Белый Крым

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Белый Крым

Вдали, в голубой дымке, замаячили очертания берега. Мы жадно всматривались в приближающийся город. Это была Феодосия, город любимого мной Айвазовского. Пароходы не задержались здесь долго и пошли вдоль побережья. Не заходя ни в Севастополь, ни в Евпаторию, высаживаемся на западном берегу Крымского полуострова в татарском селении Ак-Мечеть. Тут уже были казачьи части, каким-то образом здесь очутился и полковник Леонов, ушедший от нас на Кавказском побережье в горы.

В Крыму командование войсками принял барон Врангель, появился и Донской атаман Африкан Петрович Богаевский, лицо совершенно непопулярное среди потерявших во все веру казаков. Но Богаевский был, нужно отдать ему справедливость, очень образованным и трезво смотрящим на события человеком.

В мае на подводах нас двинули в Евпаторию, где формировались или уже стояли сформированные части. Евпатория в те давние времена представляла из себя захолустный городок. Вдоль берега торчало несколько довольно примитивных санаториев. Чуть ли не на единственной улице, бегущей вдоль берега, почти рядом стояли два ресторана — большой, с экзотическим названием «Дюльбер», и небольшое, но с претензией кафе-ресторан «Валькирия» — здесь обедали и закусывали преимущественно мы, младшие офицеры. А «Дюльбер» посещали исключительно штаб-офицеры и генералы. Тут можно было встретить «красу и гордость донской артиллерии» полковника Ковалева. Это был удивительный человек. Выше среднего роста, плечистый, с загорелым правильным лицом и внимательными карими глазами. Всегда — в бою и на походе — безукоризненно одет. На руках неизменные белые перчатки. Красив и картинен до жуткости! Понятно, до «Валькирии» Ковалев никогда не опускался. Его всегда можно было видеть только в обществе генералов. Кто не знал биографии полковника, обязательно бы подумал, что это аристократическое дитя, случайно попавшее в нашу среду. Но это не так. Он был настоящий донской казак.

Сиротой его взял какой-то дальний бедный родственник и воспитал чуть ли не в куренях с земляным полом. Откуда же те манеры, осанка Марса — кто знает…

Май 1920 года шел к концу. Однажды поступил приказ грузиться в вагоны и отправляться на узловую станцию Джанкой. И снова потянулись войсковые части, батареи, походные кухни. Как-то незаметно перешли Перекопский перешеек, не заметив его знаменитых укреплений. Собиралась 2-я Донская конная дивизия под командой генерала Калинина. Это была самая оперативная единица в армии Врангеля. Общее командование над нами имел суровый службист, коренастый, будто вырубленный из дуба, генерал Кутепов, впоследствии председатель Русского общевоинского союза за границей.

Не встречая серьезного сопротивления, врангелевская армия, а с нею и 2-я Донская конная дивизия быстро подвигались вперед, занимая все большую и большую территорию. Мы вступали уже в неотъемлемую часть мужицкого анархического царства батьки Махно.

Как-то, во время особо быстрых первых успехов, дивизия прошла с боями верст 30–40, и упоенные таким успехом штабы вырвались вперед вместе с генералом Калининым. Батарея после очень утомительных и длинных переходов расположилась на ночлег в какой-то деревушке, — кажется, это была Мартыновка. Жара даже для Крыма стояла необыкновенная. На ночь мы поснимали с себя все, оставив только подштанники. Я спал на кровати, покрытой тулупом, кишащим блохами; документы, которые всегда возил с собой, в том числе студенческие, положил под подушку. Все было тихо и предвещало спокойную ночь, но гражданская война коварна — она на каждом шагу полна всяких неожиданностей.

И вот после полуночи меня вдруг кто-то схватил за плечо и закричал:

— Господин сотник, скорее! Красные в деревне!

Что творилось на улице — страшно представить! В темноте южной ночи шла дикая рубка: лязгали клинки шашек, сверкали вспышки выстрелов, разбойничий посвист сотрясал воздух… Как оказалось позже, на нас напала красная кавалерия, остатки разрозненной группы блиновцев. Они-то и наполняли воздух свистом, чтобы во тьме отличить чужих от своих.

Выскочив на ошалевшем коне на улицу, я вмешался в густую толпу всадников. Слышны крики:

— Калединцы, ко мне! Калединцы! Ко мне!.. Казак, скачущий рядом со мной, говорит:

— Чапчиков сзывает полк.

Вдруг откуда-то из тьмы огромная масса конных, не доезжая до нас шагов сто — двести, останавливает коней.

— Что за люди? Какая часть? — кричат издалека и тут же: — А, беляки-и!.. в могилу… в гроб!.. — и вся эта смутно движущаяся масса бросается на нас. Повернув коней, в беспорядке мы уходим. В ночь летит исступленное «Ур-р-р-а…»

Потом, уже много лет спустя, в Праге я встречался с Гришей Чапчиковым — он уже был студентом русского юридического факультета. Припомнили тот эпизод.

— Быль молодцу не в укор, — заметил Григорий Иванович. — Всякое бывало, доктор…

Наши части заняли Мелитополь, где обосновались штабы, и строгий порядок всюду, по-прежнему, удерживал грозный Кутепов. 2-я Донская металась по всей Северной Таврии с переменным боевым счастьем. То она появлялась под Каховкой, то под Мариуполем, то доходила даже до захолустного городка Александровска (ныне Запорожье). Были заняты Пологи, Нижние и Верхние Серогозы, Большой Токмак, где стоял полевой госпиталь, в котором я одно время лежал. Как-то ночью на Токмак налетела красная конница. Мы, больные, в одном белье повыскакивали в окна и на спешно мобилизованных повозках рванули по ночной степи куда глаза глядят. Тут я еще раз убедился, что самое безопасное место — это боевая часть, батарея, куда я и поспешил вернуться.

В разгар крымской эпопеи в полях Северной Таврии наши окружили и порубили знаменитую дивизию Дмитрия Жлобы. Поражение было полное, но Жлобу не удалось поймать — он ушел будто бы на пулеметной тачанке.

Но вот Спасское. Деревушка млела от начинающейся жары, было тихо, ничто не предвещало ничего плохого. И вдруг крик:

— Братцы! Красные! Гляди по буграм обходят…

Поднялась несусветная суматоха, как это всегда бывает в подобных случаях. Оставив на месте обоз, я взял пушку в передки, вывел ее к ветряку, где уже сгрудились казаки, отбившиеся от своих частей. Тут же стояла пулеметная тачанка с пулеметчиком и сестрой милосердия. По гребню, на другой стороне Спасского, клубилась пыль — это, сверкая обнаженными клинками, мчались на нас красные конники. Они то исчезали за гребнем, то появлялись снова. Вахмистр крикнул мне:

— Господин сотник! Скорее на соединение с дивизией!..

— Орудие к бою! Не уйдем! Порубят! — только успел я ответить, и тут же мы врезали по красным, которые на бешеном скаку уже начинали спускаться в село. Среди всадников противника поднялся переполох: они, видимо, не ожидали встретить артиллерию. Часть их, вздыбив коней, повернула обратно. Но откуда-то сбоку я заметил в бинокль новую волну конных. Перевалив через гребень, они спускались с горы.

Переношу огонь на них. Тогда первая группа, опомнившись, снова ринулась в нашу сторону. Бью шрапнелью. Но разве одним орудием отобьешь атаку… Казаки, человек двадцать пять, сгрудившись у орудия, советуют мне уходить вместе с ними напрямик, к виднеющимся вдали буграм, куда утром ушла дивизия. Оттуда слышится далекий гул артиллерийской стрельбы. Видя, что лавы красных выскакивают по гребням со всех сторон, а часть, отделившись, стремится нас окружить — отрезать путь к отступлению, я приказываю взять орудие в передки, и мы спешно уходим по проселочной дороге к какому-то селению. Группа казаков на горячих конях, покрутившись минуту около меня, пошла карьером к далеким буграм, где предположительно вела бой наша дивизия. Оказавшись в какой-то немецкой колонии один, я с минуту раздумывал, что делать. Наконец, выбрав узкую боковую улочку между огородами, я погнал орудие по широко открытой степи. Идем на предельной скорости. Орудийные лошади уже в мыле. Но вот сзади за нами вываливается красная лава — красные курсанты и распластавшиеся в бешеном намете кони. Молнией мелькает мысль: от этих не уйдем! Прошу пулеметчика дать очередь, но у него заело ленту в пулемете, и он судорожно пытается ее выпростать. Ясно, что пулемет неисправен. Решаю рубить постромки и уходить без орудия. Но в этот момент слышу характерный визг трехдюймового снаряда, посылаемого справа. Слышится разрыв шрапнели над красными конниками, я оглядываюсь и вижу в их лаве замешательство: кони становятся на дыбы, смятые ряды курсантов останавливаются и вскоре исчезают за линией горизонта. Слава тебе, Господи! Пронесло! Снимаю фуражку и крещусь.

Оказалось, что одна из батарей нашего дивизиона стояла на отдаленных буграх и кто-то из офицеров заметил в бинокль одинокое орудие, преследуемое конницей. Это был хорунжий, мой дружок. Офицеры, видевшие наше отступление, долго смеялись:

— Ну что, Николай, задали тебе перцу?.. Смотри, больше не скрывайся по обозам. Не будь хорунжего — порубили бы вас всех. С красными курсантами шутки плохи!..

Кстати, с нашим обозом в Спасском ничего не случилось. Он отсиделся в деревне. Но по дороге мы наткнулись на груду порубленных красными курсантами тех казаков, которые были со мной под ветряком, а потом пошли на соединение с дивизией напрямик…

Шла уже глубокая осень. Наступили холода. Задул ледяной ветер. На душе было тяжко. Настроение падало при мысли, что зиму придется проводить в Крыму, а не дома в родных станицах. И как гром среди ясного неба — весть, что наша армия спешно оставляет Таврию и валом валит к Перекопу. Восхваляемые неприступные укрепления не выдерживают натиска красных. Говорили, что Турецкий вал уже взят, что ледяной ветер обнажил десятилетиями не замерзавший Сиваш и что атака противника именно на этом незащищенном участке может помочь красным ворваться в Крым. Наши обозы, лазарет, совершенно дезориентированные, метались, как в страшном кошмаре, не зная, что предпринять. Ко мне из обозной канцелярии прибежал наш делопроизводитель Александр Васильевич Бут, и мы решили с ним запрячь наших коней в одну из обозных повозок и спешно идти в центр полуострова. О Перекопе нельзя было и думать — там, по слухам, шли лютые бои, творилось что-то невообразимое. Мы метнулись к Геническу, на Арбатскую стрелку, которая вела в Крым. По дороге попадались обмороженные люди, и негде было приткнуться, чтобы согреться. Узкая Арбатская стрелка кое-где покрылась ледяной водой, в лужицах уже хрустел ледок, а по обеим сторонам паршивой песчано-каменистой дороги набегали мутные волны Гнилого моря. За всю дорогу по Стрелке нам ни разу не удалось попасть под крышу. Люди стали злы, хмуры, дерзки.

Стрелку, протянувшуюся верст на 100–120, мы прошли довольно быстро. Выйдя в Крым, взяли направление на Симферополь, где надеялись получить сведения о положении на фронте и, может быть, о расположении нашего артиллерийского дивизиона, который, по слухам, уже был в Крыму. Потянулись проселочными дорогами по татарским деревушкам, где трудно было договориться по-русски. И вот, не доходя до Симферополя, совершенно случайно встретили нашу батарею у речки Салгир. Батарейцы шли беспорядочной толпой, примолкшие, хмурые. Орудий не было. Оказывается, на Перекопе пришлось бросить уже никому не нужные пушки. Как видно, разгром был полный.

Артиллеристы должны были грузиться на пароходы в Керченском порту. Некоторые части шли от Джанкоя и Симферополя почти безостановочно на Севастополь, к Ялте. Нам предстоял наиболее долгий путь — в Керчь. Опять прошли через Старый Крым, разбросанный среди бугров. По дорогам во все стороны скакали казаки и предлагали чудесные крымские яблоки. Где-то, вероятно, ребята разграбили склады, но нам было не до яблок. Было страшно, что нас отрежут на Арбатской стрелке. Тогда конец — рубили интернационалисты хлестко, наотмашь и, разгорячившись погоней, не брали в плен никого…

Мы входили на Керченский полуостров, самое опасное место после Перекопа. До Керчи оставалось около ста верст. Офицеры откуда-то получили сведение, что Врангель заявил о полной готовности к эвакуации. Твердили, что пароходы все мобилизованы и ни один человек не будет оставлен. Но какой же нужен тоннаж?.. Ведь кроме войска движется масса гражданского населения с повозками, нагруженными всяким скарбом. Многие уверены, что на пароходы будут взяты их объемистые чемоданы, корзины, сундуки. Некоторые везут даже собачек. Но куда же нас повезут? Опять на Кавказ, в Грузию?.. Ни на секунду не появляется мысль, что за границу… в Турцию… навсегда…

Под вечер, не помню, какого уже дня нечеловеческого гона, вдали замелькали одинокие огоньки. Что это? Неужели Керчь?.. Да, это была Керчь, затянутая изморозью, или морским мокрым туманом. Утром, явившись на набережную, мы увидели несколько пароходов, заполненных людьми. В полной безнадежности толкались казаки по пристани и вдруг в сторонке заметили небольшое суденышко. На его низкой палубе никого не было! И вот мы бросаемся к этому последнему убежищу. Из подобия капитанской рубки навстречу выходит молодой моряк, по всей вероятности, капитан этого суденышка. Размахивая руками, он кричит:

— Да вы что! Куда? Да это же пароход каботажного плавания! Пшеницу да селедку вдоль берега возим… Куда же вы лезете? Мы все равно никуда не пойдем!..

Но казаки продолжают прыгать на эту жалкую посудину. Тогда отчаявшийся капитан, видя, что не сможет остановить потока людей, просит:

— Братцы, мы же из порта не выйдем, утонем — время-то самое штормовое… Мы же каботажные…

Кто-то, не понимая морской терминологии, зло резюмирует:

— Я тебе, так твою в душу, дам саботажное! Сами видим, что саботажное! Потонем?.. Да нам все равно, где погибать. Разводи пары, туды твою мать! Краснюкам хочешь оставить? Разводи-и-и! А то, вот, муздыкну из этого вот! — и казак показывает ошалевшему капитану трофейный маузер. Того как ветром сдуло…

На возвышении посреди палубы, у самой трубы, я заметил вестового Петра Абакумова. Он был в бурке, на коленях у него был большой кожаный чемодан и еще какие-то вещи. Увидя меня, он крикнул:

— Господин сотник! Лезьте сюда — тут теплее будет. У трубы-то оно вернее…

Но меня лихорадило, поднимался жар, и я отказался лезть к Петру, который продолжал меня уговаривать:

— Лезьте! Отсель виднее чужие края. Местечко освобожу.

Я любил этого шустрого, ни в какой обстановке не теряющегося пожилого казака. Дома он потерял все и вот теперь, сидя у трубы, шутил и устраивался в дальнюю, никому из нас не известную дорогу. К нему я все же не пошел. Пробираясь с величайшим трудом между казаками, забившими палубу, как селедки в бочке, я спустился в темный трюм, где тоже было полно людей. В трюме была насыпана пшеница и, как оказалось потом, стояли бочки с керченской сельдью и мешки с сахарным песком. Капитан оказался прав — судно действительно развозило по прибрежным портам и селеньям продукты.

Где-то вдали постреливали. Некоторые пароходы, густо дымя, начали выходить на рейд, в неизвестную даль. Мы еще не развели пары как следует и стояли, касаясь бортом низкой пристани. Но по берегу еще металась густая толпа не успевших попасть на пароходы людей. Я, найдя в трюме свободный уголок, сложил там свои незатейливые вещички и вылез из темной духоты на палубу. Да, собственно говоря, вещичек-то у меня было в обрез: брезентовое английское ведро для пойки коня, а в нем жалкое бельишко — вот и все, с чем я оставлял свою Родину навсегда. Карманы мои были совершенно пусты. Лежала там пара бумажных, никому не нужных кредиток — «ермаки», деникинские «колокольчики». На поясе моего добротного домашнего полушубка на козьем меху с серой оторочкой из бараньей смушки висела кобура с наганом, украшенная серебряным полумесяцем, да на шее болтался ненужный теперь и мешающий полевой «Цейс». Правда, в карман полушубка был засунут футляр с серебряным столовым прибором. Вот и все, если не считать еще тоски, которую я навсегда увозил из милой моему сердцу России…