Начало конца

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Начало конца

Прожив некоторое время в Ростове, наша семья вернулась в Клетскую. Горько было видеть на тихих улицах станицы и в пахучих лазоревых степях кровь. А горю и этой крови еще и конца-то не было видно. Некоторое время, правда, мы жили тихо и мирно, но вскоре пришли тревожные вести, что на фронте неладно, что знаменитый Мамонтовский рейд не удался, что корпус разбит наголову где-то под Коротояком, а где этот Коротояк никто не знал. Все чаще по ночам проходили через станицу отступающие части. Вообще была сломана какая-то пружина в механизме казачьей армии — незаметная для непосвященных, но роковая и непоправимая. Фронт явно разваливался, и уставшие казачьи части, которые уже нечем было пополнять, неудержимо откатывались к Дону, внутрь притихшей от ужаса области. А с казачьими частями отступали и так называемые цветные войска Добровольческой армии — черные, как монахи, марковцы, страшные в своем неукротимом напоре корниловцы, дроздовцы и другие.

Шел октябрь 1919-го. По утрам уже появлялись заморозки, на крышах блестел иней. И вот в станицу пришла и стала на несколько дней Атаманская бригада, состоящая из четырех полков — Калединского, Платовского, Ермаковского и Назаровского. Последний назывался в честь войскового атамана Назарова, который после самоубийства Каледина атаманил только несколько дней и был расстрелян в Новочеркасске войсковым старшиной Голубовым и его красными казаками.

Я, по обыкновению, целые дни проводил за чтением, пополняя пробелы в русской литературе. И вот как-то утром, сидя, по обыкновению, в столовой, я, как сейчас помню, читал «Слепого музыканта» Короленко. Бабушка Евфимия готовила обед, и вдруг слышу, как кто-то прошел в кухню и начал с ней переговоры. Затем бабушка сходила в спальню и пронесла с собой в кухню белье. И вот тут полетело!

— Ты что же думаешь, старая карга, отделаться двумя простынями и парой белья?.. — орал кто-то. — Да я у тебя переверну вверх дном все сундуки и комоды!., мать-перемать!..

Меня как плетью хлестануло — я бросился на кухню. Там, у входной двери, стояли два рослых чубатых казака и ледащий офицерик с плоским конопатым лицом и бесцветными глазами. Я сразу узнал в нем корнета Олимпиева, сына попа тюремной церкви в Усть-Медведице, и, подойдя к нему вплотную, тоже заорал:

— Послушайте, вы что позволяете себе так разговаривать со старой женщиной?! Ну?!

— Я адъютант генерала Сутулова, сотник! Как вы со мной разговариваете?! — взбеленился корнет, смущенный присутствием казаков.

— Вы не адъютант, а бандит, который явился грабить мирную семью! Убирайтесь вон, пока я не применил оружие!

Побелевший от бешенства корнет выдавил из себя:

— Я пришел реквизировать перевязочный материал по приказу начальника бригады. А вы хотите отделаться парой простынь и белья, — и, уже обращаясь к казакам, крикнул: — Идемте! Это дорого будет стоить этому молодчику!

— Вон! — крикнул я, захлопывая за ними дверь.

Результат визита не заставил себя ждать слишком долго. Приблизительно через полчаса за мной явилось несколько казаков с офицером, арестовали меня и повели в штаб Сутулова, который размещался на церковной площади. У генерала, как оказалось, в это время происходило какое-то совещание, и мне пришлось ждать несколько часов. Наконец после обеда на террасу дома быстрыми шагами вышел чем-то озабоченный поджарый генерал. Рядом с ним, семеня ногами, какой-то козлиной иноходью передвигался корнет Олимпиев и, кося на меня бесцветным глазом, докладывал:

— Вот, ваше превосходительство, большевик, которого я арестовал по вашему приказу!

Сутулов, глядя исподлобья, круто остановился около меня и приказал страже:

— Разоружить! В расход!

С меня сорвали погоны, отобрали револьвер, но я успел крикнуть уходящему генералу:

— Я не большевик! Меня только что выпустили из больницы. Вот медицинское свидетельство войсковой комиссии!

Сутулов, не оборачиваясь, бросил:

— От фронта спасаешься! На гауптвахту!

На этом разговор и кончился. Меня привели на окраину станицы в казачью хату, где уже сидели Вячеслав Гавриилович Маргаритов, сын отца Гавриила, преподаватель Вольского кадетского корпуса, и толстуха Катасонова. Оказалось, что они сидели за то же «преступление», что и я.

Сутулов был близким родственником нашего священника отца Виссариона Бурыкина, В доме этого культурного и всеми уважаемого священника мы часто бывали, так как дружили с его детьми. Дед и родители всю ночь бегали к Бурыкиным, что-то объясняли и наконец добились, что утром, когда я уже ждал расстрела, меня освободили. Бригада двинулась дальше, а в станицу все чаще и чаще заскакивали проститься с родными казаки отступающих частей. Заехал на минутку и мой родственник Федя Фролов. Он уже был войсковым старшиной. Узнав о моих недавних перипетиях с Сутуловым, Федя решительно заявил:

— Колю непременно убьют наши или красные. Красные сейчас злые, особенно после нашего рейда. Офицера, да еще казачьего, убьют обязательно!.. Я завтра же возьму Николая с собой — пусть у нас в корпусе в обозе едет…

Родители и дед, конечно, согласились с резонами Феди, моя судьба была решена, и, как оказалось, навсегда… Наутро дядя Яков, отец Феди, прогремел по подмерзшей на морозце дороге и остановил ладную тавричанку перед воротами нашего дома. Во дворе уже суетились дед, бабка, мать, сестры. Отец поспешно совал мне папиросы, зная, что в дальней дороге хорошо закурить, а дед неодобрительно косился на него, трогая по привычке сбрую.

Дорога предстояла дальняя — на станцию Суровикино, это верстах в девяноста от станицы. Там мы встретили войскового старшину Михайлушкина, который, оказывается, бывал у нас в доме и знал нашу семью. Он, как и Федя, возвращался в свой полк и предложил мне ехать с ним, обещая устроить в обозах артиллерии корпуса. На какой-то станции я встретился с Николаем Орловым. Орлов был внуком моей бабушки Евфимии, и встреча наша оказалась радостной, приятной воспоминаниями детства.

— А ты что же без коня? Что будешь делать? — спросил вдруг Николай.

— Да на черта мне конь! Я ведь не военнообязанный… — пояснил я. — Пристроюсь где-нибудь в обозе…

— Нет, Коля, — не унимался Орлов. — У меня тут в вагоне есть знаменитый конь. Собственный. Возьми его. Какой же казак без коня? А потом сочтемся — свои же люди…

Сделка была заключена, и Николай вскоре привел коня неописуемой красоты. Это был серый в яблоках трех- или четырехвершковый красавец. Шерсть на нем переливалась всеми цветами мрамора и блестела. Грациозно переступали стройные, тонкие ноги, а шея с нарядной гривой выгибалась, как у лебедя. Живые, необычайно красивые и выразительные глаза умно и зорко следили за каждым моим движением, но я пока был чужим.

— Ну, уж ежели конь, то как без седла? — сказал Николай и принес чудесное казачье седло с луками, окованными серебром.

Когда же подседланный конь начал вытанцовывать на площадке перед вагоном свой, только ему известный ритмичный пируэт, я ахнул…

Каждый офицер, желающий остаться при корпусе, должен был представиться генералу Мамонтову. Его мы нашли в Дебальцево. Помню, в маленькой полутемной приемной ждало несколько офицеров. Наконец из комнаты, где, по-видимому, работал генерал, в переднюю вышел высокий, подтянутый красавец в генеральских погонах. Он крепко пожал мне руку, выслушал мой рапорт и объяснения, почему я прибыл в его корпус, и направил к инспектору артиллерии корпуса полковнику Маркову.

Так я был определен в восьмую батарею третьего дивизиона, которым командовал георгиевский кавалер полковник Леонов. Батарею я нагнал на своем великолепном дончаке где-то уже в пути, на походе. Командир батареи Александр Николаевич Пустынников, как и я, окончил Константиновское артиллерийское училище в Петрограде. Вообще мне повезло. Пустынников и все офицеры приняли меня очень радушно. Но комбат сразу же заявил мне, что у них офицерский состав комплектный и что я не могу быть определен на какую-либо должность в батарее. Тогда я попросил зачислить меня только на довольствие, на что, конечно, получил согласие: все равно в то сумбурное время большинство воинских частей питались, как говорится, на подножном корму. Перебивались кто как умел, — многое зависело от предприимчивости заведующего хозяйством батареи. Впоследствии, когда никто не хотел брать эту неблагодарную должность, я принял ее. Так, совершенно случайно, я и вошел в крепкую, дружную военную семью Донской армии, которая медленно, без боев отходила на юго-восток, к Новочеркасску — казачьей столице.

Из моих боевых друзей почти уже никого не осталось. Их рассеяло по всему свету, многие спят вечным сном на русском кладбище Сен Женевьев де Буа, под Парижем. В реабилитации они не нуждаются. Эти русские мальчики — офицеры, из которых преимущественно и состояла Добровольческая армия, бывшие студенты, бежавшие на юг от самосудов, — безумно любили искромсанную Родину. Они не происходили из каких-то, как позже писали, привилегированных слоев русского общества. Ни высшей знати, ни помещиков, ни очень зажиточных сынков из богатых семей с нами не было. В Добровольческой армии был в основном русский середняк, сыновья так называемого третьего сословия, которое только что начинало зарождаться в России. Многие из них, в том числе и я, грешный, не могли забыть крылатой фразы, слышанной нами на разлагающемся тогда фронте мировой войны от свалившихся откуда-то многочисленных агитаторов: «Товарищи! Россия — только трамплин для скачка в мировую революцию! Если бы во имя этой идеи мы оставили от России только пепел, пустыню — мы это сделаем! Бросайте оружие! Не смейте слушаться ваших офицеров и стрелять в немецкий пролетариат, одетый в солдатские шинели! Офицерство ведет вас на братоубийственную войну, желая только получать двойное жалованье и награды!» Это мы-то, просидевшие столько времени в ржавых окопах, защищающие от врага свое Отечество и думающие лишь об одном — как бы поскорее вернуться в оставленные аудитории, закончить прерванное образование и начать служить нашему народу…

Непоправимый исторический парадокс был налицо. Для меня и этих мальчиков-добровольцев Россия не могла быть ни трамплином для скачка в мировую революцию, ни тем более объектом, из которого от нашего Отечества могла остаться только пустыня…

Об этом пока не пишут. Но придет время — историческая перспектива поставит все на свои места и, безусловно, исчезнет неправедное отношение к воинам Белого стана, навязанное чужебесием…

Справедливости ради следует сказать, что к большому движению масс к Белой армии примазывалась всякая сволочь — авантюристы, люди, делающие шаткую личную карьеру. Но это были одиночки, а одна ласточка, как говорят, весны не делает.

И все же в памяти сохранилось такое, о чем лучше бы и не вспоминать. Расскажу о самом страшном эпизоде, который во время гражданской войны мне удалось видеть. Два или три месяца после него я ходил как шальной, будто в каком-то кровавом тумане, и до сих пор я не могу этого забыть. Долго в беспокойные ночи снился мне этот кошмар, и я даже как-то в студенческие времена написал об этом стихотворение «О чем пел набат», о котором в нашей среде в свое время было много споров и толков. Я приведу его в конце эпизода.

Итак, 23 или 24 декабря 1919 года казачьи части навсегда оставляли свою столицу Новочеркасск. Генерал Мамонтов, как тогда говорили, попал в опалу и умер где-то на Кубани от сыпного тифа. Все возможно. Корпус временно принял генерал Т-н, человек очень набожный, в прошлом якобы полицейский пристав.

За неделю или меньше перед Рождеством часть корпуса, отогнав наседающего противника, пробила фронт и прорвалась к Провалью, где были расположены знаменитые конские заводы, откуда офицерский состав укомплектовывался чудесными лошадьми — помесью английских кровей с донскими, степными скакунами.

Именно оттуда выходили изумительной красоты, грации и легкости провальские кони-полукровки.

Наш артиллерийский дивизион в этой операции не участвовал, а части прорвавшегося к Провалью корпуса накрошили там месиво тел и захватили в плен мало подготовленную к боям дивизию — что-то около 4000 человек. Это был последний прыжок умирающего барса. Уже никогда позже деморализованные остатки Донской армии не проявляли ни такой инициативы, ни оперативности. Разве только вот в белом Крыму так называемая 2-я Донская дивизия по приказам Врангеля моталась на выдохшихся конях по Северной Таврии — от Мариуполя до Каховки и дальше — до нынешнего Запорожья, тогда захудалого городишки Александровска.

Помню ясный, морозный день. Дело было в Сочельник. Части одна за другой шли по звонкой дороге переменным аллюром — то шагом, то переходя в легкую, облегченную рысь. Командование спешило, так как красная кавалерия сидела уж на хвосте наших арьергардов. Военнопленные, еще не успевшие надеть на себя форму регулярных частей Красной Армии — кто босиком, кто в чулках, многие без картузов, — бежали трусцой. Ведь на дворе стоял крещенский мороз. Новоиспеченный генерал Р., осклабясь переговаривался с бегущими рядом пленными. Над обреченной колонной — клубы пара. И вот вижу, генерал протягивает руку к своему вестовому, тот молча подает ему карабин. Мгновение — раздается выстрел в затылок бегущему, и все повторяется сначала…

Так продолжалось версты две-три. Мальчишки с простреленными головами падали, как снопы, а колонна все бежала и бежала дальше. Но вот по рядам, как молния, пролетел слушок, что красная кавалерия совсем близко, а наши части не могут ее сдержать. Нужно ускорить аллюр, и становится ясным, что бегущую рядом у дороги бесконечную колонну пленных придется бросить. Но как бросить? Завтра же они пойдут на пополнение Красной Армии и будут бить нас. А посему принимается решение уничтожить на месте почти четыре тысячи русских парней… Это поистине страшно, чудовищно.

Но вот появляются дровни с пулеметом. На них два или три казака. Сани сопровождает отряд всадников с усатым, насупленным вахмистром. У него в руках плеть. Казаки, чуя неладное, начинают роптать:

— Да неужто, прости Господи, решатся… да под такой праздник?.. Однако кто-то, несмотря на Сочельник, уже решил судьбу этих парней. Один из казаков устанавливает поудобнее в задке дровней пулемет и укрепляет его. Второй, стоя рядом на коленях, зло кричит:

— Не буду стрелять! Не бу-у-уду!..

— Да ты что, очумел? Не мы их, так они нас завтра, в твою душу!..

И вот тогда третий казак, ударив шапкой о землю, бросается к пулемету и, крестясь, с захлебом кричит:

— Давай! Господи, благослови! Давай… мать твою!..

Слышатся исступленные крики:

— Да, братцы, да чего же вы! Пощадите!.. Мы же мобилизованные… Да мы же с ва-а-ами!..

— Начинай! — орет вахмистр, и пулемет, приседая и дрожа, начинает рвать пулями живые тела.

Многие, как подкошенные, падают навзничь в снег, кричат, обезумев, пытаются метнуться в сторону, но пулемет беспощаден — он достает всюду… Потом вахмистр и его казаки зорко осматривают недобитых, стонущих в конвульсиях людей и в упор добивают их из наганов на месте. И так партия за партией. Я не выдерживаю этой бессмысленной бойни и гоню упирающегося коня куда-то в сторону, чтобы уйти от этого ужаса…

За нами остался Новочеркасск, и золотой купол Войскового собора провожал нас почти до самого Аксая. К станице части подошли к полудню. На улицах появились огромные бочки с вином. Выбивая днища, казаки цыбарками и эмалированными кувшинами черпали хмельную влагу, и скоро всем стало весело. Часто бородатые старики, хозяева винных погребов, которых тут было немало, выкатывали бочки сами и предлагали уходившему Войску Донскому:

— Ии-и-их, чадушки, пейте родимые! Винцо доброе. Чаво ж, не будем оставлять супостатам — за вами видь «ваньки» идут, все выхлюстают…

А потом вдруг, озлобившись:

— А чаво ж вы, окаянные, тут на погибель нас покидаете? На кого? Вояки… Мы вот при Скобелеве, царство ему небесное…

Но казак, набрав цыбарку вина, его уже не слушает и пьет через край игристую донскую влагу. Напившись до отказа — по самую завязку, — как говорят у нас, он сует ведро своему коню и осоловело бубнит:

— Пей! Авось веселее повезешь…

Конь, чуя что-то непривычное в ведре, крутит головой и сторожко переступает ногами.

— Ты чаво добро переводишь, станичник? — говорит подъехавший подхорунжий и берет у него цыбарку. Ведро идет по рукам. На улице весело, как в Запорожской Сечи при дележе добычи. Но чувствую: Дон, мой Дон умирает… И, повернув коня, молча я гоню его к станице Хомутовской, куда тянется вся наша веселая конница…