Глава пятнадцатая «МАСКАРАД»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятнадцатая

«МАСКАРАД»

Личина цензуры

К двадцати одному году Лермонтов был уже весьма опытным писателем: автор множества стихов и поэм, драматургических произведений, прозы. Однако ничего своего он печатать не хотел; лишь небольшая поэма «Хаджи Абрек» появилась в 1835 году в журнале, да и то без его ведома. «Михаилу Юрьевичу страшно хотелось выступить на литературное поприще одновременно и в печати и на сцене театра», — пишет Павел Висковатый. Может быть, оно и так — но где же доказательства этого утверждения? Их попросту нет: по крайней мере, сам Лермонтов никакого «страшного желания» нигде не обнаружил. Достоверно известно только одно: свою драму «Маскарад» поэт действительно очень хотел увидеть на сцене.

«Маскарад» был первым произведением, которое Лермонтов сам предложил для обнародования; более того, поэт упорно добивался, чтобы драма была принята.

В октябре 1835 года он представил пьесу в драматическую цензуру при Третьем отделении. Цензор Ольдекоп нашёл драму недопустимой к постановке из-за «непристойных нападок» на костюмированные балы в доме Энгельгардтов и «дерзостей противу дам высшей знати». Не кто иной, как шеф Третьего отделения граф Бенкендорф самолично ознакомился с пьесой и, усмотрев в ней прославление порока, потребовал, чтобы развязка была в корне изменена: Арбенин должен не убивать жену, а помириться с нею. «Маскарад» был возвращён автору «для нужных перемен».

Вскоре Лермонтов дописал четвёртый акт и в декабре 1835 года, перед отъездом в Тарханы, поручил своему другу Святославу Раевскому вновь представить пьесу в цензуру. Второй экземпляр драмы Раевский отнёс директору императорских театров А. М. Гедеонову; к нему было приложено письмо Лермонтова: «…Возвращённую цензурою мою пьесу „Маскерад“ я пополнил четвёртым актом, с которым, надеюсь, будет одобрена цензором; а так как она ещё прежде представления Вам подарена мною г-ну Раевскому, то и новый акт передан ему же для представления цензуре.

Отъезжая на несколько времени из Петербурга, я вновь покорнейше прошу Ваше Превосходительство оказать моему труду высокое внимание Ваше…»

Что ответил Гедеонов, неизвестно: его письмо не сохранилось. Очевидно, ничем не помог. Новую редакцию драмы цензура опять отвергла, потому что Лермонтов ничего не исправил из того, что она требовала, а дописанный же акт вызвал сильнейшее раздражение. Ольдекоп писал в ответе: «Драматические ужасы прекратились во Франции, нужно ли их вводить у нас? Нужно ли вводить отраву в семьях? Перенимать драматические уродства, от которых отвернулся даже Париж, это более чем ужасно, это не имеет имени».

…Впоследствии, в 1838 году, в объяснении военному следствию по делу о «непозволительных стихах» на смерть Пушкина, Лермонтов писал: «…а драма „Маскерад“, в стихах, отданная мною на театр, не могла быть представлена по причине (как мне сказали) слишком резких страстей и характеров и также потому, что в ней добродетель недостаточно награждена».

Однако уже в ответе цензора Ольдекопа чувствуется политическая подоплёка отказа, недаром же драматическая цензура была под крылом Третьего отделения. Сергей Дурылин прямо рассудил:

«Свой отзыв о „Маскараде“ цензура так мастерски замаскировала, что Лермонтов — таков смысл приведённого его признания — готов был верить тому, что его драма запрещена за густоту романтической атмосферы, за то, что в его „Маскараде“ слишком явно буйствуют, по его собственному выражению, „бури тайные страстей“.

Цензура обманула Лермонтова: „резких страстей“ и „недостаточно награждённой добродетели“ — по выражению центра — было вдоволь в неисчислимом мелодраматическом переводном хламе, благополучно заполонявшем тогда александрийскую сцену, не встречая цензурного запрета».

В 1836 году Лермонтов в третий раз переделал пьесу, дописал пятый акт, пошёл на некоторые уступки, дабы умилостивить цензуру. Даже название переменил — на «Арбенин». Но снова получил отказ.

Так при жизни своей он и не увидел «Маскарад» на сцене…

«Вся эта переделка, — пишет Павел Висковатый, — неудачна и менее сценична. Она только доказывает, что Лермонтов не дорос ещё до драмы. По нашему мнению, первая редакция гораздо лучше и она, а не вторая, может быть даваема на сцене… Мы полагаем, что поэт был благодарен цензуре за недопущение и этой второй редакции. Но это могло быть позднее, когда суждения поэта стали зрелее…»

Биограф, обычно горячо сочувствовавший творчеству поэта, явно не расположен к «Маскараду», хотя его художественные достоинства очевидны, и уже одно то, что Лермонтов только эту пьесу, среди всех других, предназначал для сцены, говорит само за себя:

«Можно упрекнуть Лермонтова за то, что он не дал своему герою более широких основ, что он ограничил их тесными рамками светского общества. Он бы мог уйти в глубь исторической жизни, жизни народной, и на них изобразить характер героя. Это совершенно верно. Мы того мнения, что „Маскарад“ произведение совершенно неудачное: Лермонтов был ещё слишком молод, чтобы браться за серьёзную драму. Сам-то он ведь только сошёл со школьной скамьи и жизнь знал лишь в известных сферах её проявления. Поэт ещё не мог разобраться, он путался в материале личных дум, молодой житейской опытности и многого им прочитанного в произведениях великих поэтов. Оттого у него является желание бичевать современное общество, как это сделал Грибоедов, и изобразить страсть, глубокую, как у Шекспира. Оттого в его Арбенине проскальзывают черты, с коими он ознакомился в „Фаусте“ Гёте, в „Манфреде“ Байрона, в „Рене“ Шатобриана, в „Коварстве и любви“ Шиллера и других драмах. В „Маскараде“ является „неизвестный“… французских драм, совершенно не вяжущийся со всем построением и задачами русской жизни и, следовательно, и русской драмы».

Ну, прямо-таки полный разнос «молодому человеку», взявшемуся не за своё дело!..

Только вот у гениев по-иному идут часы… у них иное время…

Вообще-то Лермонтов назвал пьесу — «Маскерад», а не «Маскарад» (букву переправил Краевский, напечатавший драму в 1842 году).

Слово «машкарад» появилось в русском языке при Петре Великом, большом любителе языческого скоморошества на западный манер — для царя закатывали костюмированные балы, порой напоминающие пьяные, кощунственные оргии. Французское слово masque — личина, харя, слепок с лица — произошло от итальянского maschera, имеющего арабское происхождение. Во французском языке слова «маскарад» нет — есть bal masque, дословно «бал в масках». Скорее, лермонтовское написание слова связано со старинным итальянским mascherata (маскарад). А может, поэт вкладывал в своё название собственный, легко проглядываемый смысл — маске рад?.. Но кто рад лживому образу, намалёванной харе, скрытому в личине наблюдателю? Не тот ли, кто стоит за левым плечом, не падший ли ангел?.. Личина, харя, маска искажают лицо и, хоть на время, прирастают к нему, накладывая на душу свой отпечаток, — изгладится ли он после?.. не останется ли навеки?..

Демон влетел чуть ли не в первые стихи Лермонтова, а потом и в одноимённую поэму — к 1835 году у неё было уже пять редакций. С годами этот поднебесный герой оземлялся, примеряя новые обличья в своих «младших братьях»: поначалу явился в образе горбача Вадима, потом мелькал в других персонажах и, наконец, в драме «Маскарад» запечатлелся в Евгении Арбенине. До шестой, кавказской редакции поэмы (1838) Демон ещё витал в неком условном пространстве, влюбляя в себя такую же условную испанскую монахиню. Совершенно точно замечено, что «кавказские» редакции стали принципиально новым этапом работы над поэмой (Э. Э. Найдич). И далее филолог пишет: «Им предшествовало создание драмы „Маскарад“, где демонический герой тоже пытается вырваться из мира зла через любовь. Убийство Нины — это одновременно и проявление злой воли Арбенина, и результат сцепления обстоятельств, отражающий несправедливый миропорядок. Здесь действует и субъективное зло героя, и объективное зло мира; в этом смысле и следует понимать возглас Арбенина: „Не я убийца!“».

Лермонтов стал бывать в свете постоянно лишь по окончании юнкерской школы, однако гостиные высшей знати были тогда для него недоступны. Но и там, куда он был зван, пришлось завоёвывать своё место, что он и проделал, — вряд ли с большим удовольствием, — разыграв свой «роман» с Екатериной Сушковой. Так началась его война с высшим обществом, которое неудержимо влекло и одновременно вызывало отвращение. Лишь несколько лет спустя, в конце 1838 года, «пустившись» в большой свет, он намекнул в письме верному другу, Марии Александровне Лопухиной, что пришлось ему испытать тогда, молодым корнетом, в свете: «Вы знаете, что самый мой большой недостаток — это тщеславие и самолюбие; было время, когда я как новичок искал доступа в это общество; это мне не удалось: двери аристократических салонов были закрыты для меня…» (в переводе с французского. — В. М.).

В том же письме он объяснил, почему, несмотря на скуку, всё же посещает свет и слоняется по салонам, хотя там нет ничего интересного: «Но приобретённый опыт полезен в том отношении, что дал мне оружие против общества: если оно будет преследовать меня клеветой (а это непременно случится), у меня хоть будет средство отомстить; нигде ведь нет столько подлости и столько смешного, как там».

Опыт, впрочем, был уже давно приобретён и с годами только накапливался; а мстить Лермонтов начал сразу, не дожидаясь клевет, — разве же унижения, испытанного в новичках, и вообще оскорбления пошлостью света не было для этого достаточной причиной?!.. Он предчувствовал: клеветы будет столько, что никакой его мести на неё не хватит. Слишком разные заряды столкнулись — поэт и светская чернь.

«Пёстрый сброд»

Евгений Арбенин — плоть от плоти и кровь от крови большого света, но сам он пресытился его пороками и отвратился от них, желая спастись в любви к непорочной чистой девушке. Он так хорошо знает высшее общество, что без труда читает в Душах всех блистающих в свете и прикрывающих этим блеском и лицемерием свою растленную сущность. Арбенин сбросил свою опостылевшую маску — и видит кругом личины, хари…

Вот его бывший приятель и напарник по игре Казарин: прожжённый картёжник и шулер, он помешан на азарте и золоте… Князь Звездич — пошлый фанфарон и глупец… Некто Шприх — пролаза, ловчила и интриган… Баронесса Штраль — стареющая искательница приключений, погрязшая в эгоизме… Портреты этих и других персонажей света даны в грибоедовском духе, ярко, точно, с афористическим блеском.

Арбенин

Взглянуть — не человек, — а с чёртом не похож.

Казарин

Эх, братец мой — что вид наружный?

Пусть будет хоть сам чёрт!.. да человек он нужный,

                 Лишь адресуйся — одолжит.

Какой он нации, сказать не знаю смело:

                 На всех языках говорит,

                       Верней всего, что жид.

Со всеми он знаком, везде ему есть дело,

Всё помнит, знает всё, в заботе целый век,

Бит был не раз, с безбожником — безбожник,

С святошей — езуит, меж нами — злой картёжник,

А с честными людьми — пречестный человек.

Короче, ты его полюбишь, я уверен.

Арбенин

Портрет хорош, — оригинал-то скверен!..

Шулера Казарина же определяют как нельзя лучше его собственные реплики:

А эта молодёжь

                 Мне просто — нож!

Толкуй им, как угодно,

Не знают ни завесть, ни в пору перестать,

                    Ни кстати честность показать,

                    Ни передёрнуть благородно!

Или:

Что ни толкуй Волтер или Декарт —

                 Мир для меня — колода карт,

                 Жизнь — банк; рок мечет, я играю,

И правила игры я к людям применяю.

Свет уже видится Арбенину «пёстрым сбродом» маскарада, где нет и не может быть ни одного настоящего живого лица, где одни маски.

Известно, что костюмированные балы в доме Энгельгардта посещала не только высшая знать, там бывали и царские особы, — вот почему Третье отделение и работающая под его заботливым крылом драматическая цензура с такой бдительностью и придирчивостью прочли пьесу молодого драматурга. И конечно же эти внимательные читатели усмотрели, с каким пренебрежением брошен в «Маскараде» намёк на развлечения высочайших особ:

Князь

Там женщины есть… чудо…

И даже там бывают, говорят…

Арбенин

Пусть говорят, а нам какое дело?

                 Под маской все чины равны,

У маски ни души, ни званья нет, — есть тело.

И если маскою черты утаены,

                 То маску с чувств снимают смело.

Влияние грибоедовского «Горя от ума» весьма заметно и по стиху, и по стилю, и главное — по смыслу пьесы: это сатира на свет, на современное общество. Однако главный герой, при всём внешнем сходстве, резко отличен: на смену мечтателю-резонёру Чацкому пришёл гордый и независимый Арбенин, сильный душою мыслитель, проницательный и беспощадно-остроумный, не терпящий лжи ни в ком и, прежде всех, в самом себе. Трезвые и твёрдые его суждения о самом себе не вызывают недоверия: они вполне основательны, за словом тут же следуют поступки. Он знает себе цену:

Ни в чём и никому я не был в жизнь обязан…

Отдаёт себе отчёт даже в движениях сердца:

И тяжко стало мне, и скучно жить!

И кто-то подал мне тогда совет лукавый

Жениться… чтоб иметь святое право

Уж ровно никого на свете не любить.

Полюбив, неожиданно для себя, по-настоящему, он ничего не скрывает даже и от той, кем дорожит больше всего на свете. Казалось бы, его мрачный скептицизм совсем растворился в горячем живом чувстве: Арбенин и Нина любят друг друга и жена ему досталась именно та, которая может спасти: она чиста, честна, благородна… Но Арбенин уже отравлен своим греховным прошлым и, зная людей, не верит никому. Стоило ему из-за мелочи усомниться в Нине, как старый яд недоверия разливается по жилам. В мгновение ока всё рушится… Сначала Арбенин предупреждает:

  Послушай, Нина… я рождён

                 С душой кипучею, как лава,

Покуда не растопится, тверда

Она, как камень… но плоха забава

С её потоком встретиться! тогда,

                 Тогда не ожидай прощенья —

Закона я на месть свою не призову,

                 Но сам, без слёз и сожаленья,

                 Две наши жизни разорву!

Потом раскаивается в том, что было лучшее в нём:

Прочь, добродетель: я тебя не знаю,

                 Я был обманут и тобой,

И краткий наш союз отныне разрываю —

                 Прощай — прощай!..

(Падает на стул и закрывает лицо.)

Казарин

Теперь он мой!..

И вскоре подсыпает ядовитого порошка жене — «разрывает» её жизнь:

Довольно, я ошибся!.. возмечтал,

Что я могу быть счастлив… думал снова

Любить и веровать… но час судьбы настал,

                 И всё прошло, как бред больного!

Быть может, я б успел небесные мечты

Осуществить, предавшися надежде,

И в сердце б оживил всё, что цвело в нём прежде, —

                 Ты не хотела, ты!..

Вот когда сказался его характер, его душа, которую так хорошо знал его злой гений, Неизвестный, некогда в пух и прах проигравшийся Арбенину и «погубленный» им:

Но вы его души не знаете — мрачна

                 И глубока, как двери гроба;

Чему хоть раз отворится она,

То в ней погребено навеки. Подозренья

Ей стоят доказательств — ни прощенья,

Ни жалости не знает он, —

Когда обижен — мщенье! мщенье!

Вот цель его тогда и вот его закон.

Душевная отрава материализовалась в склянку со смертельным порошком — яд недоверия убивает веру — Арбенин убивает любимую жену.

А свет словно бы дожидался того, когда Арбенин споткнётся в своём чувстве: одним махом, с жадной беспощадностью свет расправляется со счастливой семейной парой: «пёстрый сброд» наказывает Нину за добродетель, а её мужа — за своеволие и отступничество.

Яд мести

Писатель А. Н. Муравьёв помнил Лермонтова ещё юнкером и корнетом. «Часто читал мне молодой гусар свои стихи, в которых отзывались пылкие страсти юношеского возраста, и я говорил ему: „Отчего не изберёт более высокого предмета для столь блистательного таланта?“ Пришло ему на ум писать комедию, вроде „Горе от ума“, резкую критику на современные нравы, хотя и далеко не в уровень с бессмертным творением Грибоедова. Лермонтову хотелось видеть её на сцене, но строгая цензура III Отделения не могла её пропустить. Автор с негодованием прибежал ко мне и просил убедить начальника сего Отделения, моего двоюродного брата Мордвинова, быть снисходительным к его творению, но Мордвинов оставался неумолим; даже цензура получила неблагоприятное мнение о заносчивом писателе, что ему вскоре отозвалось неприятным образом».

Муравьёв стал видным сановником, и сатира на светское общество, к которому он сам принадлежал, разумеется, для него отнюдь не «высокий предмет» для блистательного таланта. Однако и он уловил, что Лермонтов пошёл вслед за Грибоедовым. Достоинства грибоедовской комедии общепризнаны, с этим ничего не поделаешь, — но вот «уровень» лермонтовской пьесы, в рукописи мало кому известной, можно без ущерба для себя принижать, с пренебрежительным светским недоумением в голосе. Между тем Сергей Дурылин в статье «Лермонтов и романтический театр» подчёркивает, что тут речь следует вести не столько о влиянии Грибоедова, сколько о продолжении его дела Лермонтовым:

«Прежние критики и исследователи „Маскарада“, сосредоточив своё внимание на личности Арбенина, мало обращали внимания на то, какое видное место уделено в пьесе показу светского общества царского Петербурга. Из десяти картин, образующих пьесу, пять — целая половина — уделена Лермонтовым этому показу. Мы видим дворянский Петербург в игорном доме, на балу, вновь за картами… — и, наконец, мы видим этот светский Петербург в трауре, у гроба погибшей Нины. Поэт хочет, чтобы мы увидели одних и тех же лиц в разгуле страстей, жадно сгрудившимися над кучами золота, — и их же, поставленных лицом к лицу со смертью, в соседстве с могилой…

Грибоедов написал сатирическую комедию из жизни светского общества. Лермонтов написал сатирическую драму, — ещё точнее: грозную трагикомедию из жизни того же общества. Но он взял ещё более высокий слой дворянского общества: у Грибоедова — сонная барская Москва, у Лермонтова — деятельный правительственный Петербург…

В „Маскараде“ общий фон, общая почва для всех — это жажда золота. Безумная погоня за ним на зелёном поле составляет самый сюжет пьесы».

Однако, например, для Арбенина золото — ничто. Он обуреваем другой страстью — мщением. Именно эта страсть, в разных её видах, куда более, чем жажда золота, составляет сюжет пьесы.

Вольнодумец Арбенин мстит свету прежде всего за себя, за собственное растление и падение, — так раскаявшийся человек ненавидит порок больше всего в себе самом и уж затем переносит свою ненависть на среду, которая его таким воспитала и сделала. Но и свет отвечает ему тем же — и сплочённо, по инстинкту мстит своему ненавистнику злобной клеветой, ядом общей сплетни отравляя ему сам воздух, которым Арбенин дышит. Свет скопом заставляет гордеца усомниться в жене и доводит его до убийства, а потом, открыв сплетню, и до безумия. Нина — невинная жертва потерявшего в неё веру Арбенина, но она — и жертва света, как и сам Арбенин. Одна месть порождает другую, ещё более страшную…

Другая сторона взаимного мщения в «Маскараде», несомненно, имеет метафизический характер. Сам порок и скрывающийся за этой маской чёрт мстят Арбенину за его отступничество. Эта маска так просто не отпускает своих. Недаром циник Казарин, глядя на Арбенина, лукаво бросает:

Мне скажут: можно отучиться,

                 Натуру победить. Дурак, кто говорит;

                 Пусть ангелом и притворится,

                 Да чёрт-то всё в душе сидит.

И ты, мой друг,

                 (ударив по плечу)

                         хоть перед ним ребёнок,

                 А и в тебе сидит чертёнок.

С этой местью нечистой силы Арбенин справиться не смог…

Маска отомстила открытому лицу.

Судьба драматурга

Сергей Дурылин считал, что своеобразие «Маскарада» состоит в том, что Лермонтов не захотел изъять своего героя из круговорота жизни. «Если своих прежних героев Лермонтов высоко возносил над жизнью, как Демона „над вершинами Кавказа“, то Арбенина он никуда не возносит и не отъединяет от тех, кем он окружён». По мнению критика, Лермонтов отнёсся к Арбенину с такой же суровой справедливостью, как и к другим персонажам «Маскарада». А ведь поэт наделил своего героя многими собственными качествами: силой духа, умом, волей, проницательной интуицией, неповторимой иронией, в которой едкий сарказм одушевлён глубокой грустью. Щедрый дар игроку, не знающему, чем себя занять в жизни!

«Арбенин — при всей силе своей личности — оказывается жертвою безвременья, — писал Дурылин. — Его способность беззаветно, глубоко отдаваться охватывающей его страсти находит себе жалкий исход в пустых волнениях карточной игры. Его железная воля не находит себе более достойного приложения, как уменье владеть собою в самом исступлении страстного игрока за карточным столом. Его холодное, умное презренье к великосветской черни не ведёт его ни к какому действию, кроме злых и едких эпиграмм, которые он роняет по поводу уродов из светской черни».

Ираклий Андроников точно заметил, что в первоначальной, трёхактной пьесе не идёт и речи о возмездии за убийство Нины. То есть Лермонтов выразил мысль «о невозможности счастья для того, кто несёт в себе разрушительное начало и отрицание существующего миропорядка. Как и для Демона, „рай“ для Арбенина закрыт навсегда. Приобщение к „добру“ для него невозможно. Попытка забыть прошлое кончается полным крушением.

Да, ты умрёшь, — и я останусь тут

Один, один… года пройдут.

Умру — и буду всё один! Ужасно! —

говорит Арбенин Нине. Не приемлющий общества Звездичей и Казариных Арбенин обречён на вечное одиночество».

Таким образом, «оземлив» своего демонического героя и сделав его своим современником, человеком исключительно сильного духа и ума, растрачиваемых понапрасну, Лермонтов вплотную приблизился — сквозь целый ряд подобных характеров в ранних поэмах и пьесах — к характеру героя нашего времени, Печорину.

Само имя Печорина возникло почти одновременно, хотя и чуть позже, в недописанном романе 1836 года «Княгиня Литовская». Светский денди Жорж Печорин ещё далеко не настоящий Печорин знаменитого романа, а, собственно, ещё один, последний черновой набросок типа, который так последовательно и упорно Лермонтов открывал в современном ему обществе. И, без сомнения, лучше всего этот тип очерчен именно в Евгении Арбенине.

«Лермонтов гениально закончил свою пьесу: он потушил в своём герое разум, оставив ему жизнь», — писал С. Н. Дурылин.

Тут невольно вспоминается, что чуть ли не вслед за пьесой «Маскарад» в Петербурге произошёл исключительный случай. Журнал «Телескоп» опубликовал первое из «Философических писем» Петра Чаадаева, где в мрачных, безнадёжных тонах трактовались история России и её современность. Журнал был запрещён, редактора Надеждина сослали, а самого автора власть объявила сумасшедшим.

Как верно почувствовал Лермонтов своё время!..

Хотя его Арбенин весьма далёк от политики и словно сторонится её, но и его, стоило ему досадить обществу своим вольнодумством и гордостью, тут же превратили в сумасшедшего…

В начале следующего, 1837 года царь Николай I, прочитав заключительные 16 строк «Смерти Поэта», заметил в своей резолюции на докладной записке Бенкендорфа, что-де приятные стихи, нечего сказать — и повелел старшему медику гвардейского корпуса посетить Лермонтова и удостовериться, не помешан ли он…

Сергей Дурылин подводит итог своему разбору о Лермонтове и романтическом театре:

«Своими ранними драмами Лермонтов пытался положить в России фундамент тому театру „бури и натиска“, который, на полвека ранее, был создан творческими трудами Гёте, Шиллера, Клингера, Ленца, Лейзевица, Г. Л. Вагнера и других.

Своим „Маскарадом“ Лермонтов зачинал театр освободительной романтики, за который в эти же годы боролся во Франции Виктор Гюго; подобно Лермонтову, он отстаивал право на театральное бытие своего „Кромвеля“ и „Эрнани“.

Грибоедовскую „Музу пламенной сатиры“ (выражение Пушкина) Лермонтов сдружил в своём „Маскараде“ с издавна ему любезными музами шиллеровской освободительной мечты и байроновской мятежной печали.

„Маскарад“ завершал собой долгий путь Лермонтова к новой драме, ещё небывалой на русском театре, вот почему Лермонтов так упорно боролся за выход „Маскарада“ на сцену».

При всей стройности этого логического построения надо всё же заметить, что вряд ли Лермонтов выстраивал некий определённый план по созданию нового театра, да ещё и «освободительной романтики», в России: творчеством молодого драматурга руководила скорее интуиция, нежели рассуждения и сознательные намерения. Поэт не медля откликался словом на всё, что с ним случалось, — а форма, жанр находились сами по себе, будь то стихотворение, поэма или драма. Естественно, на него влияло и всё прочитанное, всё волновавшее его душу, — и оно находило свой отклик в написанном. Да и не забудем: творческая интуиция принадлежала гению. А гений всегда творит новое.

«Запрет „Маскарада“ навсегда отстранил Лермонтова от драматургии, — заключал Дурылин. — До окончательного запрета „Маскарада“ (1836 г.) Лермонтовым написано, кроме этой драмы, ещё четыре пьесы и набросано несколько планов драматических произведений. После 1837 г. Лермонтов не написал и не запланировал ни одного драматического произведения: он понял, что трибуна театра при Николае I для него закрыта навсегда.

Запрет „Маскарада“ лишил русский театр великого драматурга».

Да, лишил… Но зато дал — великого прозаика и великого поэта!

Ведь все свои могучие созревшие силы Лермонтов направил на роман, поэмы, лирику — и создал высочайшие, непревзойдённые произведения во всех этих жанрах литературы.

Прямолинейный по характеру император Николай I от подданных своих требовал неукоснительного повиновения, а от искусства — государственной пользы.

Н. В. Гоголю (Гогелю, как произносил монарх имя писателя, то ли упорствуя в ошибке, то ли в издёвку над «простолюдином»), можно считать, ещё повезло — «Ревизор» был поставлен на сцене, более того — заслужил высочайшее одобрение: государь решил, что пьеса оздоровит погрязшее во взятках чиновничество. Но Гоголь был штатским штафиркой, — что с него возьмёшь и потребуешь?..

А вот Лермонтов был военным, офицером — и тут у царя были совершенно другие требования. Мало того что молодой офицерик беспрестанно «шалил» и дерзил, так ведь ещё и писать стихи вздумал. До поры до времени Николай I, разумеется, и не замечал беспокойного офицера, о драме «Маскарад» вряд ли и вообще слышал (для запрета вполне хватило и бдительного, на дух не переносящего любой неблагонадёжности Третьего отделения), но вот после «Смерти Поэта» император хорошо запомнил Лермонтова. Несколькими годами позже он крайне резко отозвался о романе «Герой нашего времени»…

Что касается театра, и тут Николай I был твёрдых взглядов. Его любимым актёром был любитель эффектов Каратыгин (Лермонтов с юности предпочитал естественную и сильную игру Мочалова), а лучшим драматургом царь считал Нестора Кукольника. Напыщенно-патриотическую драму Кукольника «Князь Скопин-Шуйский», поставленную Большим театром в 1835 году, как и его же верноподданническую трагедию «Рука Всевышнего отечество спасла» император находил образцовыми произведениями, — и царедворцы, начиная с графа Бенкендорфа, разумеется, придерживались высочайших взглядов и отстаивали их на всех уровнях. В 1835 году, когда «Маскарад» раз за разом запрещали, требуя коренной переделки, Нестор Кукольник как раз стяжал свой крупнейший успех на сцене постановкой своего «Скопина-Шуйского» с Каратыгиным в главной роли. В этой пьесе, по выражению Дурылина, Кукольник «достиг апогея риторической выспренности и холодного псевдоромантического декламаторства».

Лермонтов, в отличие от Пушкина, очень редко откликался эпиграммами на злобу дня, по-видимому, считая это занятие, как и злободневность, делом пустым. Но вот насчёт пьесы Кукольника — высказался. Причём не просто экспромтом, что было бы естественно, а — по сути, стихотворением, ибо не удовлетворился первым, «лёгким» вариантом, а начисто, в басенном духе переписал эпиграмму.

  В Большом театре я сидел,

                 Давали Скопина: я слушал и смотрел.

Когда же занавес при плесках опустился,

                 Тогда сказал знакомый мне один:

                 «Что, братец! жаль! — вот умер и Скопин!..

Ну, право, лучше б не родился».

Сергей Дурылин заметил по этому поводу, что эпиграмма в этих условиях имела «особый политический смысл: она была прямым нападением на реакционную ложь официального романтизма, насаждаемого на место освободительных драм Шиллера и запрещённых пьес Лермонтова и Белинского».

В этом определении, увы, сказалась стилистика эпохи «развитого сталинизма» — но вот следующее наблюдение критика удивительно точно:

«Замечательно, что эпиграмма на Кукольника была последним произведением Лермонтова, непосредственно посвящённым театру».