Великий маскарад
Великий маскарад
«Громадный зал Московского дворянского собрания был наполнен гостями. Каждому из детей вручили жезл с гербом одной из шестидесяти губерний Российской империи. На моем жезле значился орел, парящий над голубым морем, что, как я узнал впоследствии, изображало герб Астраханской губернии. Нас выстроили в конце громадного зала; затем мы попарно направились к возвышению, на котором находился император и его семья. Когда мы подходили, то расходились направо и налево и выстроились таким образом к один ряд перед возвышением. Тогда, по данному нам приказанию, мы склонили все жезлы с гербами перед Николаем… Апофеоз самодержавия вышел очень эффектным. Николай был в восторге. Все провинции преклонялись перед верховным правителем». Так рассказывает, описывая свое детство, известный революционер П. А. Кропоткин о своем участии в грандиозном костюмированном бале, устроенном московским дворянством в ознаменование 25-летия восшествия Николая на престол. Николай был в восторге от маскарада, где ряженые в раззолоченные костюмы тунгусов и калмыков князья Гагарины и Голицыны уверяли царя в любви к нему всех собранных под его державою народов; где увешанные бриллиантами графини Орловы и Бутурлины в бархатных костюмах крестьянок олицетворяли благоденствие всего трудового населения под мудрым управлением государя; где загримированный под белоруса князь Масальский, в шелковом кафтане, от имени многомиллионной ограбленной помещиками, забитой крестьянской массы приносили ему благословения за отеческие попечения о них; где представители и представительницы всех российских губерний и областей шли в сопровождении выбранных из самых родовитых семей ангелоподобных мальчиков в атласных костюмчиках с губернскими и областными гербами на жезлах.
Вся жизнь Николая с 14 декабря 1825 года была сплошным маскарадом. В день восстания на Сенатской площади он притворялся, что самоотверженно подавляет бунт злоумышленников, но сам сильно трусил и боялся растерявшихся декабристов. Во время суда над заговорщиками притворился, что думает так же, как они, и вполне разделяет их политические взгляды, чтобы хитростью и обманом выведывать у них имена заговорщиков.
До занятия трона с первого дня междуцарствия притворялся Николай почтительным братом, когда, испугавшись угроз Милорадовича, галантно уступал престол Константину, и нежным любящим сыном, когда вел глухую борьбу с матерью, на старости лет захотевшей царствовать, и заставлял ее уговаривать Константина подтвердить давнишний свой отказ от короны.
В 1831 году Николай старался выказать себя храбрым усмирителем новгородского восстания военных поселян, но полковник Н. И. Панеев отметил в своих записках, что император побледнел и прижался к графу Орлову, когда из толпы послышался во время молебна призыв к поселянам не слушать поповские бредни про царские заботы и лучше самим освободить себя от дворянского засилия.
Близкий к царю и преданный ему барон М. А. Корф отмечает растерянность императора и нечленораздельное бормотание его при сообщении на придворном балу депеши о французской революция 1848 года — вместо приписываемой царю подобострастными куртизанами бравады о кавалерийском рейде на Париж.
Николай часто говорил о своей «любви» к «вверенным ему провидением народам» но всю свою жизнь только тем и занимался, что угнетал и разорял своих подданных. В своей речи к представителям варшавского городского управления в 1835 году он говорил с любовью: «При малейшем волнении я велю разгромить город, я разрушу Варшаву и, конечно, не я выстрою ее вновь». Как относился император к другим национальностям, видно из того, что крымские татары предпочитали его отеческим заботам совершенное разорение и, оставляя насиженные места со всем своим имуществом, уходили десятками тысяч в Турцию. Кавказские народы истреблялись в течение всего царствования Николая систематически в непрерывных разбойничьих набегах, называвшихся усмирением горцев. У евреев царь-отец отбирал детей мужского пола десяти- и даже восьмилетнего возраста, крестил их тысячами, определял в кантонисты и, замучив на учениях девять малюток, создавал из десятого темного невежественного солдата — угнетателя и грабителя трудового народа
Русский рабочий и крестьянин пользовались самым большим и заботливым вниманием царя и его помощников. В «Журнале мануфактур и торговли» в 30-х годах было напечатано, в назидание и поучение всем русским фабрикантам, «донесение» известного табачного фабриканта В. Т. Жукова, рисующее российского пролетария до такой степени опутанным «отеческим попечением», что ничего лучшего, по замечанию М. Н. Покровского, не могли бы дать арестантские роты.
Каждый шаг рабочего был обставлен бдительнейшим надзором со стороны всевозможных наблюдателей — от «украшенного крестами и медалями отставного Унтер-Офицера» и простых сторожей до его товарищей; взаимное шпионство возведено в систему и поощряется всеми способами. «При увольнении рабочих по праздникам с фабрики все они обязаны: 1) быть у обедни; 2) после обедни, отлучаясь со двора, им не дозволено ходить поодиночке, ни большими толпами, для того, чтобы в первом случае всякой из них имел свидетеля своему на фабрике поведению, а в последнем большинство партии не могло внушить им ни малейшей мысли о превосходстве перед кем бы то ни было в силе физической». На самой фабрике, во время работы, надзор был еще более пристальным. Во время производства работы «Унтер-Офицер», «прохаживаясь по всей фабрике, находится в ней безотлучно, наблюдая, чтобы, с одной стороны, работы не останавливались без основательной причины, а с другой, — чтобы не происходило между рабочими никакого крику, празднословия и препирательства». «Работы вообще начинаются всеобщею в 6 часов утра молитвою и продолжаются до 8 часов; 9-й час употребляется для завтрака; 10, 11 и 12 продолжается работа; для обеда и отдыха назначено 2 часа; с двух до 8 часов вечера работы опять продолжаются, оканчиваясь молитвою и пением какого-либо церковного песнопения или народного гимна о здравии и долгоденствии государя императора. Таким образом, сохраняя молчание и изредка прерывая его, по желанию хозяина или почтенного посетителя, какою-нибудь благопристойной русской песнею, рабочие состоят на работе 11 часов в сутки, исключая воскресных, праздничных и торжественных дней, соблюдаемых с назидательным для рабочих рвением, которое и приучает их вместе к благочестию и к тому благоговению, которым они обязаны монарху, как верные подданные, располагаемые к сердечной преданности своему государю за те отдыхи, которыми пользуются по случаю дней тезоименитства и рождения высоких особ императорской фамилии».
И все-таки положение рабочих у Жукова можно назвать хорошим в сравнении с жизнью их у других фабрикантов. Так, например, на казанской суконной фабрике Осокина рабочих за самовольную отлучку с фабрики во время работы и за некоторые другие, иногда очень незначительные, проступки надевали на голову железные рога. Это было кольцо из шинного железа с тремя вертикально прикрепленными к нему разнообразными отводами, так что подвергавшийся пытке терпел жестокую боль и не мог спать. Ножные деревянные колодки и даже кандалы были для рабочих вещью обыденной.
Еще при Павле I началась на этой фабрике борьба рабочих за свои права, а при Александре I там выдвинулись уже отдельные рабочие, вроде «сильного волей», суконщика Афанасия Морозова или ткача Соколова, которые сплачивали рабочих для борьбы со своими грабителями и захватчиками. Конечно, они получали за это от царя определенную награду: Морозов, например, пробыл в тюрьмах и в Сибири 40 лет. В 20-х годах там выдвинулись другие руководители движения, вроде ткачей Мясниковых, Чудина, Попова, Сметанова, Ожорина. Они также попали в императорские тюрьмы и застенки, их засекали на смерть, пытали, заставляли подчиняться фабриканту. Это не останавливало рабочих. В 1836 г. началось на фабрике Осокина новое движение. В Казань должен был приехать Николай I, и рабочие решили подать ему жалобу. Для ведения подготовительной работы, суконщики выбрали двенадцать человек. Эти «двенадцать мужей», как их величали рабочие, облеченные всеми полномочиями, ходили ночью по домам Суконной слободы и отбирали подписи.
В день приезда Николая вся масса фабричных, около тысячи человек, двинулась на Арское поле; шли отдельными небольшими толпами по разным дорогам. Рабочий Семен Толокнов подал царю жалобу… В ответ на эту жалобу из Петербурга приехала комиссия, и началась расправа. Признанные наиболее виновными 52 человека были частью приговорены к наказанию шпицрутенами и ссылке в дальние батальоны рядовыми, частью сосланы в Сибирь на иркутскую суконную фабрику, частью сданы в солдаты в полки, расположенные в Финляндии. С остальных велено было взять подписку, что они обязываются не начинать впредь никаких исков, тяжб и жалоб против своего господина. Суконщики отказались дать подписку. С ними расправились по-царски. Фабрику окружили казаками и жандармами, внутри поставили солдат с заряженными ружьями. Привезли 4 пушки, несколько возов розог и цепи. Ворота заперли, началось сечение в пять кругов: 177 человек были жестоко наказаны; шестерым в несколько приемов дали по 1 000 — 1 600 ударов. В результате этих мер 44 человека дали подписку. Фабриканту было предоставлено право впредь самому наказывать мастеровых и употреблять в работу их жен и детей.
Не менее жестоко расправлялся царь со своими «возлюбленными» крестьянами.
Не вполне разработанные и потому преуменьшенные архивные данные показывают, что с 1826 по 1849 годы крестьянские волнения охватили 568 имений; с 1826 по 1854 годы было 712 волнений, которые по десятилетиям возрастают так: 148, 216 к 348. Некоторые волнения переходили в настоящие восстания, как, например, в 1849 году, когда в октябре в одном только Путивльском уезде Курской губернии у ген. — адъютанта Апраксина и других помещиков «возмутились до десяти тысяч крестьян», усмиренных при помощи воинской силы.
С 1834 no 1854 годы крестьяне убили 173 помещика и управляющих; кроме того, за это время было 77 покушений на них; с 1835 но 1843 годы сослано в Сибирь за убийство помещиков 416 крестьян, в том числе 118 женщин. Сколько же человек убили помещики и царь, который приказывал своим генералам усмирять даже голодные бунты крестьян «нещадно», «силою оружия», а с восставшими против своих владельцев крепостными расправлялся более жестоко, чем за несколько тысяч лет до него расправлялись азиатские владыки с бунтующими рабами. Это не поддается исчислению, но известно, что каждое волнение, усмиряемое воинской силой, стоило крестьянам сотен и тысяч жертв, кроме тех вдов и сирот, которые гибли от голода и преследований властей после убийства их непокорных кормильцев..
В отчете шефа жандармов за 1834 год говорится о «многих примерах неповиновения крестьян своим помещикам, и почти все таковые случаи происходили единственно от мысли иметь право на свободу». «В таковых случаях всегда» являлись «злонамеренные люди», преимущественно из крестьян, рабочих или отставных солдат, иногда из мелких чиновников, младших офицеров и низшего духовенства, «которые поддерживают» крестьян в «оных мыслях» о свободе. В «нравственно-политическом отчете» за 1839 год шеф жандармов сообщал царю, что «вообще весь дух народа направлен к одной цели — к освобождению». В таком же отчете за следующий год отмечалось, что «мысль о свободе вкореняется более и более и бывает причиною не только беспорядков, но порождает и важнейшие преступления: посягательство на жизнь помещиков и управителей».
Царские генералы и губернаторы шли военным походом на крестьян, осмеливавшихся предъявлять «права на свободу». Когда крестьяне воронежского помещика Бедряги «жестоко избили» в 1848 году управляющего «за требование излишних работ и налогов и притеснительное обращение» в течение 30 лет, то, посланный привести крестьян к покорности, губернский чиновник ввел в имение проходивший через уезд казачий полк. Крестьяне бросились на казаков, избили офицеров и 28 нижних чинов, задержали часть полкового обоза и арестовали чиновников, избив также одного из них. Тогда на них пошел войной сам воронежский губернатор; взяв с собой два казачьих полка, он «занял селение, отделил от толпы зачинщиков, наказал прочих, более тысячи человек, и тем прекратил беспорядок». Царь «высочайше одобрил действия губернатора, повелел предать наиболее виновных военному суду, а по исполнении приговора отправить их закованными в арестантские роты».
Много крестьянских волнений вызвано было голоданием крестьян, которым помещики за их каторжный труд предоставляли возможность есть кору и лебеду. Об этом серьезно писали дворянские губернаторы и министры, это считал вполне нормальным и неизбежным дворянский царь, этому придавали вид научно-обоснованных рассуждений служившие дворянству специалисты. В голодные зимы крестьяне и их семьи, по словам А. П. Заблоцкого-Десятовского, ели «всякую гадость: желуди, древесная кора, болотная трава, солома — все идет в пищу; они отравляются; грудные младенцы гибнут, как мухи». А в ученом органе известного московского общества сельского хозяйства, в «Земледельческом журнале», помещались статьи доктора Мухина и аптекаря Бранденбурга о пользе и питательности для крестьян хлеба из исландского мха. Секретарь этого общества писал: «Нет сомнения, что во время неурожая… исландский мох есть большое благодеяние, тем более, что он растет по лесам без всякого возделывания». Правительство ухватилось за эти ученые сообщения и рассылало их в виде отдельных брошюр губернаторам для руководства.
Такие же статьи печатались в «Земледельческом журнале», где рекомендовалось печь для крестьян хлеб, с примесью соломы, камыша, желудей, древесной коры и т. п., а хлеб из картофеля и барды считали для крестьян роскошью. Богатый душевладелец, крупный помещик и член московского общества сельского хозяйства, член Академии наук, ученый исследователь старины, собиратель библиотеки, которая впоследствии послужила основой Московской румянцевской библиотеки, — А. Д. Чертков выпекал для крестьян хлеб из барды и соломы. Крупный смоленский помещик и миллионер-подрядчик тогдашнего министерства путей сообщения Вонлярлярский выпекал ежедневно из барды до 200 пудов хлеба и сухарей и продавал его крестьянам других губерний. Из соломенной муки и тростника выпекали хлеб для крестьян в имениях князя А. С. Меншикова. Корой и желудями кормили крестьян графа Разумовского, у которого в 23 селах Саратовской губернии более 25000 крепостных были внесены в списки кандидатов на голодную смерть. Волнения на почве голода охватили 10000 крестьян имения графа Бутурлина, 28 тысяч крестьян одного из многих имений графа Шереметева. Счет голодающих велся на мужские души, так что число их надо увеличить в 4–5 раз (жена и 2–3 детей).
Если так страдали крестьяне крупнопомещичьей знати, людей, получивших лоск европейского образования, устраивавших у себя домашние театры, собиравших огромные библиотеки, создававших дворянскую культуру царской России, — то можно себе представить, каково было крепостным у тех мелкопоместных дворян, которые по своему культурному развитию и домашнему быту сами недалеко ушли от крестьян, хотя ели и пили до отвала за счет своих голодающих кормильцев. Из всех этих ужасов царь и его министры делали один только вывод — о необходимости усмирять волнения крестьян «силою оружия, не щадя их» для поддержания прав помещиков.
Тысячи, десятки тысяч людей погибали ежегодно жертвами государственного строя, основанного на «праве» единоличной собственности, на «праве» помещиков и фабрикантов собирать не только всю прибавочную, но и всю основную стоимость труда.
Наука и просвещение рассматривались Николаем I под тем же углам зрения, как и крепостное право, — они должны были соответствовать интересам помещичьего государства. Л. В. Дубельт выразил взгляд правящего класса на просвещение народа следующим афоризмом своих «Заметок»: «В нашей России должны ученые поступать, как аптекари, владеющие и благотворными, целительными, средствами, и ядами — и отпускать ученость только по рецепту правительства».
Граф Д. П. Бутурлин, бывший директором государственной публичной библиотеки и председателем верховного цензурного комитета, — требовал пересмотра даже церковных книг, находя их неблагонадежными.
Цензор А. В. Никитенко записал в своем «Дневнике» под 7 января 1849 года: «Слухи о закрытии университета. Проект приписывают Я. И. Ростовцеву, который будто бы подал государю записку, где он предлагает на место университета учредить в Петербурге и Москве два большие высшие корпуса, где науки преподавались бы специально только людям высшего сословия, готовящимся к службе».
Университетов Николай не закрыл — это было бы конфузно перед Европой. Но число учащихся в университетах ограничил, качество преподаваемых в них наук снизил, если только было еще куда снижать его, кафедру философии упразднил и восстановил преподавание в университетах военной науки в своем, аракчеевском, понимании ее. Вместе с тем царь сменил руководителя ведомства просвещения. Уваров — этот творец формулы «православие, самодержавие, народность» все-таки показался придворной клике слишком революционным: его прогнали.
Министром назначен был тупой реакционер князь П. А. Ширинский-Шихматов. В своей программе постановки университетского преподавания он требовал, «чтобы впредь все положения науки были основаны не на умствованиях, а на религиозных истинах в связи с богословием». Только такой министр просвещения и нужен был царю, который в 1853 году на докладе министра просвещения о разрешении академику И. X. Гамелю поехать в Америку, положил следующую резолюцию: «Согласен, — но обязать его секретным предписанием отнюдь не сметь в Америке употреблять в пищу человеческое мясо, в чем взять с него подписку и мне представить».
Николай был твердо убежден в том, что в Америке ученые академики едят человеческое мясо.
При таком умственном развитии правящих кругов техника в царской России совершенствовалась весьма слабо. Но количественно русская промышленность во вторую четверть XIX столетия сильно разрослась. Число фабрик с 5300 в 1825 году увеличилось до 10000 в 1850 году; соответственно увеличилось число рабочих — с 210 тысяч в 1825 году до 324 тысяч в 1836 и 500 тысяч в 1850 году. Расширение производства и увеличение продукции требовало создания новых рынков для сбыта. Емкость внутреннего российского рывка росла очень медленно. Увеличивать его за счет покупательной способности основной массы населения господствующий класс не хотел. Помещики-дворяне, вопреки очевидности, старались сохранить крепостной строй, стремились держать крестьянина в неизменном рабском положении, обирали его до полного лишения возможности быть покупательной единицей. Единственным выходом было искать внешних рынков. Цифры русского вывоза показывают для обрабатывающей промышленности: в 1820–1821 гг. — сукон 123 тыс. аршин, в 1851–1853 гг. — 1 440 тыс.; бумажной ткани соответственно — 330 тыс. и 2 620 тыс.; для всего русского вывоза в 1824–1826 гг. — 54 млн. рублей, в 1848–1850 гг. — 80 млн. Но так как русские товары, по признанию представителей правительства, не выдерживали конкуренции с продукцией западноевропейской промышленности, то русский вывоз устремлялся на Восток. Так, из отмеченного выше общего количества: сукон соответственно вывезено в Европу — 8 тыс. аршин и 10 тыс. (повышение за 30 лет на одну четверть), в Азию — 105 тыс. и 1 500 тыс. (повышение в 15 раз); бумажной ткани — в Европу 28 тыс. и 2,5 тыс. (понижение в 10 раз слишком), в Азию — 300 тыс. и 2 615 тыс. (повышение почти в 9 раз).
Для русской обрабатывающей промышленности главным рынком сбыта был среднеазиатский, но к началу 50-х годов XIX столетия по условиям транспорта русская торговля стремилась упрочиться и на Балканском полуострове, который находился под владычеством турок. Конечно, турки по доброй воле не соглашались уступать свой рынок иностранному конкуренту. Вывод для царского правительства был ясен: значит надо силой выгнать турок с Балкан, значит надо объявить Турции войну.
Николай всю жизнь носил маску рыцарственного защитника прав «законной» монархии, но по нужде и выгоде он поступался своими принципами. Чаще всего последние страдали при столкновении российских империалистических планов с «законными правами» турецкого султана.
Николай уверял весь мир, что он ради этих «законных прав» не желает допустить восстания единоверных славян против их угнетателей — турок, но русские министры с его ведома посылали агентов к сербам и болгарам для устройства восстаний в тылу турецкой армии, когда ему нужно было завоевать рынки для русской промышленности. Николай делал вид, что только ради австрийского императора идет подавлять венгерское восстание 1849 года, тогда как посылал русских солдат умирать по ту сторону Карпат для обеспечения русским купцам господства на Балканах.
Обманывая весь мир относительно действительных целей своей внешней политики, Николай обманывал себя самого относительно истинной мощи российской армии. Долгие годы готовился он к войне с европейской коалицией, но никак не мог понять, что для этого необходима армия, по меньшей мере вооруженная соответственно европейскому уровню военной техники.
При каждом столкновении с более или менее серьезным противником армии Николая I приходилось туго, и если она не терпела поражений или даже имела успех, то главным образом благодаря своему количественному преобладанию. На этом преобладании и еще на вере в «божественное провидение» основывал Николай все свои воинственные планы.
Обучение армии, подготовка ее велись исключительно для удовлетворения страсти Николая к парадам, унаследованной им от своего отца и старшего брата. Ближайшим помощником царя в этом деле был его младший брат Михаил Павлович, которому приписывают афоризм, что «война портит солдата». Образованный и даровитый офицер царской армии, впоследствии военный министр и фельдмаршал, А. Д. Милютин рассказывает в своих воспоминаниях, что на учениях и маневрах при Николае первом «строго соблюдались мелочные и педантические правила: равнение, стройность, — как на плац-параде; редкое учение обходилось без бури, без распеканий и даже розог для солдат; все храброе воинство находилось постоянно в напряженном состоянии духа, ожидая день и ночь со страхом и трепетом грозы; малейшее отступление от формальностей могло иметь печальные последствия для целой части войска». Другой современник этой системы воспитания войска московский губернский предводитель дворянства, генерал, князь А. В. Мещерский рассказывает, что предания павловского тупого милитаризма усердно поддерживались Михаилом Павловичем: «Самое строгое наблюдение за формой одежды, за стрижкой волос, бритьем бород и пр., и пр. Доходило до поразительных крайностей. Так, например, существовало правило для всех носящих бакенбарды, что бороду следует брить таким образом, чтобы, взяв шнурок в рот и завязав его на затылке, брить все то, что находится ниже линии шнурка и оставлять небритым только то, что заросло бородой выше этой линии».
Вместо со своим братом-царем Михаил Павлович требовал, чтобы солдаты умели маршировать с наполненным водой стаканом на головном уборе, не пролив при этом ни капли. Князь Н. К. Имеретинский рассказывает в своих воспоминаниях, что от солдат требовали «старательной чистки ружей наждаком, и строго выговаривали, если, например, затравка не была буквально рассверлена и выполирована чисткою; в той же мере, как беспощадно чистили снаружи, так же беспощадно запускали ружья внутри; внутренность ствола ржавела, а ржавчина выедала ямки; начальство смотрело только на внешность».
Увлечение внешностью, военной игрой доходило у Николая до галлюцинаций. Очень близкий по своему происхождению ко двору царя Л. М. Жемчужников приводит следующий рассказ об этом: «Во время гвардейских маневров, «Незабвенный», одержав победу, понесся впереди всех, влетел на холм с обнаженным мечом и пеной у рта, круто осадил взмыленного коня и, торжествуя над воображаемым врагом, крикнул: «Вот они! Попраны! Раздавлены! Уничтожены!..» И тут же, сняв каску, запел: «Взбранной воеводе победительная, яко избавльшеся от злых»… Жемчужников пишет это со слов зятя императора, мужа его дочери графа Г. А. Строганова, который был свидетелем этой сцены.
При таком отношении к делу Николай не имел ни досуга, ни здравого смысла, чтобы заботиться о надлежащем вооружении армии.
«Какое у нас оружие в сравнении с иностранными державами, чтобы воевать с кем-нибудь?» — меланхолически отмечает Дубельт в своих «Заметках» и рассказывает, какое он «перенес большое огорчение» за то, что осмелился обратить внимание ближайшего друга и советника царя, графа А. Ф. Орлова, на неподготовленность России к войне: «Английский флот начал заводить винтовые корабли. Мне пришло в голову, что ежели их флот будет двигаться парами, а наш останется под парусами, то при первой войне наш флот тю-тю. Эту мысль я откровенно передал моему начальнику и сказал мое мнение, что здравый смысл требует, ежели иностранные державы превращают свою морскую силу в паровую, то и нам должно делать то же и стараться, чтобы наш флот был так же подвижен, как и их. На это мне сказали: «ты, с своим здравым смыслом, настоящий дурак». Такого же «дурака» проглотил генерал Дубельт, когда обратил внимание начальства на необходимость, повысить качество артиллерии в сухопутных войсках.
Военный историк, генерал М. И. Богданович заявляет, что к началу Восточной кампании вооружение русской армии «было весьма недостаточно: в то время, когда значительная часть пехоты иностранных армий уже имела нарезные ружья, и вся пехота их была вооружена ударным ружьем, у нас в некоторых частях войск, все еще существовали кремневые ружья. Обучение пехоты ограничивалось чистотою и изяществом ружейных приемов, точностью пальбы залпами; кавалерия была парализована столь же красивою, сколько и неловкою посадкою; артиллерия отличалась более быстротою движений, нежели меткостью выстрела. Маневры, производимые в мирное время, были эффектны, но мало поучительны. Продовольствие нижних чинов было весьма скудно и зависело от большего или меньшего довольства местных жителей, у которых доводилось стоять войскам. Имея в изобилии главную из составных частей пороха, селитру, мы, вступив в борьбу с коалицией Европы, терпели крайний недостаток в порохе».
В отношении финансовом Россия совсем не была подготовлена к войне.
К началу Крымской кампании Россия находилась на верном пути к финансовому краху. «В то время, — пишет М. Н. Покровский, — как государственные доходы в 1845 году возросли на 7 млн., а в 1846 только на 4 млн. против доходов 1844 года, — расходы возросли на 17 млн. в 1845 г., на 23 млн. в 1846 году против расходов 1844 года. Недобор доходов, сравнительно с сметными предположениями, в 1846 году составлял более 92 млн. рублей. Дефицит, по росписи 1849 г., составлявший 28 600 000 р., в 1850 дошел до 38 слишком миллионов при бюджете в 200 млн. с небольшим».
При таких условиях Николай спровоцировал в 1853 году войну с Турцией. Орудием своим в этой провокации он избрал морского министра, князя А. С. Меншикова, придворного балагура и острослова.
В феврале 1853 года князь Меншиков прибыл в Константинополь и потребовал удаления турецкого министра иностранных дел за то, что последний не дал России преимущества в вопросе о «святых местах» в Иерусалиме, куда Турция допускала на равных правах православных и католических паломников. Турецкое правительство уступило. Тогда ему были предъявлены другие русские требования с предписанием хранить их в тайне от западноевропейских дипломатов. Английский посланник в тот же день узнал, что Николай I хочет поставить всю Турцию под свой контроль во всех отношениях.
Англия по соображениям своей торговли этого допустить не могла, и война началась не в тех пределах, в каких ее намечал Николай. Против Россия постепенно образовался единый фронт западноевропейских держав. Англия, Турция, Франция и Италия воевали с Россией открыто; Пруссия и Австрия держались формально в стороне, но оказывали в критические моменты давление на ход войны в пользу коалиции.
В награду за хорошо выполненное поручение царь назначил князя А. С. Меншикова главнокомандующим крымской армии. Столичное общество негодовало по поводу этого назначения. И недаром: салонный остроумец Меншиков оказался на редкость бездарным полководцем.
Дела в Крыму шли плохо. Положение русского солдата было еще хуже. Бил его неприятель, било его начальство; обкрадывали здорового, урезывая скудный паек; грабили больного и раненого, уменьшая ничтожные порции и отпуская фальсифицированные лекарства в недостаточных количествах.
Ни палаток, ни одеял, ни мяса, ни сухарей, ни корпии, ни медикаментов, ни забот о здоровом солдате, ни ухода за больным не было. Солдатам предоставлялось только одно: умирать за отечество.
После одного из больших сражений штабное начальство приказало перевести всех раненых и ампутированных в специально отведенное для них помещение, но приготовить там к приему больных ничего не поспели. Когда перевезли туда раненых, полил сильный дождь, продолжавшийся три дня. Матрацы плавали в грязи, все под ними и около них было насквозь промочено. Оставалось сухим только то место, на котором солдаты лежали не трогаясь, но при малейшем движении им приходилось попадать в лужи. Больные дрожали, стуча зуб-о-зуб от холода; у некоторых показались последовательные кровотечения из ран. Врачи могли оказывать им лечебную помощь не иначе, как стоя на коленях в грязи. Смертность от голода, болезней и ран была огромная, не говоря о многотысячных потерях убитыми.
Между тем, в Медико-хирургической академии все шло по-прежнему. Борьба между «черниговцами» и Пороговым продолжалась с прежним ожесточением. «Черниговцы» понемногу одолевали Николая Ивановича: всякими неправдами им удалась уже устранить его из городских больниц, где он был консультантом, и добиться того, что больничное начальство выразило Пирогову недоверие в вопросе о применении им хлороформа при операциях.
Оставляя должность консультанта, Николай Иванович резко заявил больничному начальству, что оно находится под влиянием невежд, которым дороги не интересы больных, а интересы своего личного благополучия.
«Я убедился уже несколько раз, — писал он, — что вы верите рассказам людей, не понимающих дела, отставших от науки и презирающих все, что только превышает их ограниченные понятия… Вы верите тем, для которых больница есть просто казарма, больной — скучный предмет для переписки бумаг, хлороформ и хирургические инструменты — дорогие вещи для госпитальной экономии. Судите сами, может ли после этого человек со смыслом, с желанием добра и пользы, с любовью к науке быть и оставаться консультантом в больнице, совершенно униженной невежеством главного врача».
Положение Пирогова в академии становилось невыносимым. Надо было уходить из нее. Николай Иванович предложил свои услуга для крымских госпиталей. Военные чиновники предпочли не иметь дела с этим беспокоимым человеком, любящим обличать непорядки.
В это время у великой княгини Елены Павловны возникла мысль использовать женский уход за больными и ранеными в военно-полевых госпиталях, подобно такому же уходу в госпиталях мирного времени. Когда об этом узнали в военно-придворных кругах, старые генералы загоготали: «Придется, видно, пересмотреть штаты полевых госпиталей. Надо будет добавить еще одно отделение — для венерических больных». Один из заправил военного министерства, генерал Н. О. Сухозанет со свойственной ему грубостью старого циника сказал императору: «Боюсь, ваше величество, молодые-то офицеры живо этих сестер обрюхатят». Николай улыбнулся шутке старого воина, но когда Елена Павловна заявила ему, что хочет поручить Пирогову заведывание учреждаемой ею общиной сестер, император не стал упорствовать. В конце октября 1854 года Пирогов получил «высочайшее повеление о командировании его в распоряжение главнокомандующего войсками, в Крыму находящимися, для ближайшего наблюдения за успешным лечением раненых». Это давало Пирогову независимость от госпитального начальства всех рангов. Получил он также разрешение самостоятельно набрать врачей в отряд великой княгини. Сестры милосердия были подчинены ему непосредственно и единолично.
Николай Иванович приехал в Севастополь 12 ноября и немедленно окунулся в работу. «Мне некогда, — писал он жене через два дня, по приезде в Севастополь, — с восьми утра до шести вечера остаюсь в госпитале, где кровь течет реками, слишком 4 000 раненых. Возвращаюсь весь в крови, и в поту, и в нечистоте. Дела столько, что некогда и подумать о семейных письмах. Чу, еще залп».
При первом же свидании с главнокомандующими Меншиковым Пирогов понял, с кем он имеет дело. «Вместо человека, сознающего свою громадную ответственность перед народом, который он вовлек в тяжелую, неподготовленную войну, — писал Николай Иванович жене, — вместо начальника армии, понимающего, что ему надо делать, я увидел площадного шута, не умеющего даже соблюдать внешнее достоинство занимаемого им места».
Пироговских сестер милосердия госпитальное начальство встретило в штыки. Эти господа сразу смекнули, куда поведет затея Пирогова — поручить сестрам присмотр за материальной стороной госпитального хозяйства. Пирогов должен был неустанно жаловаться, требовать и писать. Некоторые его выражения в письменных просьбах показались начальству недостаточно вежливыми. По жалобе начальника госпитальной администрации на то, что Пирогов употребляет «неприличные выражения» и пишет ему «имею честь представить на вид» вместо «имею честь просить», — Николай Иванович получил резкий выговор сперва от главнокомандующего, а позднее от самого государя.
Н.И. Пирогов (1852 г.) С литографии, изображающей Пирогова во время его петербургской профессуры. Фото Л.Я. Леонидова
Институт сестер милосердия оправдал возлагавшиеся на него надежды. «Замечательно, — писал Пирогов для передачи Елене Павловне, — что самые простые и необразованные сестры выделяют себя более всех своим самоотвержением и долготерпением в исполнении своих обязанностей. Они удивительно умеют простыми и трогательными словами у одра страдальцев успокаивать их мучительные томления. Иные помогают раненым на бастионах, под самым огнем неприятельских пушек. Многие из них пали жертвами прилипчивых госпитальных болезней».
В некоторых госпиталях сестры доводили чиновников до самоубийства, вскрывая их мошеннические проделки. «Истинные сестры милосердия, — радовался Пирогов в письме к жене: — Настоящий героический проступок! Застрелили аптекаря — одним мошенником меньше! Я горжусь их действиями».
В Петербурге к делу помощи раненым и больным солдатам пристроились разные великосветские ханжи и лицемерки, старавшиеся придать общине бюрократический и церковно-религиозный характер. Пирогов почувствовал новое веяние в руководящих указаниях из столицы и в целом ряде писем к жене сообщал для передачи великой княгине Елене Павловне, что если вздумают вводить в общине формально-религиозное направление, то получатся не сестры, а женские Тартюфы». Но когда из Петербурга пришло указание, что необходимо считаться с некоторыми лицами, Пирогов написал резкое письмо самой Елене Павловне. Жене он сообщал об этом: «Я высказал великой княгине всю правду. Шутить такими вещами я не намерен. Для виду делать только также не гожусь. Если выбор ее пал на меня, то она должна была знать, с кем имеет дело. Если хотят не быть, а только казаться, то пусть ищут другого, а я не перерожусь».
Тиф свирепствовал в госпиталях. Сам Пирогов, все сестры, все врачи его отряда переболели сыпным тифом, многие из них умерли.
Все они подвергались опасности от неприятельских снарядов во время переездов по городу, при работе в лазаретах, в квартирах, где проживали. Несколько раз возле Николая Ивановича разрывались бомбы. Но эти случаи не имели никакого влияния на его самочувствие и работоспособность. Когда врачи после небольшого ночного отдыха являлись рано утром на перевязочный пункт, то постоянно заставали Пирогова уже за работой. «Как родной отец о детях, — так заботится Николай Иванович о раненых и больных, — писала своим родным сестра милосердия А. М. Крупская. — Пример его человеколюбия и самопожертвования на всех действует. Все одушевляются, видя его. Больные, к которым он прикасается, уже от одного этого как бы чувствуют облегчение». Николай Иванович стал в Севастополе героем легенды. «Солдаты прямо считают Пирогова способным творить чудеса, — писала та же сестра. — Однажды на перевязочный пункт несли на носилках солдата без головы; доктор, стоял в дверях, махал руками и кричал солдатам: «Куда несете? Ведь видите, что он без головы». — «Ничего, ваше благородие, — отвечали солдаты, — голову несут за нами; господин Пирогов как-нибудь привяжет, авось еще пригодится наш брат-солдат!»
Любовь солдат и сестер бодрила Пирогова, помогала ему переносить все тяготы войны, осложненные нравственными страданиями от зрелища окружавшего его безобразия, воровства и бездарности начальства.
Армия радостно вздохнула, когда прошел слух, что Меншикова убирают. А когда этот слух оправдался, Пирогов писал жене: «Я дождался, наконец, что этого филина сменили. Может быть, и мы к этому кое-чем содействовали. Пора, пора! Как он запустил всю администрацию, все сообщения, всю медицинскую часть. Это ужас! Я рад, что его прогнали». Вместо Меншикова, главнокомандующим назначили князя М. Д. Горчакова. Военному делу это назначение пользы не принесло. «В военном деле, разумеется, я не судья, — писал Пирогов, — и сам лукавый их не разберет, что они делают и что думают делать, да еще и думают ли — вопрос. Один другому завидует и друг другу ногу подставляет, как бы свалить… Всего хуже — это раздоры и интриги, господствующие между нашими военноначальниками. Сердце замирает, когда видишь перед глазами, в каких руках судьба войны, когда покороче ознакомишься с лицами, стоящими в челе».
Таковы были начальники всех рангов. «Когда полковой командир обед дает, — возмущался Николай Иванович в письме, к жене — так он умеет из солдатских палаток устраивать залу, а для раненых этого не нужно: лежи по четыре человека безногих в солдатской палатке». Дальше Пирогов возмущенно описывает устроенный одним начальником для своих друзей вечер — встречу нового 1855 года. «Гости были: бригадный генерал, полковой поп, дивизионный квартирмейстер, дивизионный провиантмейстер, два штаб-лекаря и несколько штаб и обер-офицеров. Начался обед, да еще какой! Было и заливное, и кулебяка, и дичь с трюфелями, и желе, и паштеты, и шампанское. Знай наших! А еще жалуемся на продовольствие, говорим, что у нас сухари заплесневели. Кабы французы и англичане посмотрели на такой обед, так уже бы верно ушли, потеряв надежду овладеть Севастополем… К концу стола на дворе послышался шум и гам; это было офицерство, натянувшееся в другой солдатской палатке и провозглашавшее громкие тосты. Затем все образовали круг из музыкантов, певчих я офицеров, и в середине этого круга, в грязи по лодыжки, поднялась «пляска».
Великий маскарад царствования Николая первого — был в полном разгаре. 18 февраля 1855 г. он был на время прерван — Николай Павлович оставил свою «службу» России и сдал «команду» своему сыну Александру.
«Итак, имя Николая первого принадлежит уже истории, — писал Пирогов жене из Севастополя: — Я слышал подробности, но не верится». Подробности заключались в слухах о том, что царь отравился. В настоящее время факт этот считается в исторической литературе установленным. Из многочисленных сообщений об этом очень ценен рассказ А. А. Пеликана. Дед его, директор военно-медицинского департамента В. В. Пеликан, интересовался и следил за болезнью Николая и по своему положению получал верные и обстоятельные сведения о ней. Кроме того, он дружил с врачом Николая первого Мандтом, который был частым посетителем у него в доме. Пеликан рассказывал дома, что Мандт дал яд желавшему покончить с собой Николаю. Пеликану-деду из-за этого пришлось даже перенести служебные неприятности. Когда при старике Пеликане товарищи его внука — студенты говорили, что Мандт, как врач, не должен был давать царю яда, дед говорил, что «отказать Николаю в его требовании никто бы не осмелился; ему не оставалось ничего другого, как или подписать унизительный мир или покончить самоубийствам».
Этот рассказ подтверждается кратким, но решительным заявлением биографа Николая первого, генерала Н. К. Шильдера, на полях принадлежавшего ему экземпляра лакейской книги М. А. Корфа о 14 декабря 1825 года. Против хвалебных отзывов Корфа о Николае, как о рыцаре, герое и т. п., Шильдер отмечал: «враки, вранье, чистейший вздор, струсил, лукав, труслив», а против слов о том, что Николай «опочил смертью праведника», написал: «отравился». Намекая на такие слухи, Пирогов сообщает жене: «Замечательно также и то, что французский парламентер сказал нашему (а я слышал лично от нашего) 16 числа еще, что государь скончался и что будет мир… Если правда, то необъяснимо».
Так или иначе, все радовались уходу Николая из жизни России. Самые умеренные по своим общественно-политическим взглядам люди, представители самых различных классов облегченно вздохнули с его смертью. Либеральное общество возлагало иадежды на нового царя — Александра второго.