Глава двадцать первая СТРАСТИ ПО ДЕМОНУ
Глава двадцать первая
СТРАСТИ ПО ДЕМОНУ
Влекущая сила
Но что же это за высота, с которой смотрит Лермонтов на жизнь, и где она?
Никто из окружающих его не замечает в упор ничего такого необычного. Ну, странен порой, злоречив, мрачен: с кем не бывает. Молодой светский лев капризен, так ему на роду положено; Байрона поменьше читать надо и прилежнее заниматься службой. «Лермонтов был очень плохой служака, в смысле фронтовика и исполнителя всех мелочных подробностей в обмундировании и исполнении обязанностей тогдашнего гвардейского офицера. Он частенько сиживал в Царском Селе на гауптвахте», — вспоминал Михаил Лонгинов, дальний родственник, а впоследствии литератор и крупный чиновник. «Фронтовик» тут, разумеется, не то, что понимается нынче: не боец на передовой, — как раз в сражениях-то поэт проявил себя самым замечательным образом, — а «строевик», держатель фрунта, как повелось после императора Павла I. Вот этого мелочного фрунта Лермонтов и не терпел. Однажды, осенью 1838 года, явился к разводу «с маленькой, чуть-чуть не игрушечной детской саблей на боку, несмотря на присутствие великого князя Михаила Павловича». Гусарская шалость — но ведь и вызов!.. Великий князь тут же арестовал его и отправил на гауптвахту. А сабельку велел снять с него и «дал поиграть великим князьям Николаю и Михаилу, которых привели смотреть на развод». В другой раз последовал арест прямо на бале — «за неформенное шитьё на воротнике и обшлагах вицмундира». Так ведь скука это шитьё и рутинный фрунт! К чему настоящая сабля на разводе, коли она только для вида, а не для дела?!. Да и другое, никому не ведомое: как раз в это время окончена новая, шестая редакция «Демона», — на ней, единственной из поздних редакций (всего было восемь), сохранившейся в авторизованной копии, осталась дата: «8 сентября 1838 года».
Лермонтов одно время собирался печатать «Демона» и даже получил первоначальное разрешение цензуры — однако им «не воспользовался». И с поэмой своей, хоть и читал её в салонах и отдавал снимать с неё копии, одна из них — для царского двора, так и не расстался до конца жизни.
Поэма стала расходиться в многочисленных списках, в разных вариантах — и сразу же вызвала горячие, впрочем разноречивые, отклики. Так, самого пылкого и глубокого тогдашнего почитателя лермонтовской поэзии, Белинского «Демон» не слишком воодушевил, коль скоро, обычно велеречивый, литературный критик высказался сдержанно и общо:
«Мысль этой поэмы глубже и несравненно зрелее, чем мысль „Мцыри“, и, хотя выполнение её отзывается некоторою незрелостью, но роскошь картин, богатство поэтического одушевления, превосходные стихи, высокость мыслей, обаятельная прелесть образов ставят её несравненно выше „Мцыри“ и превосходят всё, что можно сказать в её похвалу. (В чью же похвалу? Поэмы „Мцыри“?.. — В. М.) Это не художественное создание в строгом смысле искусства; но оно обнаруживает всю мощь таланта поэта…»
Лермонтов, уступая просьбам, читает друзьям «Демона». В начале ноября 1838 года Софья Карамзина писала сестре: «…мы получили большое удовольствие — слушали Лермонтова (он у нас обедал), который читал свою поэму „Демон“. Ты скажешь, что название избитое, но сюжет, однако, новый, он полон свежести и прекрасной поэзии. Поистине блестящая звезда восходит на нашем ныне столь бледном и тусклом литературном небосклоне…»
Поэмой заинтересовалась императрица Александра Фёдоровна. Не называя имени высочайшей особы, Аким Шан-Гирей вспоминал: «Один из членов царской фамилии пожелал прочесть „Демона“, ходившего в то время по рукам, в списках более или менее искажённых. Лермонтов принялся за эту поэму в четвёртый раз, обделал её окончательно, отдал переписать каллиграфически и, по одобрении к печати цензурой, препроводил по назначению». Отзыв императрицы — в письме графине С. Бобринской от 10 февраля 1839 года, — впрочем, больше похож на светское щебетание, нежели на толковое мнение: «Вчера я завтракала у Шамбо, сегодня мы отправились в церковь, сани играли большую роль, вечером — русская поэма Лермонтова Демон в чтении Перовского, что придавало ещё большее очарование этой поэзии. — Я люблю его голос, всегда немного взволнованный и как бы запинающийся от чувства. Об этом у нас был разговор в вашей карете, в маскарадную ночь, вы знаете».
Литератор Пётр Мартьянов, записавший воспоминания современников Лермонтова, сообщает, что у Краевского, где поэт в кругу приятелей читал сам «некоторые эпизоды, вероятно, вновь написанные», поэму приняли восторженно. Однако, по его же сведениям, «Демона» не одобрили Жуковский и Плетнёв — «как говорили, потому, что поэт не был у них на поклоне». Вяземский, Одоевский, Соллогуб и многие другие литераторы, пишет Мартьянов, хвалили поэму и предсказывали её большой успех.
«Но при дворе „Демон“ не сыскал особой благосклонности. По словам А. И. Философова, высокие особы, которые удостоили поэму прочтения, отозвались так: „Поэма — слов нет, хороша, но сюжет её не особенно приятен. Отчего Лермонтов не пишет в стиле Бородина или „Песни про царя Ивана Васильевича““?»
Великий же князь Михаил Павлович, отличавшийся, как известно, остроумием, возвращая поэму, сказал:
«— Были у нас итальянский Вельзевул, английский Люцифер, немецкий Мефистофель, теперь явился русский Демон, значит, нечистой силы прибыло. Я только никак не пойму, кто кого создал: Лермонтов — духа зла или же дух зла — Лермонтова…»
Тот же Мартьянов, со слов Дмитрия Аркадьевича Столыпина, записал один из «тогдашних разговоров»:
«— Скажите, Михаил Юрьевич, — спросил поэта князь В. Ф. Одоевский, — с кого вы списали вашего Демона?
— С самого себя, князь, — отвечал шутливо поэт, — неужели вы не узнали?
— Но вы не похожи на такого страшного протестанта и мрачного соблазнителя, — возразил князь недоверчиво.
— Поверьте, князь, — рассмеялся поэт, — я ещё хуже моего Демона. — И таким ответом поставил князя в недоумение: верить ли его словам или же смеяться его ироническому ответу. Шутка эта кончилась, однако, всеобщим смехом. Но она дала повод говорить впоследствии, что поэма „Демон“ имеет автобиографический характер…»
Ну и наконец светские женщины, самые чуткие — всем существом своим — ценительницы прекрасного и самые целеустремлённые поклонницы необычного.
«Княгиня М. А. Щербатова после чтения у ней поэмы сказала Лермонтову:
— Мне ваш Демон нравится: я бы хотела с ним опуститься на дно морское и полететь за облака.
А красавица М. И. Соломирская, танцуя с поэтом на одном из балов, говорила:
— Знаете ли, Лермонтов, я вашим Демоном увлекаюсь… Его клятвы обаятельны до восторга… Мне кажется, я могла бы полюбить такое могучее, властное и гордое существо, веря от души, что в любви, как в злобе, он был бы действительно неизменен и велик».
Все — не столько поняли, сколько почуяли в «Демоне» нечто: непонятную власть, обаяние и влекущую силу.
Это нечто не принадлежало ни небу, ни земле — но было и небом, и землёй.
«Самая прекрасная тайна»
Когда вновь и вновь перечитываешь «Демона», ненароком, будто бы само собой появляется чувство, а потом и уверенность, что звучат эти чудесные стихи откуда-то с вышины. Быть может, это ощущение возникает оттого, что мы невольно сопровождаем Демона в его полёте и, даже когда он опускается на землю, чтобы проникнуть в келью Тамары, не продолжает ли он свой вечный полёт в поднебесье? Ведь и ледяная его обитель потому в горах, что горы сами вознесены над землёй, что они ближайшая ступенька к небу.
Лермонтов не мог не создать своего «Демона»: его постоянно раскрывающаяся в могучей силе и сложности творческая натура требовала такого же по широте и мощи героя, — да и вся внутренняя жизнь Лермонтова была полётом меж небом и землёй.
«Демон, в греческой мифологии обобщённое представление о некоей неопределённой и неоформленной божественной силе, злой или (реже) благодетельной, часто определяющей жизненную судьбу человека. Это мгновенно возникающая и мгновенно уходящая страшная роковая сила, которую нельзя назвать по имени, с которой нельзя вступить ни в какое общение. Внезапно нахлынув, он молниеносно производит какое-либо действие и тут же бесследно исчезает… Д. непосредственно воздействует на человека, готовит беду, прельщает, насылает беды, зловещие сны. Д. направляет человека на путь, ведущий к каким-либо событиям, часто катастрофическим… Д. приравнивается к судьбе, все события человеческой жизни находятся под его влиянием… Демоны мыслятся также низшими божествами, посредниками между богами и людьми… В римской мифологии Д. соответствует гений. Раннехристианские представления о Д. связаны с образом злой, демонической силы», — сообщает мифологическая энциклопедия.
Уже одно из первых стихотворений юноши Лермонтова называется «К Гению» (1829): он просит любви у своего «неизменного Гения», «хранителя святого» и, обращаясь к любимой, говорит вроде бы о ней:
Ты ж, чистый житель тех неизмеримых стран,
Где стелется эфир, как вечный океан…
но кажется: ведь это же о самом себе, о своём тоскующем духе, который сам ещё не знает себя.
Земной герой, Наполеон, хоть и «дивный», в скором времени потускнеет в его воображении — и явится, пока ещё едва очерченный, Демон, которого Лермонтов называет «моим»: одноимённое стихотворение, как и первый набросок поэмы, относится к 1829 году.
Начальная строка, написанная в 15 лет:
Печальный Демон, дух изгнанья…
так и останется неизменной во всех редакциях поэмы, над которой Лермонтов работал десять лет (1829–1839), а вернее бы сказать — всю жизнь, — и эта первая строка словно камертон задаёт звук, тон, грезящийся смысл…
В начале 1830 года поэма переписана заново, пространно, сюжет её уже вполне отчётлив (влюблённый Демон из ревности решает погубить испанскую монахиню), — и тогда же, в 1830 году, в стихотворении «Отрывок» Лермонтов признаётся:
Хранится пламень неземной
Со дня младенчества во мне.
«Горячность», присущая тому, кто носит имя Михаил, по Флоренскому, «наивысшая ступень богоподобия», свойственная «Архистратигу Небесных Сил», молниевая быстрота и непреодолимая мощь, «мгновенный и ничем не преодолимый огонь, кому — спасение, а кому — гибель», — всё это рисует словно бы с натуры, характер Лермонтова. И потому, наверное, его «пламень неземной» невольно притянул другой пламень, столь же яркий и сильный, но противоположного духовного заряда. Однако ведь, заметим, и пламенного «духа зла» притягивает столь же сильная огненность!..
В новом стихотворении, с повторённым заголовком «Мой демон» (1831) Лермонтов пророчески пишет о духе, которого стихия — «собранье зол»:
И гордый демон не отстанет,
Пока живу я, от меня,
И ум мой озарять он станет
Лучом чудесного огня;
Покажет образ совершенства
И вдруг отнимет навсегда
И, дав предчувствия блаженства,
Не даст мне счастья никогда.
В 1831 же году написаны две новые редакции «Демона». В первой из них есть посвящение, по всей видимости, обращённое к Вареньке Лопухиной: не она ли навеяла поэту образ испанской красавицы-монахини, которой пленился Демон, и не её ли тогда же Лермонтов рисовал акварелью в печальном лике испанской затворницы?..
И в самом деле, та неизвестная, кому посвящена поэма («Такой любви нельзя не верить, / А взор не скроет ничего: / Ты не способна лицемерить, / Ты слишком ангел для того!»), очень похожа на деву, покорившую Демона белоснежной чистотой; впрочем, прежде чем он увидел непорочную красавицу, его покорил тихий и прекрасный звук, подобный звуку лютни и чей-то столь же прекрасный поющий голос, — и «хлад объял его чело», и крыло вдруг онемело и перестало шевелиться:
И — чудо! — из померкших глаз
Слеза свинцовая катится.
А это так необычно для «духа зла»…
Поныне возле кельи той
Насквозь прожжённый виден камень
Слезою жаркою, как пламень,
Нечеловеческой слезой.
В посвящении к третьей редакции поэмы Лермонтов напрямую соотносит себя с Демоном:
Как демон, хладный и суровый,
Я в мире веселился злом…
и если его роковой герой только мечтает спастись любовью девы, то поэту чудится, что ему это уже удалось:
Теперь, как мрачный этот Гений,
Я близ тебя опять воскрес
Для непорочных наслаждений
И для надежд, и для небес.
«…„Демон“ десять лет рос, как из зерна, из первой идеи сюжета, — пишет литературовед И. Б. Роднянская. — Заставив небесного, но падшего духа полюбить смертную (да ещё монахиню, деву, чья чистота священна), Лермонтов в простой и самоочевидной фабуле переплёл, „перепутал“ между собой две антитезы, философски значимые в романтической картине мира: полярность неба и земли — и контраст мрачной искушённости и гармонической невинности. Причём надзвёздное и бесплотное начало оказалось бурным и соблазняющим, а земное — непорочным и таящим надежду на спасение… Отсюда возникает пучок сложных, мерцающих, трудно согласующихся смыслов, которых не могло быть в сюжетах общего с „Демоном“ литературного ряда — о „влюблённом бесе“ (Ж. Казот), о запредельной любви ангелов к земным девам (Байрон и Т. Мур), о взаимоотношениях добрых и злых, но равно бестелесных существ — „Элоа“ А. де Виньи, „Див и Пери“ А. И. Подолинского».
До Лермонтова целое поколение устами своих поэтов пыталось выразить в этом образе философское сомнение и общественную неприкаянность, так или иначе «пело» энтузиазм зла, замечает И. Б. Роднянская. «Однако сюжетное открытие Лермонтова — Демон, попытавшийся изменить свою участь и за этим обратившийся к земле, — наделило откристаллизованный лирический образ новыми символическими и психологическими возможностями».
Всё это, разумеется, верно, — только вот решал ли Лермонтов в «Демоне» сугубо художественные задачи?
Образ тоскующего Демона настолько тесно и таинственно связан с самим Лермонтовым, что великосветская шутка поэта о том, что Демона он писал с себя, выглядит как признание. У тончайшего знатока творчества Лермонтова Сергея Дурылина, который к тому же был священником, образ лермонтовского Демона, по свидетельству друзей, был любимым поэтическим образом. Это кажется удивительным для православного батюшки, который вроде бы должен напрочь отрицать любого демона, однако тут отнюдь не читательская или человеческая прихоть. Дурылину принадлежит рассказ «Жалостник» — о мальчике, который молился за «чёрненького», чертягу — и это, как писал С. Фудель, «вольная интерпретация слов Св. Исаака Сирина о молитве за демонов». Если около Пушкина, по Сергею Дурылину, стоял ангел Радости, то около Лермонтова — ангел Печали. Вот ещё одна его мысль:
«В лице Лермонтова написано: в глазах — „какая грусть!“, в усмешке „какая скука“.
Так и в поэзии: в глазах — одно, в усмешке — другое. А вместе… что ж вместе?
Вместе — самая глубокая, самая прекрасная тайна, какой отаинствована свыше русская поэзия».
Слово найдено — отаинствована… И, без сомнения, лермонтовский Демон — средоточие этой самой глубокой и самой прекрасной тайны.
Дурылин вновь и вновь возвращается к этой мысли:
«Лермонтов — загадка: никому не даётся. Зорька вечерняя, которую ничем не удержишь: просияла и погасла».
А в письме Максимилиану Волошину (1929) пишет:
«На твой вопрос об Аримане и Люцифере, кажется, нужно ответить, что Люцифера (в Байроно-Штейнеровском смысле) православие не знает, как и католичество. Когда я писал „Жалостника“, я рылся в Отцах, и в богослужебных книгах, и в прологах, и искал устные предания, и встретил всего 2–3 указания на то, что в Дьяволе может быть проблеск того, что Лермонтов, идя по Байронову пути, отмечает в своём „Демоне“:
Я царь познанья и свободы,
Я враг небес, я зло природы…
но в то же время:
Хочу я с небом примириться,
Хочу любить, хочу молиться,
Хочу я веровать добру.
Это — в житии Антония Великого (помнится), в молитве Исаака Сирина, за тварь всю, в том числе и за „демонов“ и, наконец, в том афонском изустном предании, которым я пользовался для своей повести. Но во всех случаях (как и в „Жалостнике“) утверждается, что это примирение с Богом невозможно, ибо в Дьяволе нет вовсе света и добра. Лермонтовское определение Люцифера:
Он был похож на вечер ясный:
Ни день, ни ночь, ни тьма, ни свет.
(стало быть, и свет, и день в какой-то доле) — совершенно не приемлется, сколько я знаю, ни догмой, ни преданием, ни прологами, ни даже народными сказаниями: Дьявол — зло сплошное, — но разнствующее по густоте: от злого губительства до мелкого пакостничества, но по существу — одно и то же: только тех же дьявольских щей да пожиже влей…»
Словом, лермонтовский Демон отнюдь не дьявольского происхождения: у него иная природа.
Вновь и вновь переписывая поэму…
Ранние редакции «Демона» заметно связаны с юношескими стихами Лермонтова, особенно с теми, что посвящены Варваре Лопухиной и где сам поэт, или его лирическое «я», выступает в образе влюблённого Демона. Он ищет в небе своё отражение и находит его в Демоне. Этот фантастический герой нужен Лермонтову затем, чтобы выразить безмерность того, что он сам ощущал в жизни: тоску, неприкаянность, бесприютность, одиночество и отчуждённость от общества, доводящую его до непримиримого ожесточения. Как юноша Михаил искал спасения в чистой и доброй девушке Вареньке, так и его Демон ищет спасения в непорочной монахине.
Любовь Демона поначалу отнюдь не испепеляющая, не губительная. Злой дух вовсе не зол: хотя он и оставил «блистающий Сион… с гордым сатаною» (третья редакция, 1831) и «связан клятвой роковою» никого не любить, Демон «окован сладостной игрою» и ведёт себя, как робкий влюблённый:
Он искушать хотел — не мог,
Не находил в себе искусства;
Забыть? — забвенья не дал Бог;
Любить? — недоставало чувства!
…………………………………
Так, Демон, слыша эти звуки,
Чудесно изменился ты.
Ты плакал горькими слезами,
Глядя на милый свой предмет..
И это — дух зла?!
Поражённый любовью,
Печальный Демон удалился
От силы адской с этих пор…
Чем же он занимается, переселившись «на хребет далёких гор» в ледяной трот? — Любуется огнями хрусталей под снегами и —
Составя светлые шары,
Он их по ветру посылает…
дабы помочь путнику, блуждающему в опасной «тьме болот»; он «охраняет прошлеца» в ревущей метели; одним словом, творит добро.
И вот злой дух, поклявшийся сатане никого не любить, нарушает свою клятву — ищет «надежды и любви» и сам любит.
Но путь спасения ему заказан: «посланник рая, ангел нежный» встал на защиту прекрасной монахини — и:
И — зависть, мщение и злоба
Взыграли демонской душой.
………………………………
Но впрочем, он перемениться
Не мог бы…
Лермонтов предчувствует свою судьбу и предсказывает свою жизнь: как ни хороша Варенька Лопухина и как бы он ни любил её, ничего их не ждёт впереди, кроме разлуки.
«Не для других» мучения того, кто бродит «один среди миров / Несметное число столетий», и любовь его никому не нужна, тем более монахине. Красавице суждено погибнуть
От неизвестного огня…
а духу «гордости и отверженья» — снова мчаться неизвестно куда в неизмеримой вечности.
Лермонтов посвятил Лопухиной немало стихотворений (среди них такие шедевры, как «Молитва» («Я, Матерь Божия…») и «Валерик»), поэму «Измаил-Бей», однако «Демон» среди этих произведений занимает особое место: Вареньке посвящена третья редакция поэмы (1831), ей же послан список шестой редакции (1838) с посвящением, и, наконец, незадолго до гибели поэт отправляет ей свою последнюю переделку «Демона». Ещё в 1835 году девушка вышла замуж за «старика» Бахметьева, но, как пишет Павел Висковатый, Лермонтов относился к ней «всё как к Лопухиной».
<…>Не напоминает ли всё это властные речи Демона перед Ангелом, приосеняющим, в защиту, своим крылом Тамару (шестая редакция):
«Она моя, — сказал он грозно, —
Оставь её, она моя;
Отныне жить нельзя нам розно,
И ей, как мне, ты не судья…
……………………………
Здесь я владею и люблю!..»
или же сиену из последнего текста поэмы, когда в пространстве синего эфира Ангел, летящий на крыльях золотых, несёт в объятиях своих грешную душу Тамары, а свободный путь ему пересекает взвившийся из бездны «адский дух»;
Он был могущ, как вихорь шумный,
Блистал, как молнии струя,
И гордо в дерзости безумной
Он говорит: «Она моя!»
Лермонтов так и не расстался до конца своих дней ни с Демоном, ни с Лопухиной…
Одна, но пламенная страсть…
Мережковский пишет обо всём этом:
«Родные выдали Вареньку за богатого и ничтожного человека. Может быть, она любила мужа, была верною женою, но никогда не могла забыть Лермонтова и втайне страдала, также как он, хотя, по всей вероятности, не осознавала ясно, отчего страдает…
Он пишет ей через много лет разлуки;
Душою мы друг другу чужды,
Да вряд ли есть родство души.
Говорит ей просто:
…вас
Забыть мне было невозможно.
И к этой мысли я привык.
Мой крест несу я без роптанья.
Любовь — „крест“, великий и смиренный подвиг. Тут конец бунта, начало смирения, хотя, может быть, и не того, которого требует Вл. Соловьёв.
„От неё осталось мне только одно имя, которое в минуты тоски привык я произносить, как молитву“…
Святая любовь, но святая не христианской святостью; во всяком случае, не бесплотная и бескровная любовь „бедного рыцаря“ к Прекрасной Даме…
„А Варвара Александровна будет зевать за пяльцами и, наконец, уснёт от моего рассказа“, — пишет Лермонтов. (Эти слова не о Варваре Лопухиной — а о жене Алексея Лопухина, которую тоже звали Варвара Александровна. — В. М.)
Зевающая Беатриче немыслима. А вот зевающая Варенька — ничего, и даже лучше, что она так просто зевает. Чем больше она простая, земная, реальная, тем более страсть его становится нездешнюю.
Для христианства „нездешнее“ значит „бесстрастное“, „бесплотное“; для Лермонтова наоборот: самое нездешнее — самое страстное; огненный предел земной страсти, огненный источник плоти и крови — не здесь, а там… И любовь его — оттуда сюда. Не жертвенный огонь, а молния.
Посылая Вареньке список „Демона“, Лермонтов в посвящении поэмы с негодованием несколько раз перечеркнул букву Б. — Бахметьевой и поставил Л. — Лопухиной. С негодованием зачеркнул христианский брак…
В этом омерзении к христианскому браку, разумеется, преувеличение… (Преувеличение, заметим, не у Лермонтова, а у Мережковского: Лермонтов отрицает не христианский брак вообще, а конкретное замужество, недостойное Лопухиной и противное ему. — В. М.) Но тут есть и более глубокое, метафизическое отвращение, отталкивание одного порядка от другого: ведь предельная святость христианская вовсе не брак, а безбрачие, бесстрастие; предельная же святость у Лермонтова — „нездешняя страсть“ и, может быть, какой-то иной, нездешний брак. Вот почему любовь его в христианский брак не вмещается, как четвёртое измерение в третье… (А в этом что-то есть, хотя выражено и не совсем определённо. — В. М.)
Превращение Вареньки в законную супругу Лермонтова всё равно что превращение Тамары в „семипудовую купчиху“, о которой может мечтать не Демон, а только чёрт с „хвостом датской собаки“…»
Перенося историю Демона и Тамары на Лермонтова и Лопухину, Мережковский во всём усматривает богоборческую подоплёку:
«Тамару от Демона отделяет стена монастырская, в сущности та же стена христианства, которая отделила Вареньку от Лермонтова. Когда после смерти Тамары Демон требует её души у Ангела, тот отвечает:
Она страдала и любила,
И рай открылся для любви.
Но если рай открылся для неё, то почему же и не для Демона? Он ведь так же любил, так же страдал. Вся разница в том, что Демон останется верен, а Тамара изменит любви своей. В метафизике ангельской явный подлог: не любовь, а измена любви, ложь любви награждаются христианским раем.
Этой-то измены и не хочет Лермонтов и потому не принимает христианского рая».
Как видим, Мережковскому понадобилось приравнять Демона к Тамаре (будто бы они одно и то же) и уличить Тамару в измене любви (каким же это образом Тамара изменила?), чтобы доказать, будто Лермонтов не принимает христианского рая. Другое дело, толкователь прав: поэту действительно не надо будущей вечности без прошлой, правды небесной без правды земной.
Приводя характерные выдержки из лирических стихотворений Лермонтова, Мережковский продолжает развивать свою мысль:
«Смутно, но неотразимо чувствует он, что в его непокорности, бунте против Бога есть какой-то божественный смысл…
Должно свершиться соединение правды небесной с правдой земной, и, может быть, в этом соединении окажется, что есть другой настоящий рай…
Недаром же и в самом христианстве некогда был не только небесный идеализм, но и земной реализм, не только умерщвление, но и воскресение плоти.
…И, может быть, Лермонтов примет этот настоящий рай. — А если примет, то конец бунту в любви, конец богоборчеству в богосыновстве.
Но для того, чтобы этого достигнуть, надо принять, исполнить до конца и преодолеть христианство. Трагедия Лермонтова в том, что он христианства преодолеть не мог, потому что не принял и не исполнил его до конца».
…Но вернёмся к «Демону».
В 1831 году Лермонтов, значительно переработав и дополнив поэму (третья редакция), тут же возвращается к ней заново и неожиданно пытается переписать совсем по-иному, даже переходит для этого с четырёхстопного ямба на пятистопный. Однако набросок вскоре наскучил ему, и поэт, оборвав его, делает запись:
«Я хотел писать эту поэму в стихах: но нет. — В прозе лучше».
Но в прозе «Демон» вовсе не пошёл, и на несколько лет Лермонтов оставляет поэму.
В 1833–1834 годах появляется пятая редакция «Демона». Образ печального беглеца Эдема обогащается новыми красками. В пустыне мира, наскучив вечностью, «стыдясь надежд, стыдясь боязни»,
Он с гордым встретил бы челом
Прощенья глас, как слово казни;
Он жил забыт и одинок,
Грозой оторванный листок,
Угрюм и волен, избегая
И свет небес, и ада тьму,
Он жил, не веря ничему
И ничего не признавая.
Демона пробуждает тихий и прекрасный звук — но и чей-то голос, доносящийся из кельи «обители святой»: его вековой внутренний сон пробуждает красота.
Как много значил этот звук!
Века минувших упоений,
Века изгнания и мук,
Века бесплодных размышлений
О настоящем и былом —
Всё разом отразилось в нём.
…Можно сколько угодно и как угодно толковать неизбывную категорию вечности в устах двадцатилетнего Лермонтова, но очевидно, что она не случайна: сила и горячность чувств и мысли, стремительность переживания у него такова, что года кажутся долгими веками, а жизнь — томительной вечностью. И только образ фантастического духа в состоянии передать, вместить всё это.
Вслед за прекрасным звуком и облик красавицы-монахини поражает Демона — «он млеет! он дрожит!» — и Лермонтов не жалеет красок, чтобы нарисовать её портрет. Тут впервые, перейдя как повествователь на прямую речь, он забывает, что келейница испанка, и рисует её в «восточном духе»: он уже предугадывает новое место действия — Восток, предчувствует кавказские редакции поэмы:
Клянусь святыней гробовой,
Лучом заката и востока,
Властитель Персии златой
И ни единый царь земной
Не целовал такого ока!
Гаремов брызжущий фонтан
Ни разу летнею порою
Своей алмазною росою
Не омывал подобный стан…
Ни разу гордый сын порока
Не осквернял руки такой…
Клянусь святыней гробовой,
Лучом заката и востока.
Пока ещё безымянная монахиня так ослепительно хороша, что «дух отвержения и зла» боится поднять на неё глаза.
Не в этом ли главное: Демон страшится глядеть — и не может не глядеть на ту, кого уже любит, в ком ищет спасения: не сознаваясь себе, он понимает, что спасение — в Боге, в прощении… Но, по гордости своей, отвергает мгновенный «светлый этот сон». Замешавшись меж людей, он хочет увеличить зло, «убить в них веру в провиденье»,
Но до него, как и при нём,
Уж веры не было ни в ком.
Демон не в силах причинить людям зло, его «яд» для них не ядовит.
И полон скуки непонятной,
Он скоро кинул мир развратный.
На хребте пустынных гор, в пещере над жемчужным водопадом,
В природу вник глубоким взглядом,
Душою жизнь её объял.
Как это похоже на самого Лермонтова, на сумрачный его, глубокий взгляд, вникающий в природу, в смысл её жизни!.. Вспоминается суждение Василия Розанова о «Демоне» и его древних родичах:
«Лермонтов чувствует природу человеко-духовно, человеко-образно. И не то чтобы он употреблял метафоры, сравнения, украшения — нет! Но он прозревал в природе точно какое-то человекообразное существо…
… Всё, что есть в моём сердце, есть в сердце того огромного духа ли, чудовища ли, во всяком случае огромного какого-то древнего, вечного существа, которое обросло лесами, сморщилось в горы, гонит по небу тучи… Во всех стихотворениях Лермонтова есть уже начало „демона“, „демон“ недорисованный, „демон“ многообразный. Каспий принимает волны Терека только с казачкой молодой: вот уже сюжет „Демона“ в его подробностях; „дубовый листочек“ молит о любви у подножия красивой чинары: опять любовь человеко-образная, человеко-духовная между растениями (заметим в скобках, строка про грозой оборванный листочек появилась в пятой редакции „Демона“ (1833–1834), а образ дубового листка, что „оторвался от ветки родимой“ в стихотворении „Листок“, относится к 1841 году: у Лермонтова всё связано, всё слито, одно перетекает в другое. — В. М.).
…Тема „Демона“ неугасима у Лермонтова, вечно скажется у него каким-нибудь штрихом, строкою, невольно, непреднамеренно. Что же это, однако, за тема?
Любовь духа к земной девушке; духа небесного ли, или ещё какого, злого или доброго, — этого сразу нельзя решить. Всё в зависимости от того, как взглянем мы на любовь и рождение, увидим ли в них начальную точку греха, или начало потоков правды. Здесь и перекрещиваются религиозные реки. А интерес „Демона“, исторический и метафизический, и заключается в том, что он стал в пункт пересечения этих рек и снова задумчиво поставил вопрос о начале зла и начале добра, не в моральном и узеньком, а в трансцендентном и обширном смысле».
В пятой редакции поэмы, в отличие от третьей, Лермонтов, отбросив мелкие подробности о том, как дух зла помогал заблудившимся путникам, рисует совершенно другой образ Демона: его герой на сей раз испытывает тяжёлые внутренние борения:
Как часто на вершине льдистой
Один меж небом и землёй
Под кровом радуги огнистой
Сидел он мрачный и немой,
И белогривые метели,
Как львы, у ног его ревели.
Демон разбирается в своей душе: любит ли он или нет?
Как часто, подымая прах
В борьбе с летучим ураганом,
Одетый молньей и туманом,
Он дико мчался в облаках,
Чтобы в толпе стихий мятежной
Сердечный ропот заглушить,
Спастись от думы неизбежной
И незабвенное — забыть.
«Дико мчался…» — не напоминает ли это мчанье одну из самых излюбленных привычек самого Лермонтова, которой он безотчётно повиновался в иные мгновения жизни?..
Пётр Мартьянов:
«Иногда по утрам Лермонтов уезжал на своём лихом Черкесе за город, уезжал рано и большей частью вдруг, не предуведомив заблаговременно никого: встанет, велит оседлать лошадь и умчится один. Он любил бешеную скачку и предавался ей на воле с какою-то необузданностью. Ничто ему не доставляло большего удовольствия, как головоломная джигитовка по необозримой степи, где он, забывая весь мир, носился как ветер, перескакивая с ловкостью горца через встречавшиеся на пути рвы, канавы и плетни».
И хотя далее Мартьянов пишет, что поэтом руководила не одна любительская страсть к езде, что он хотел выработать из себя лихого джигита-наездника, «в чём неоспоримо и преуспел», главное уже схвачено.
Да Лермонтов и сам косвенно признался в этом — в «Дневнике Печорина»:
«Возвратись домой, я сел верхом и поскакал в степь; я люблю скакать на горячей лошади по высокой траве и устремляю взоры в синюю даль, стараясь уловить туманные очерки предметов, которые ежеминутно становятся всё яснее и яснее. Какая бы горечь ни лежала на сердце, какое бы беспокойство ни томило мысль, всё в минуту рассеется; на душе станет легко, усталость тела победит тревогу ума. Нет женского взора, которого бы я не забыл при виде кудрявых гор, озарённых южным солнцем, при виде голубого неба или внимая шуму потока, падающего с утёса на утёс».
Человек — незабвенное забывал, у Демона — это не вышло: дух полюбил впервые:
Но уж не то его тревожит,
Что прежде, тот железный сон
Прошёл. Любить он может — может,
И в самом деле любит он!
«Посланник рая, ангел нежный» встал на пути его любви, и дева счастлива рядом с Ангелом — чего Демон и не стерпел. Зато какие слова напоследок высекает из его сердца погибшая любовь!.. Лермонтов переписывает заново последний монолог Демона, расцвечивая его речь удивительными красками:
С тобою розно мир и вечность,
Пустые звучные слова,
Прекрасный храм — без божества.
………………………………
Люблю блаженством и страданьем,
Надеждою, воспоминаньем,
Всей роскошью души моей…
………………………………
И для тебя с звезды восточной
Сниму венец я золотой,
Возьму с цветов росы полночной,
Его усыплю той росой;
Лучом румяного заката
Твой стан, как лентой, обовью
И яркий перстень из агата
Надену на руку твою.
Всечасно дивною игрою
Твой слух лелеять буду я.
Чертоги светлые построю
Из бирюзы и янтаря…
Я опущусь на дно морское,
Я полечу за облака
И дам тебе всё, всё земное,
Люби меня!..
Всё, всё земное — поцелуй, несущий смерть.
И снова — одинокий полёт в вечности: в страдании, без цели и надежды.
По следу крыл его тащилась
Багровой молнии струя…
Изгнанник рая — над вершинами Кавказа
Случайностей не бывает, и гении — лучшее доказательство.
Вслед за Лермонтовым, сосланным на Кавказ после стихотворения «Смерть Поэта», туда же чудесным образом перелетел и Демон.
Испанский монастырь, море, волны, бьющиеся о скалы, растворились в призрачном условном пространстве ранних редакций поэмы: отныне «изгнанник рая» стал летать над вершинами Кавказа, а безымянная, вроде бы испанская, монахиня превратилась в красавицу-грузинку по имени Тамара. Поначалу она даже не монахиня, а простая земная девушка, в ожидании свадьбы, — но жених гибнет, и Тамара, искушаемая Демоном, спешит навсегда укрыться в монастыре.
Нет, недаром Лермонтова вновь привело на Кавказ, не зря он колесил и скакал по горным дорогам, взбирался на скалистые вершины, слушал шум бурных речек, ел чурек и пил кахетинское, ночевал на земле под буркой. Отныне земля в его поэме о злом духе, ранее больше походившая на театральную декорацию, стала настоящей, живой: обрела цвета, запахи, звуки, зажила жизнью горцев.
Кавказ с детства волновал его душу и откликался в ней лирическими стихами и поэмами. Однажды, в 1832 году, Лермонтов пропел ему чуть ли не гимн, писанный ритмической прозой:
«Синие горы Кавказа, приветствую вас! вы взлелеяли детство моё; вы носили меня на своих одичалых хребтах, облаками меня одевали, вы к небу меня приучили, и я с той поры всё мечтаю об вас и о небе. Престолы природы, с которых как дым улетают громовые тучи, кто раз лишь на ваших вершинах Творцу помолился, тот жизнь презирает, хотя в то мгновение гордился он ею!..»
Шестая редакция «Демона», первая из кавказских, датирована 1838 годом, «сентября 8 дня». Поэту 24 года, он достиг творческой зрелости, — и его вечная поэма, коснувшись кавказских реалий, словно бы сразу обрела плоть и кровь, весь дух этой прекрасной земли.
Надмирный полёт Демона чуден и высок, как его «лучших дней воспоминанья»,
Тех дней, когда в жилище света
Блистал он, чистый херувим.
Когда бегущая комета
Улыбкой ласковой привета
Любила поменяться с ним,
Когда сквозь вечные туманы,
Познанья жадный, он следил
Кочующие караваны
В пространстве брошенных светил;
Когда он верил и любил,
Счастливый первенец творенья!
И если юноша-поэт, достигнув горных вершин, испытывал вслед за гордостью презрение к жизни, то в Демоне, после его надзвёздных кочевий, и веков бесплодных, и власти над ничтожной землёй, ничего на душе, кроме равнодушной пустоты:
И зло наскучило ему!
Дик и чуден — и Кавказ, и весь Божий мир вокруг, но «гордый дух»
Презрительным окинул оком
Творенье Бога своего,
И на челе его высоком
Не отразилось ничего.
Вся красота земли, «роскошной Грузии долины» для изгнанника — ничто:
И всё, что пред собой он видел,
Он презирал иль ненавидел.
И лишь юная красавица Тамара, легко танцующая на кровле, вдруг неизъяснимо взволновала его; а благодатный звук — поразил его до самой глубины существа…
В новой редакции поэмы Демон уже не намеренно губит Тамару — он сам не властен над собой, он лишь рука судьбы в заведённом Творцом мироустройстве. Демон хочет, чтобы Тамара принадлежала только ему, и потому убирает со своего пути её жениха, а когда конь приносит на брачный пир убитого всадника и Тамара рыдает от горя, Демон волшебным голосом утешает её. Лермонтов — тоже волшебно — перекидывает ритмическое ударение в слоге: переходит с четырёхстопного ямба на певучий четырёхстопный хорей — и пишет словно бы не земными словами, а прозрачным, мерцающим светом и воздухом:
На воздушном океане,
Без руля и без ветрил,
Тихо плавают в тумане
Хоры стройные светил;
Средь полей необозримых
В небе ходят без следа
Облаков неуловимых
Волокнистые стада;
Час разлуки, час свиданья —
Им не радость, не печаль;
Им в грядущем нет желанья
И прошедшего не жаль.
В день томительный несчастья
Ты об них лишь вспомяни;
Будь к земному без участья
И беспечна, как они.
И — вновь перелёт: с неба на землю, соединение двух стихий.
Вновь чудесная перемена ритма — и пленительные стихи:
Лишь только ночь своим покровом
Долины ваши осенит,
Лишь только мир, волшебным словом
Заворожённый, замолчит,
Лишь только ветер над скалою
Увядшей шевельнёт травою,
И птичка, спрятанная в ней,
Порхнёт во мраке веселей,
И под лозою виноградной,
Росу небес глотая жадно,
Цветок распустится ночной,
Лишь только месяц золотой
Из-за горы тихонько встанет
И на тебя украдкой взглянет,
К тебе я стану прилетать!
Гостить я буду до денницы
И на шелковые ресницы
Сны золотые навевать…
Этот голос «чудно-новый», эта пленительная песнь, где слиты воедино земная надмирность и надмирная земность, — эта колыбельная Демона, может быть, единственная в своём роде, упоительная по благозвучию, умиротворённости и небесной красоте… — какая земная душа перед этим устоит!..
И Тамара пала… Она попыталась поначалу спастись от обольстителя в монастыре, но во сне ли, наяву ли уже запечатлелось у неё на душе, как
Пришлец туманный и немой,
Красой блистая неземной,
К её склонился изголовью;
И взор его с такой любовью.
Так грустно на неё смотрел,
Как будто он об ней жалел.
………………………………
Он был похож на вечер ясный —
Ни день, ни ночь — ни мрак, ни свет!
И в божественной обители, среди моления, красавице-монашке часто слышится знакомая речь, и там
Знакомый образ иногда
Скользил без звука и следа
В тумане лёгком фимиама:
Он так смотрел! Он так манил!
Он, мнилось, так несчастлив был!
Демон слышит пение юной монахини:
И эта песнь была нежна,
Как будто для земли она
Была на небе сложена.
……………………………
И входит он, любить готовый,
С душой, открытой для добра;
И мыслит он, что жизни новой
Пришла желанная пора…
Какой искренней прямотой исполнено его чувство!..
Я враг небес, я зло природы, —
И, видишь, я у ног твоих.
Тебе принёс я в умиленье
Молитву тихую любви.
……………………………
Меня добру и небесам
Ты возвратить могла бы словом.
Твоей любви святым покровом
Одетый, я предстал бы там,
Как новый ангел в блеске новом…
Тамаре, напуганной этой могучей, влекущей любовью и грядущим «адом», Демон откровенно говорит:
Так что ж? ты будешь там со мной.
Мы, дети вольные эфира,
Тебя возьмём в свои края;
И будешь ты царицей мира,
Подруга вечная моя.
Искушение? Возможно. Но — не обман.
Без сожаленья, без участья
Смотреть на землю станешь ты,
Где нет ни истинного счастья,
Ни долговечной красоты;
Где преступленья лишь да казни,
Где страсти мелкой только жить,
Где не умеют без боязни
Ни ненавидеть, ни любить.
Поистине, Демон «в любви, как в злобе», неизменен и велик!..
Тамара погибает от поцелуя Демона: как и обещал, он дарит ей вечность за миг.
И странной улыбки, что застыла у неё на устах, никто не может разгадать:
Что в ней? Насмешка ль над судьбой,
Непобедимое ль сомненье?
Иль к жизни хладное презренье?
Иль с небом гордая вражда?
Что-то да есть. «Смертельный яд его лобзанья» проник в монахиню и запечатлелся на её последней улыбке…
С высоты вечного полёта
Демон — отражение в поднебесье и в небесах лермонтовского духа.
Этот образ рос, проявлялся и воплощался в слове вместе с самим поэтом и, наверное, потому попросту не мог быть законченным, как не завершается же вместе с земной жизнью человеческая душа. Это — осмысление земного существования и всего мироустройства с высоты вечного полёта души. Небу зачем-то не хватает земли: Демон, увидев впервые Тамару, вдруг возненавидел свою свободу, «как позор», и свою власть — и позавидовал невольно
Неполным радостям людей.
И самому Лермонтову в будущей вечности недостаёт земного; в одном из стихотворений он напрямую говорит: «Что мне сиянье Божьей власти / И рай „святой“! / Я перенёс земные страсти / Туда с собой». Наконец, речи Демона к Тамаре так похожи на любимые мысли Лермонтова о ничтожестве земных печалей, бренности человеческой жизни и труда.
По справедливому замечанию Сергея Андреевского, поэма «Демон» из всех больших произведений Лермонтова «как бы наиболее связана» с представлением о его музе.
«Поэт, по-видимому, чувствовал призвание написать её и отделывал всю жизнь. Всю свою неудовлетворённость жизнью, т. е. здешнею жизнью, а не тогдашним обществом, всю исполинскую глубину своих чувств, превышающих обыденные человеческие чувства, всю необъятность своей скучающей на земле фантазии, — Лермонтов постарался излить устами Демона. Концепция этого фантастического образа была счастливым, удачным делом его творчества. Те свойства, которые казались напыщенными и даже отчасти карикатурными в таких действующих лицах, как гвардеец Печорин, светский денди Арбенин или черкес Измаил-Бей, побывавший в Петербурге, — все эти свойства (личные свойства поэта) пришлись по мерке только фантастическому духу, великому падшему ангелу».
Сергей Андреевский продолжает:
«Этот скорбящий и могучий ангел представляет из себя тот удивительный образ фантазии, в котором мы поневоле чувствуем воплощение чего-то божественного и какие-то близкие нам человеческие черты. Он привлекателен своею фантастичностью и в то же время в нём нет пустоты сказочной аллегории…
…Наконец, он преисполнен громадною энергиею, глубоким знанием человеческих слабостей, от него пышет самыми огненными чувствами. И всё это приближает его к нам».
По Андреевскому, Демон — даже не падший ангел: причина его падения осталась в тумане, это скорее — ангел, упавший с неба на землю, которому досталась жалкая участь «ничтожной властвовать землёй». «Короче, это сам поэт».
Близок к этому определению Александр Блок: он считал, что Демон — «падший ангел ясного вечера». — Чуть расплывчато, но поэтично.
Итак — ангел, упавший с неба. Но зачем? Не затем ли, чтобы взять здесь земное как недостающее ему там? Ведь и в раю этот «счастливый первенец творенья» чувствует какую-то неполноту своего счастья…
Стало быть, ему необходима любовь — земная любовь. Земная — по месту в мироздании, но небесная по существу: непорочная, гармонически невинная, дающая единственную надежду на спасение. Небо чем-то не устраивало печального Демона, коль скоро — правда, непонятно за что — он был изгнан из рая. (Впрочем, намёк на разгадку его вины даёт его определение своих врагов — ангелов: бесстрастные.) Однако Демон верит, что ожил бы для неба и предстал бы там, «как новый ангел в блеске новом», если был бы одет
…любви святым покровом.
Вот и потому ещё он так страстно, так огненно добивается любви Тамары. И на недоумённый вопрос монахини, слабеющей от его могучего напора: зачем меня ты любишь? — Демон отвечает:
В душе моей, с начала мира,
Твой образ был напечатлён,
Передо мной носился он
В пустынях вечного эфира.
Давно тревожа мысль мою,
Мне имя сладкое звучало;
Во дни блаженства мне в раю
Одной тебя недоставало.
Итак, в отличие от единосущных ангелов, Демон страстен — оттого и такая необъятная жажда познания добра и зла, и такая сила чувств, и такая власть над землёй. Его желание ненасытно — обладать всем земным и небесным: небесным в земном и земным в небесах. Он, возможно, хочет стать властительнее самого Бога, недаром на возражение Тамары: «Нас могут слышать!..» — Демон небрежно отвечает: «Мы одне». — «А Бог?» — «На нас не кинет взгляда: / Он занят небом, не землёй!»
Тамара, последним усилием воли, заклинает Демона отречься «от злых стяжаний», и Демон без раздумья клянётся (его клятва добавлена в седьмой редакции поэмы, декабрь 1838 года), — но странна эта клятва Демона, в которой небо перемешано с адом и землёй:
Клянусь я первым днём творенья,
Клянусь его последним днём,
Клянусь позором преступленья
И вечной правды торжеством.
Клянусь паденья горькой мукой,
Победы краткою мечтой;
Клянусь свиданием с тобой
И вновь грозящею разлукой.
Клянуся сонмищем духов,
Судьбою братий мне подвластных,
Мечтами ангелов бесстрастных,
Моих недремлющих врагов;
Клянуся небом я и адом,
Земной святыней и тобой,
Клянусь твоим последним взглядом,
Твоею первою слезой,
Незлобных уст твоих дыханьем,
Волною шёлковых кудрей,
Клянусь блаженством и страданьем,
Клянусь любовию моей:
Я отрекся от старой мести,
Я отрекся от гордых дум;
Отныне яд коварной лести
Ничей уж не встревожит ум;
Хочу я с небом примириться,
Хочу любить, хочу молиться,
Хочу я веровать добру…
Но… Тамара гибнет.
Грешную её душу уносит святой ангел. Он не отдаёт её Демону, «мрачному духу сомненья». Таково Божие решение.
«Творец из лучшего эфира
Соткал живые струны их,
Они не созданы для мира,
И мир был создан не для них!
Ценой жестокой искупила
Она сомнения свои…
Она страдала и любила —
И рай открылся для любви!» —
отвечает Демону ангел.
Небо вновь отвергло «изгнанника Эдема»…
Любовь не спасла, но она — была…
…Интересно рассуждение Сергея Андреевского об этой столь необычной любви. Называя поэму «Демон» «вечною поэмою для возраста первоначальной отроческой любви», он пишет: