную и далеко несущую свои воды Эльбу (по-чешски Лаба), стояло, да и теперь еще стоит, трехэтажное здание так называемой старой больницы. Тут, как, впрочем, и во многих других больницах республики, верховодили монашки — они составляли средний медицинский персонал, решали все вопросы больницы, не считаясь ни с главным врачом, ни с остальными врачами больницы. Теперь в здании больницы находится приют для престарелых, и уже в мое отсутствие, соревнуясь с соседними Пардубицами, Градец выстроил огромную модерную больницу, в стенах которой разместился медицинский факультет Пражского университета.
На год раньше своих однокурсников, 3 июня 1927 года, я получил диплом врача и очутился совершенно без средств к существованию. Дело в том, что нам, русским эмигрантам, выдавали такой же диплом, как и чехам, но с печатью на его обратной стороне: «Выдал реверс, что отказывается от врачебной практики на территории Чехословацкой Республики, не будучи ее гражданином». Не случайно многие по окончании университета уезжали во французскую Центральную Африку, кое-кто отправлялся в Южную Америку, другие страны.
Я сначала решил попытать счастье в Черногории, куда почему-то не попал, а в Америку отказалась ехать моя жена. Кстати, расскажу сейчас, как я женился. Много наших студентов из-за экономии скудных деньжонок жило в окрестностях Праги. Русскими были густо заселены Мокропсы, Черношице, Вшеноры, Хухле и Ростоки. Я тоже прожил около года в Ростоках, в комнате у одного железнодорожника.
Так вот, как-то в одно из воскресений мы с Гончаренко решили навестить нашего коллегу Павла Еременко, который женился на вдове, старше его вдвое, и жил, как калиф. Для солидности Паша отпустил бородку, на лекции и в комитет являлся всегда в старомодном рединготе, унаследованном от покойного мужа жены. Когда с тростью важно он проходил по коридору, смешливый Жорка Донец командовал: «Смирно-о-о, господа офицеры! Павел Иваныч явились!» После обеда Еременко ложился отдыхать, жена и теща в это время останавливали все часы в доме, чтобы не беспокоить Пашу, а мы являлись к нему и, стуча ногами, кричали во весь голос:
— Здорово, Павло! Вставай помещик! Нечего брюхо належивать! Жена-чешка в ужасе всплескивала руками и, закатив под лоб глаза, шипела:
— Тише, тише… Павльюша сплйт.
Так вот, к этому-то Павльюше мы ехали на чай с вареньем — знали, что старая жена кормит его на убой. В воскресный день народу в пригородных поездах довольно много. Стоим мы в коридоре у окна, и вдруг в толчее я улавливаю русскую фразу. Оглянулся — и вижу в соседнем купе статного старика, пожилую женщину и очаровательную девушку. Русских эмигрантов в Праге было много. В поездах знакомства заводились легко и быстро. Протолкавшись к ним, узнаю, что старик — чех, недавно уехавший из России со своей женой и 18-летней дочкой Олей. Старик оказался профессором Киевской консерватории по классу рояля и фагота. Одновременно он преподавал в Киевском институте благородных девиц. Очень милая и по-русски приветливая старушка, к сожалению, плохо слышала. В России, по ее словам, она была преподавательницей математики в Каменец-Подольской гимназии, а потом переехала в Киев к брату-филологу, который имел свою собственную гимназию. Там она и вышла замуж. Словом, это была чисто чешская семья, но впитавшая в себя за полувековое пребывание в России все русское. Разговорились, получили приглашение заходить к ним по вечерам в свободное время. Гончаренко, с которым я ехал, по-видимому, остался совершенно равнодушен и к русскому языку, и к милой девушке. А мне скромная Оленька более чем нравилась. Но я старался не обращать на нее особого внимания и вел разговоры главным образом с бабушкой — читал ей свои стихи, делился планами на будущее…
Больше года я ходил в эту чудесную семью, которая стала для меня почти родной. С Оленькой мы ни разу не были ни в театре, ни в кино, ни на балу. Но из недомолвок, перекрестных взглядов и вздохов, как это бывает у всех молодых людей на нашей старой планете, возник ясный вопрос: что же дальше?.. И я практически разрешил этот вопрос. В один из вечеров, когда Анна Ивановна читала, как обычно, газету, а мы с Олей перебрасывались совсем незначительными фразами, я спросил у нее:
— А хотели бы вы стать моей женой? Оля, чуть подумав, тихо сказала:
— Да…
Тогда, обратись к погруженной в чтение Анне Ивановне, я твердо заявил:
— Анна Ивановна! Мы с Олей поженимся!
Старушка медленно положила на стол газету и, смотря на меня через очки, выдохнула:
— Та-а-а-к… А что скажет отец?
Я попрощался и ушел, считая, что окончательный ответ получу в следующий приход, когда отца подготовят к моему предложению.
Этот удивительно трудоспособный человек с утра до поздней ночи ездил по Праге и ее окрестностям, где давал уроки рояля своим многочисленным ученикам, которые его очень любили за веселый характер. В России у него было блестящее положение, многоэтажный дом в Киеве, чудесная загородная дача, где он принимал гостей. И вот в 68 лет он бросил все это и буквально нищим вернулся с женой и дочерью в Прагу.
Когда я в следующий раз пришел за ответом, Сергей Осипович встретил меня в штыки:
— Да вы что, молодой человек, белены объелись?.. У вас ни роду, ни племени, как говорится, а у девчонки ни гроша за душой… голая она! Понимаете?.. Ну, что вы будете делать, чудаки?
— Жить, Сергей Осипович! Я устою! Оля со мной не пропадет.
— Нет, нет! Какую чепуху, скажите пожалуйста, выдумали, — заключил он, повернулся и ушел.
Я решил переехать в Братиславу. Там был филиал Русского комитета. Казалось, с глаз долой — из сердца вон. Поэтому я занял у Донченко 60 крон, купил в китайском магазине чудесную чайную чашку из прозрачного фарфора — Оле на память — и пошел прощаться. Вот тогда все и решилось: совершенно неожиданно я получил согласие на брак.
Вскоре работяга-тесть купил собственную квартиру, состоящую из двух комнат и кухни. Одну комнату сдавали, вторую дали нам, сам же Сергей Осипович с женой жили в кухоньке. Времени тогда у меня было хоть отбавляй, карманы совершенно пусты, и я много читал, писал стихи о Родине, которая и днем и ночью стояла передо мной, но надо было где-то и работать, содержать семью. Посоветовавшись с Сергеем Осиповичем, я решил обратиться за помощью к хорошему знакомому тестя еще по России — доктору Владимиру Герингу. Полковник Геринг был в русском плену, в Киеве часто навещал семью моего тестя, а в Праге он заведовал хирургической клиникой преимущественно для состоятельных людей. Кроме этого Геринг был заместителем председателя Красного Креста республики — Алисы Масарик, дочери президента. И вот на этого-то человека я возложил все свои надежды, и не ошибся.
Геринг принял меня очень радушно, предложил выполнять наркозы при всех операциях, которые производились у него почти ежедневно в небольшом операционном зале. За короткие наркозы мне платили 50 крон, а за длительные, которые продолжались иногда по 3–4 часа, платили по 100 крон. Заработки были хотя и не регулярные, но хорошие. Кроме этого Геринг устроил меня ординатором по легочным болезням в бесплатную амбулаторию Красного Креста. Заведовал амбулаторией незнакомый мне, очень вежливый и обходительный доктор Чапек. Но я не входил с ним в контакт и работал совершенно самостоятельно. Новизна работы меня захватила, я старательно возился с каждым приходящим к нам, и — о, радость! — за два-три месяца количество пациентов амбулатории возросло с пятидесяти до ста — ста двадцати в приемный день. Я торжествовал, и администрация была очень довольна. А в свободное время я работал еще в нескольких университетских клиниках. За это Красный Крест платил мне 900 крон в месяц, чего моей семье — а вскоре Оля родила сына, в котором я души не чаял, — вполне хватало!
Но вот весной я как-то забежал в центральное объединение чешских врачей и спросил места в деревне на время летних каникул, когда участковые врачи обычно разъезжаются к морю, в горы, за границу. Чиновник охотно предложил мне на выбор несколько мест. Но мне было решительно все равно, куда ехать — чешскую провинцию я совершенно не знал, а оплата работы в моем эмигрантском положении была просто баснословна: 100 крон в день, стол, комната! Я выбрал местечко Кошетице. Это оказалась захудалая деревенька с замком какого-то помещика, расположенная на Чешско-Моравской возвышенности.
В деревнях, известно, все новости и происшествия идут по беспроволочному телеграфу. Вскоре о русском докторе пошла слава: русак и зубы рвет, и роды ведет, и шьет, и режет, и всех обитателей богадельни вылечил от всех болячек…
А мне запомнилось, как однажды после обеда в ординаторскую ворвался местный пекарь Беранек. На нем не было лица. Оказалось, что его жена сильно кровоточила после тяжелых родов, которые по обычаю вела местная повивальная бабка. Минуты на сборы — и я у пострадавшей: у нее произошел разрыв шейки матки. Нужно срочно шить. Спешу. Но тут свой ритуал: пятнадцать минут в горячей воде со щеткой, три минуты в растворе сулемы и пять — в алкоголе. Это нужно — иначе неотвратимый сепсис, который почти всегда в таких случаях кончается смертью. Начинаю шить. Кровотечение останавливается, я облегченно вздыхаю. А в это время в спальню на цыпочках входит встревоженный Беранек и говорит:
— Господин доктор, к вам приехала делегация — просят выйти к ним.
— Какая делегация? — спрашиваю.
— Из Горжепника. Это село километрах в шести от нас.
— А что они хотят от меня?
— Не знаю. Но на автомобиле приехали сам староста, учитель городского училища, заведующий дорогами и даже Коубек — торговец…
Окончив работу, вымыв руки, выхожу к делегации, и тут состоялся разговор, который запомнился мне во всех подробностях.
— Господин доктор, — начал старый Коубек, влиятельный торговец, который держал всю округу в руках, — мы, представители соседнего местечка Горжепник, долго следили за вашей деятельностью в Кошетицах и уполномочены просить вас — занять место нашего участкового врача. Нам нужен человек, который умеет вести роды, знает хирургию и вообще такой, как вы!
От такой речи я опешил и, разведя руками, спрашиваю:
— Но разве у вас нет врача?
— Есть, но он уходит на место своего отца.
— Ну, а конкурс? — спрашиваю снова, зная, что места врачей занимаются исключительно по выписанному в таких случаях министерством здравоохранения конкурсу.
— Это ничего не значит. Мы поедем к министру и заявим, что иного врача к нам просто не пустим! — категорически заявляет Коубек.
— Но, послушайте, я совершенно не собирался идти на участок. У меня иные планы. Я гол как сокол, а для открытия практики нужно много денег. У меня нет ни обстановки для квартиры, ни нужного инструментария…
Но тут меня перебили сразу же и Коубек, и учитель Купшовский, и староста. Они разбили все мои «но» по пунктам, разъяснив, что в местечке есть две сберегательные кассы, что мне беспроцентно дадут, сколько будет угодно — 20–30 тысяч крон. Коубек пообещал снять у местной помещицы квартиру для меня в так называемом «замке». Словом, оставалось только одно — получить мое согласие, и решили, что на следующий день они приедут ко мне за окончательным ответом.
Утром я позвонил в Прагу жене:
— Попробуем? Не на век же…
Оля согласилась. Мы попробовали и… остались в этом краю на всю жизнь…
Горжепник, древнее село в тысячу жителей, притаилось на берегу небольшой речушки Трнавки. Площадь с парой еврейских лавчонок и ратушей, хороший костел, большое имение, которым верховодила помещица Горакова, три-четыре улицы — вот и все. Местечко понурое, старое, не блещущее природными красотами, но выбирать было не из чего — нужно было начинать жизнь.
В Горжепнике в сберегательной кассе я занял, как было договорено, 20 тысяч, еще 10 тысяч в долг дал мне тесть. Сергей Осипович, кроме того, подарил нам недорогую кухоньку, старинный ореховый буфет, довольно красивый, но уже отслуживший свой век. Заехав на Пршикопы, у братьев Чижковых я накупил массу необходимых медицинских инструментов… Местный столяр в Горжепнике на второй же день привез мне превосходную дубовую спальню, сделал сиденья к стульям, обновил их и дал мне в столовую большой круглый стол. У второго столяра я заказал турецкий диван, шкафы для инструментов. Сын помещицы свозил меня в окружной городок Пелгржимов, где я купил ковер, занавеси, и вот наша квартира приобрела жилой вид.
Еще не был оборудован рабочий кабинет, еще требовалось пополнить лекарствами аптеку, а пациенты не ждали и повалили валом. До обеда я занимался консультациями их, после обеда ездил к больным, которые не могли передвигаться. Неоднократные вызовы выпадали и на ночь. В общем я должен был обслуживать около пятнадцати деревень с населением приблизительно в три с половиной тысячи человек. Совершенно неожиданно ко мне потянулись люди и из соседних Кошетиц и прилегающих к ним деревень. Практика оказалась огромной, разрасталась с каждым днем, в местной газете, издаваемой в Пацове, начали обо мне писать хвалебные отзывы. Писали, что наконец-то у нас, в провинции, появился врач, который все умеет, что скорая врачебная помощь теперь обеспечена. На одну из этих статеек зло откликнулся врач Манда, заявив, мол, какая же это скорая помощь, если парень ездит всюду на повозках и даже машины у него нет. Но за этим дело не стало. Мне тут же предложили в рассрочку все, что душа захочет: и пишущие машинки, и автомобили, и лекарства, и книги, и обстановку. Нужно было иметь большую изворотливость и терпение, чтобы отделаться от всех этих вежливых, настойчивых и обходительных представителей чешской коммерции.
Практика моя необыкновенно разрасталась. Подозреваю, что меня сильно рекламировал Коубек, который, как я уже заметил, держал надо мной охранную руку.
Все, казалось бы, шло хорошо на моем участке — и зубную практику здесь я завел впервые, и роды принимал, и превентивную прививку против дифтерии практиковал. Но в Горжепнике мне что-то уже не сиделось — и квартира темна, и воды мало, и лес далеко. Убежденный деревенский житель, я решил искать место поближе к природе и начал просматривать наши медицинские журналы, где объявлялись конкурсы на свободные участки. Не сразу удалось подобрать подходящее место, пришлось повоевать и с чиновниками из министерства здравоохранения. И вот осенью 1934 года получаю письмо, в котором сообщалось, что в соседнем местечке Желив умер участковый врач Соботка, что люди в Желиве меня знают и будут рады видеть там своим лекарем.
Я поехал посмотреть местечко. Разыскал старосту — им оказался лесничий Желивского имения, принадлежащего монастырю. Он-то и дал мне всю нужную информацию об участке. В селе насчитывалось около тысячи жителей. У монастыря в то время было много гектаров леса, пахотной земли и несколько так называемых «дворов», то есть филиалов имения. По положению участковый врач в Желиве обязан был быть одновременно и монастырским врачом. От монастыря он получал бесплатную квартиру и так называемый «депутат» — зерно, хлеб, мясо, пиво и прочее.
Квартира — небольшой особняк в семь комнат с кухней — пришлась по душе. Со всех сторон сады, речка Трнавка — до трех метров глубиной. Около дома, вдоль правого берега речки до самой «пржеворки» — отвесной скалы, высоко выброшенной над рекой, — так называемый овечий косогор, заросший смешанным лесом. Католические монахи, бродя по европейским просторам, выбирали для своих монастырей чудесные уголки, одним из таких и был Желив. Прошений на этот живописный участок с монастырем набралось много, и я попросил настоятеля Желивского монастыря поддержать меня у министра здравоохранения монсеньора Шрамка, что он и сделал. Позже, разговаривая с настоятелем, личным врачом которого я был, спросил, почему выбрали меня, эмигранта, к тому же схизматика — не католика. На это настоятель, смиренно улыбаясь, ответил:
— Вот потому-то, что вы не католик, мы и выбрали вас. Как не католик, вы не будете интересоваться нашими монастырскими делами и мешать нам. А о вас мы хорошо информированы…
В монастыре была редчайшая библиотека, вмещающая в своих просторах знаменитые и неповторимые инкунабулы — рукописные и печатные. Многие из них были на пергаменте, чудесно переплетены и снабжены изумительной красоты рисунками, украшенными золотой фолией. Особенно меня поразило несколько огромных книг, переплетенных в натуральную ослиную кожу. В одной из них было повествованием сотворении мира с текстом, напоминающим историю или географию. В период революционных ветров и настроений, которые веяли над молодой республикой с 1918 до 1920 года, много монахов и послушников уходили из монастырей в свет, в гражданскую жизнь. Республика была наводнена иностранцами, преимущественно богатыми людьми из Америки, которые скупали все антикварное. Добрались они и до инкунабул, из которых послушники и монахи вырезали рисунки и продавали американским дельцам. А те потом делали из них украшения на дорогие и эффектные дамские ридикюли… Каждая эпоха имеет свои странности. Ходили слухи, что в 1951 году, когда монастырь был ликвидирован, из него все вывезли и все распродали новые владельцы. Говорили, что два или три больших грузовика с бесценными книгами стояли под проливным дождем. Все, как в советской России…
Во время последней войны, когда республика стала германским протекторатом, в монастыре были размещены ученики Берлинской гимназии — «Гитлерюгенд». Помню, как в морозный денек 1942-го в ординацию постучали и вошел незнакомый мне человек. За ним — медицинская сестра. Незнакомец щелкнул каблуками и, подняв вверх руку, громко произнес:
— Хайль Гитлер!
Потом он что-то начал лопотать по-немецки. Замечу, что чехи панически боялись и ненавидели немцев. У меня же еще с детства было к ним особое, наше, русское отношение: немец обезьяну выдумал… Я их всегда уважал за образцовый порядок, пунктуальность и прочее, но никакого страха они во мне не возбуждали.
Сестра, судетская немка, тогда перевела мне слова незнакомца и представила его:
— Это наш лайтер-начальник «Гитлерюгенда». Мы прибыли из Берлина. Начальник просит, чтобы вы взяли мальчиков под свой врачебный надзор.
— Хорошо, — ответил я. — По нашим законам, я обязан лечить каждого человека, поселившегося в моем районе. Но прошу передать вашему начальнику, что, как русский, не могу приветствовать его принятым в Германии арийским взмахом руки.
Сестра перевела мой ответ. И, к моему удивлению, немец улыбнулся и сказал:
— Ничего, доктор, ни вы, ни мои ученики не будут обмениваться нашим арийским приветствием. Я прошу только лечить их.
Присутствовавшие при этой сценке чехи потом разнесли по всему району, что, мол, русский казак-доктор даже начальника «Гитлерюгенда» не испугался и отказался приветствовать его по-арийски. Говорили: «Наверняка наш доктор сильнее немецкого гестапо, если осмелился так разговаривать с высоким начальником…»