Глава 9 Преждевременная смерть

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 9

Преждевременная смерть

КОГДА РАСПРОСТРАНИЛАСЬ УЖАСНАЯ НОВОСТЬ, что Шерлок Холмс погиб в Рейхенбахском водопаде, захватив с собой своего заклятого врага профессора Мориарти, огромная армия поклонников сыщика пришла в неописуемое волнение. Героический конец великого детектива был описан Ватсоном в рассказе “Последнее дело Холмса” (декабрьский номер “Стрэнда” за 1893 год).

С тех пор как пятьдесят два года назад умерла маленькая Нелл (из романа Диккенса “Лавка древностей”), ни одна смерть литературного персонажа не вызывала у читателей такого приступа горя и негодования. Вздох отчаяния, исторгнутый из их груди, разнесся, по словам какого-то газетного писаки, по всей стране, от края до края. “Стрэнд” потерял 20 000 подписчиков, и письма разгневанных читателей хлынули в редакцию: в одних оскорбляли и проклинали автора, в других умоляли Ньюнеса опровергнуть сообщение о смерти Холмса и пообещать, что будут новые рассказы. Одна пожилая леди заявила Дойлу, что он “скотина”. Говорили даже, что на улице какая-то возмущенная дама замахнулась на него сумочкой. Принц Уэльский тосковал и мучился. В Сити рабочие повязали траурные ленты на рукава и шляпы. В Нью-Йорке возникли общества “Сохраним Холмсу жизнь!”. В эпоху расцвета науки и техники люди жаждали романтики, фантазий и приключений и были в ярости, что их лишили героя. “Точно их божество было вероломно свергнуто”, — заметил известный критик Винсент Старретт.

“Известие о гибели Шерлока Холмса было воспринято всеми с огромным прискорбием, — писал “Тит-Битс”, — и читатели просят нас повлиять на м-ра Конан Дойла, дабы он не ставил окончательную точку в этой трагедии. В ответ мы можем лишь сказать, что упрашивали сохранить ему жизнь — настойчиво, искренно и неустанно. Подобно тысячам наших корреспондентов мы чувствуем себя так, будто потеряли старого друга, и нам без него очень тяжело. Но м-ру Дойлу показалось, что Шерлок Холмс злоупотребил вниманием публики, и она от него устала. Мы так не думаем, и публика так не думает, но, к сожалению, так думает м-р Дойл”.

Те, кто еще сохранял способность трезво мыслить, могли заметить, что автору не терпелось избавиться от своего творения. Он даже не озаботился тем, чтобы придумать задачу, которую Холмс мог бы решить с присущим ему блеском, а просто сообщил о Мориарти: “Он Наполеон преступного мира, Ватсон. Он организатор половины всех злодеяний и почти всех нераскрытых преступлений в нашем городе. Это гений, философ, это человек, умеющий мыслить абстрактно. У него первоклассный ум. Он сидит неподвижно, словно паук в центре своей паутины, но у этой паутины тысячи нитей, и он улавливает вибрацию каждой из них”[22]. Учитывая, что, по его собственному признанию, Холмс потратил немало сил, пытаясь разрушить преступную сеть Мориарти, трезвомыслящий читатель недоумевает, как это он ничего не слышал о Мориарти раньше.

Очень скоро выясняется, что противники намерены во что бы то ни стало уничтожить друг друга. По причинам не вполне очевидным Холмс покидает Лондон и зовет Ватсона поехать на континент, а Мориарти неотступно преследует их и настигает в Майрингене, у водопада. Под предлогом, что в гостинице Ватсона ждет тяжелобольная англичанка, его устраняют со сцены, а Холмс и Мориарти остаются драться на гранитных валунах. Сидни Пэйджет нарисовал иллюстрацию в готическом стиле: они замерли на краю пропасти, и позади ревет водопад, грозный, как сама судьба.

“Все попытки обнаружить тела были абсолютно безнадежны, — заключает Ватсон, — и там, глубоко на дне страшного котла с бурлящей водой и вздымающейся пеной, навеки останутся самый опасный преступник своего времени и самый лучший защитник закона”. “Это достойная могила для бедного Шерлока, — сухо заметил Конан Дойл, — даже если вместе с ним я похоронил там свой банковский счет”.

Его издатель Джордж Ньюнес на заседании акционеров назвал потерю цикла о Холмсе “ужасным событием”. “Меня очень осуждали за то, что я довел этого джентльмена до смерти, — сказал Дойл в своей речи в Клубе литераторов в 1896 году, — но я настаиваю, что это было убийство в целях самозащиты, если бы я не прикончил его, он безусловно прикончил бы меня”.

К 1893 году Конан Дойл загадочным образом изменился. Было хорошо известно, что он интересуется спиритуализмом, который становился все более популярным. Это мистическое движение возникло в Штатах сорока годами ранее, и его сторонники утверждали, что души умерших могут общаться с живыми. Но что могло привлечь создателя хладнокровного, логичного сыщика в сомнительной теории контактов живых людей с потусторонними силами, чем она привлекла грубовато-добродушного джентльмена в твидовом костюме с трубкой, плотного, здорового, крепкого?..

Внешне Дойл никак не походил на экзальтированного мистика, наоборот, он был олицетворением здравого смысла; не он ли неоднократно утверждал, что отказывается принимать на веру то, что нельзя обосновать доводами рассудка? Сам Дойл, однако, никакого противоречия между своей литературой и убеждениями не находил, как не находил ничего странного и в самом спиритуализме, хотя многие называли его чушью, а то и откровенным мошенничеством. Ему понадобилось время, чтобы принять сприритуализм всем сердцем, но, приняв, он стал его самым преданным адептом.

Сам автор пропустил шумиху вокруг смерти Холмса. На Рождество он уехал к жене и привез с собой Лотти — она была очень близка с Туи. Но детей решил оставить в Англии, и Туи, которая очень боялась больше никогда их не увидеть, сильно огорчилась. Она не питала особых иллюзий насчет своей болезни.

В середине XVIII века Давос из глухой деревушки превратился в оживленный курорт на водах, очень популярный у обеспеченных английских семейств, которые составляли добрую половину его населения, построили там свою церковь и издавали газету. Давос расположен на высокогорном плато (1560 метров над уровнем моря), в живописной долине между заснеженными вершинами. К тому времени туда уже проложили железную дорогу, а по окрестностям катались на санях и в экипажах. На улицах стоял мелодичной перезвон — колоколов церквей и часовен, колокольчиков карет и на шеях коров, овец и коз. К услугам все прибывавших туберкулезных больных были магазины, минеральные источники, рестораны, спортивные развлечения и даже концертная площадка и театр.

Пока Туи проводила дни на балконе отеля, сидя в плетеном кресле, укутанная в пледы и меха, и наслаждалась зимним солнцем, Дойл полностью отдавался работе. И не только потому, что она позволяла забыться, но и потому, что надо было зарабатывать деньги — платить за лечение Туи, за жизнь в Швейцарии.

Наконец он был свободен и мог работать над полубиографической повестью. Лотти помогала ему, печатая на машинке.

В январе 1894 года он пишет матери: “Книга близится к завершению — запросто могу закончить ее в конце недели. Не в силах оценить ее значения. Она станет религиозной, если не литературной сенсацией, а возможно, и той и той. На самом деле, не думаю, чтобы в английской литературе кто-нибудь так глубоко вник в жизнь молодого человека. Хорнунг прочтет ее до того, как она попадет к Джерому. Мне чрезвычайно интересно, что он скажет. Когда закончу, буду жить как дикарь — целыми днями на улице, в снегу. Мы думаем, что “Письма Старка Монро” самое подходящее название…”

“Письма Старка Монро, числом четырнадцать, написанные Дж. Старком Монро, бакалавром медицины, его другу и бывшему однокурснику Герберту Свенборо в Массачусетс, в 1881–1884 гг., отредактированные и подготовленные к печати А. Конан Дойлом” рассказывают о судьбе молодого человека. Он недавно закончил медицинский факультет, и теперь его отец, тяжелобольной сельский врач, настаивает, чтобы он поскорей нашел работу и содержал семью. “Я, разумеется, ответил, что рад взяться за любую работу, какая подвернется под руку. Но после нашего разговора у меня в глубине души остался тяжелый, мрачный след, и я постоянно о нем помню…” Возможно, нигде Дойл так точно не описывал свои чувства, связанные с болезнью и заточением отца в клинику. В Джеймсе Каллингворте, одном из главных персонажей повести, безусловно, угадывается Джордж Бадд. “Письма Старка Монро” вообще изобилуют автобиографическими подробностями: Каллингворт, тайно читающий корреспонденцию своего друга; дом, который Монро снимает в Бирчеспуле (читай: Саутси); его младший брат, помогающий по хозяйству; бакалейщик, страдающий эпилепсией; старый солдат с раковой опухолью под носом…

Немало внимания уделено и религиозным вопросам. Старшего Монро раздражают взгляды сына: “Вы знаете, как я им восхищаюсь, но боюсь, мы плохо понимаем друг друга. Он уверен, что мои убеждения, религиозные и политические, которые я прочувствовал всей душой, не более чем бравада. Так что я перестал обсуждать с ним животрепещущие проблемы, но, хотя мы и притворяемся, что никаких расхождений между нами нет, оба ощущаем этот внутренний барьер”.

И напротив, мать Старка описана с величайшей симпатией: “Вы, должно быть, помните ее: чуткое, доброе лицо, нежная улыбка, внимательные близорукие глаза и неизменная заботливая тревога, как у наседки, которая все еще опекает своих цыпляток. В ней всегда поразительным образом сочетались мать семейства и редкая выдумщица, рассказчица — но в основе всего лежало врожденное благородство”. Эта женщина, подобно Мэри Дойл, обладает несгибаемой волей и силой духа: “Она не раз говорила (уверен, она и впрямь так думает), что пусть лучше любой из нас ляжет в могилу, чем совершит бесчестный поступок. Да, несмотря на всю свою нежность и женственность, она может обдать таким холодом, что и утюг обледенеет, если только она заподозрит хоть малейшую низость, и я видел, как она краснела от возмущения, узнав, что кто-то совершил подлое дело”.

Когда “Письма” были напечатаны, в 1895 году, пресса откликнулась по-разному. “Этот жанр, — презрительно фыркнул “Спектейтор”, — не годится для обсуждения важнейших проблем, которые затронуты в книге, ни по уровню языка, ни по масштабности идей”. В том же духе высказался Г.У. Смолли из “Нью-Йорк геральд”: “Преимущество автора заключается в том, что он разбирается в медицине, но печально, что он пытается разобраться в религиозных и социальных проблемах. В книге масса врачебных терминов, перемежающихся отвлеченными рассуждениями о вещах, находящихся вне разумения автора”. “Спикер” был добрее: “Со скидкой на изменившиеся времена и стиль, “Письма Старка Монро” во многом напоминают Д. Дефо, причем в лучших его образцах”.

Закончив “Письма”, Дойл, как и собирался, отложил работу и предался удовольствиям, доступным в Давосе. Катался на санях, ходил на каток и бродил по горам, ни разу не услышав ни слова жалобы от Туи, которая заверяла мужа, что прекрасно проводит время на балконе отеля. Они дважды меняли гостиницы, сначала перебрались в “Гранд-отель”, а затем в “Бельведер”, где десятью годами раньше жил больной чахоткой Стивенсон, а много лет спустя Томас Манн.

В письме к приятелю из Саутси Дойл сообщал, что Туи поправляется, “но понадобится еще по меньшей мере две зимы, чтобы она выздоровела. До чего же дьявольские микробы! Конечно, наука найдет, как с ними справится. Это просто нелепо — мы можем убить тигра и не в силах победить крошечную злобную тварь… Они вгрызаются в человека, как сырный клещ в сыр… Разве нельзя пропитать чем-нибудь каждую клеточку организма, чтобы они подохли? Умеем же мы выводить паразитов из мебели и одежды”.

Как бы то ни было, а Туи оставалась бодрой и веселой, здоровье ее восстановилось на свежем альпийском воздухе, и Дойл без угрызений совести посвящал много времени новому увлечению: лыжам. Санки, коньки, керлинг и хоккей на льду были уже весьма популярны в Швейцарии, но спуск с гор на лыжах был почти неизвестен. Только Тобиас Брангер, местный шорник, и его брат Иоханнес, проводник по горам, уже пытались ходить на лыжах, которые они привезли из Норвегии. Поначалу у них ничего не получалось, зато народ так веселился, глядя, как неуклюже они передвигаются на длинных деревянных досочках, что тренироваться братья стали вечерами, под покровом сумерек. Но когда Дойл приехал в Давос, Брангеры уже катались вполне сносно и охотно принялись его учить.

Новичок, как известно, на первых порах весьма неуверенно чувствует себя на лыжах, и Дойл не был исключением: “На первый взгляд, в лыжах нет ничего зловредного, — писал он в “Стрэнде” в том же году. — Но вот вы надели их и обернулись посмотреть, любуются ли вами друзья. В следующий миг ваша голова уже буровит сугроб, а ноги выписывают неистовые па. Каким-то чудом вам удается встать, но затем лишь, чтобы с размаху обрушиться все в тот же сугроб, а друзья при этом развлекаются от души — они и не подозревали, на что вы, оказывается, способны”.

Но отступать было не в характере Дойла. И к 23 марта он был уже вполне готов отправиться с Брангерами в Аросу, городок в 12 милях от Давоса, куда можно попасть через крутой горный перевал. Они вышли еще до рассвета, когда “огромная бледная луна висела на фиолетовом небе”, и два часа шагали с лыжами на плечах по нетронутому, девственному снегу, кое-где глубиной по колено. Наконец встало солнце, они надели лыжи с самодельными креплениями и покатили. В одном месте им попался склон под углом 60 градусов, который заканчивался отвесной пропастью. “Поскользнуться там было бы небезопасно”, — многозначительно замечает Дойл. Братья Брангер предусмотрительно ехали чуть ниже, готовые подхватить его в случае чего. На пологих склонах Дойл разгонялся в полную силу, весело вздымая вокруг себя снежные вихри. “Такого удовольствия, как на лыжах, никогда не получишь от пешей прогулки. Мы катили треть мили вниз в долину мимо снежных гор, ни разу не оттолкнувшись. Так прекрасно было ехать по нетронутому снежному покрову. Вокруг, куда только хватало взгляда, лежали белые поля, и ни единого признака человека, только следы лисиц и серн. Короткий зигзаг у подножия склона вывел нас около половины девятого утра к горловине ущелья, и в тысячах футов внизу, среди хвойных лесов мы увидели под собой маленькие игрушечные домики Аросы”.

Однако дальнейший спуск был слишком крут, чтобы проделать его на лыжах. Брангеры сняли их, связали наподобие санок и покатили. Дойл попробовал последовать их примеру, но лыжи сразу же “улетели прочь, как стрела из лука”, и теперь присоединиться к Брангерам, ожидавшим его за сотни футов внизу, он мог лишь одним способом — на мягком месте. Что он и проделал, убедившись, к своему негодованию, что портные ошибались, заверяя, будто “твид от Харриса никогда не протрется”. В Аросе он передвигался бочком, стараясь демонстрировать изрядную дыру в штанах лишь стенам домов. Зато в отеле он испытал прилив гордости: Тобиас Брангер, вписывая их в книгу регистрации, добавил рядом с именем Дойла “Sportesmann”.

На другой день он писал матери: “Моя дорогая мама. Вчера я совершил небольшой подвиг, преодолев горную цепь на снежной обуви (норвежских лыжах) и спустившись в Аросу. Со мной были два швейцарца. Я первый англичанин, перешедший через Альпы зимой на лыжах, — по крайней мере, я так думаю. Мы вышли из Давоса в четыре утра и прибыли в Аросу в 11.30. Наслаждение получили немалое”.

Дойла очень вдохновляли возможности, которые открывал новый вид спорта. “Убежден, — писал он в “Стрэнде”, — что наступит время, когда сотни англичан будут приезжать в Швейцарию в лыжный сезон. Позволю сказать, что я первый, кто, вместе с двумя швейцарцами, катался по горам на лыжах… но я уверен, что точно не последний, и у нас будут тысячи последователей”. Он также утверждал, будто это именно он заинтересовал братьев Брангер лыжами, после того как прочитал отчет Нансена о его знаменитом переходе через Гренландию в 1888 году.

В результате повсеместно распространилось ложное мнение, будто именно Дойл ввел в моду лыжный спорт в Швейцарии. Однако согласно авторитетному свидетельству сэра Арнольда Лунна, автора “Истории лыж”, это была заслуга норвежца О. Кьелберга, и было это в 1889 году. Впрочем, нет никаких сомнений, что статья Дойла в “Стрэнде”, к которой прилагались восемь фотографий и которая была многажды перепечатана, сыграла огромную роль в популяризации этого спорта. Через десять лет был создан “Английский лыжный клуб Давоса”. Курорт приобрел международную известность. Жители Давоса впоследствии выразили Конан Дойлу свою благодарность, открыв мемориальную доску за то, что он “внедрил новый вид спорта и привлек внимание всего мира к Швейцарским Альпам”.

В апреле Туи, которой стало много лучше, взмолилась, чтобы ее отпустили домой к детям. Врачи и муж согласились. Она жила у матери, а Дойл проводил все время в “Реформ-клабе”, сосредоточившись, как водится, на работе. Он составил сборник “Вокруг красной лампы (записки врача)”, туда вошли в основном рассказы о медицине, описывающие “мрачную сторону жизни”. “Литература, — пояснял он, — должна не только развлекать, но и затрагивать болезненные темы. Рассказ, за которым приятно скоротать время, который заставляет нас забыть унылые будни, полезен, но не менее важную роль исполняет и тот, который заостряет внимание на печальных моментах в жизни”.

Критики сочли, что это уж слишком. “Стоит ли делать предметом искусства трагическую реальность больничной палаты и постель умирающего?” — мрачно вопрошал “Спектейтор”. “Нейшн” назвал рассказы “отвратительными”, а “Католик уорлд” уверял, что “лишь люди с крепким желудком преодолеют тошноту, вызванную жуткими подробностями… Даже болезненная фантазия Эдгара По не порождала столь гадких образов”.

Помимо всего прочего стала очевидна растущая тяга Дойла к сверхъестественному. В рассказе “Лот № 249” крайне непривлекательный, “похожий на рептилию” студент изучает тайные обряды. Он покупает на аукционе мумию, оживляет ее и использует для своих мерзких делишек. А в “Паразите” главный герой подпадает под гипноз некой дамы: “Она может проникнуть в меня и управлять моим телом. У нее натура паразита, да, ужасного, чудовищного паразита. Она вползает в мою оболочку, как рак-отшельник в раковину моллюска. Я беспомощен. Что я могу? Ведь я имею дело с силой, о природе которой мне ничего не известно”.

Еще один рассказ, несколько менее красочный, “Женщина-врач”, раскрывает отношение Дойла к женщинам, в первую очередь к работающим женщинам, женщинам-професионалам: он испытывает к ним глубокое уважение, но при этом убежден, что равенство полов невозможно. В небольшой деревушке Хойланд на севере Гемпшира у практикующего врача появляется вдруг талантливый квалифицированный конкурент. Решив нанести визит вежливости, доктор по приезде встречается с “маленькой, невзрачной женщиной, чье простое бледное лицо оживляли только глаза — веселые и острые”. Он уверен, что перед ним супруга нового врача, и глубоко поражен, когда она говорит, что не замужем и что врач — это она и есть. “Никогда прежде он не встречал женщин-врачей, и все его консервативное существо возмущалось при одной мысли об этом. Нигде в Библии не было сказано, сколько он мог припомнить, что врачом надлежит быть мужчине, а женщине — лишь сиделкой, и все же он не в силах был преодолеть ощущение, что это святотатство”. Но доктор, поначалу оскорбленный в лучших чувствах, со временем влюбляется и предлагает конкурентке руку и сердце. Однако она оказывается феминисткой и превыше всего ставит карьеру и работу. А потому отказывает ему и уезжает в Париж заниматься дальнейшими исследованиями.

Дойл не понаслышке был знаком с этой проблемой. В 1869 году несгибаемая Софья Джекс-Блейк, дочь адвоката, вызвала бурю негодования, когда попыталась поступить в Эдинбургский университет на медицинский факультет. (В то время ни одно медицинское учебное заведение Британии не принимало женщин.) Ее приняли на условии, что она будет посещать лекции индивидуально — недешевое удовольствие. Но сломить Джекс-Блейк было не так-то просто: она дала в газете объявление, и в итоге собралась группа из семи студенток. Преподаватели и большинство студентов были в ярости: они считали, что женщины “погубят профессию”, и старались сделать их жизнь в университете невыносимой. Кульминацией стал скандал в хирургическом корпусе: разбушевавшаяся толпа не пускала студенток на лекцию. Наконец их не допустили даже до выпускных экзаменов, и тогда Софья с подругами обратилась в суд. Дело было громкое. В конце концов, в 1876 году, то есть в тот год, когда Дойл поступил в университет, парламент одобрил закон, по которому все медицинские колледжи обязаны были принимать женщин наравне с мужчинами. Джекс-Блейк стала одной из первых женщин-врачей в Британии и помогла основать две медицинские школы для женщин, в Лондоне и в Эдинбурге.

Между тем Конан Дойл замыслил написать цикл рассказов из истории Наполеоновских войн, объединенных фигурой главного героя — удалого бригадира Этьена Жерара из Конфланского гусарского полка: “лихого наездника, веселого задиры, учтивого рыцаря, любимца женщин и шести бригад легкой кавалерии”. Бригадир родился в его голове благодаря “Воспоминаниям барона де Марбо”, впервые опубликованным в 1844 году в Париже. Дойл считал, что это “лучшая в мире книга о войне”, хотя и признавал: “надо быть очень наивным”, чтобы поверить во все, о чем там написано.

Однако бесчисленные подвиги барона, участвовавшего в самых дерзких и невероятных авантюрах, подстегнули воображение Дойла. Тем более, это был любимый им жанр исторических приключений. В результате он обрел нового сквозного персонажа, образ которого более Холмса соответствовал динамичному сюжету; к тому же, что важно, рассказы можно было сначала публиковать в журналах, а потом выпустить отдельным сборником.

Жерар дебютировал в декабрьском номере “Стрэнда” за 1894 год и сразу завоевал симпатии публики. Веселый и забавный, любитель прихвастнуть и подурачиться, “весь — усы и шпоры, покорит любую женщину и укротит любую лошадь”. В нем также угадываются некоторые черты старого приятеля Бадда: безумная отвага, бахвальство, энергичность, умение попадать в затруднительные положения и поразительный талант выбираться из них, нимало не пострадав. Сколь безнадежное дело ему ни поручи, он непременно справится, благодаря напору и благосклонности фортуны.

Все шестнадцать рассказов отмечены замечательным юмором, сатира порой переходит в бурлеск, действие развивается стремительно, а реалии, которыми всегда насыщены исторические вещи Дойла, уместны и убедительны. Словом, автор очередной раз подтвердил, он — мастер рассказа. И пусть он скромно называл свою книгу “небольшим сборником военных историй”, но признавался, что тепло относится к бригадиру, и охотно читал вслух о его подвигах.

Один из биографов Конан Дойла Фредерик Уит вспоминал, что однажды тот читал свои произведения в концертном зале Хемпстеда и аудитория реагировала “довольно вяло”, пока дело не дошло до того, “как бригадир убил лису”: “Скоро весь зал бился в конвульсиях, а сам Дойл так хохотал, что едва мог продолжать”.

Двадцать первого сентября 1894 года в Бристоле состоялась премьера пьесы “Ватерлоо”, которую Дойл продал Генри Ирвингу и где тот сыграл главную роль — старого солдата, вспоминающего о былых славных сражениях. Интерес к этому театральному событию был так велик, что из Лондона в Бристоль специально для критиков был заказан отдельный поезд. Большинству из них спектакль понравился. Исключение составил язвительный Бернард Шоу, который счел, что Ирвингу удалось немногое: “довольно убедительно передать, как скрипят старческие суставы”.

После премьеры Брэм Стокер записал в дневнике: “Огромный успех новой постановки. Г. И. великолепен и велик. Все смеялись и плакали. Поразительное понимание дряхлого старика. Восемь раз выходили на поклон”. Знаменитая Эллен Терри, прославившаяся исполнением шекспировских героинь, писала автору на следующий день: “Тысяча поздравлений с успехом вашей превосходной маленькой пьесы… она меня необычайно тронула”.

Конан Дойла отклики прессы ничуть не порадовали, ведь все внимание было сосредоточено на игре Ирвинга, а о самой пьесе упоминали лишь вскользь: “Несколько маститых критиков сказали о том, как замечательно понял свою роль великий артист, а пьеса, где он играл, была пренебрежительно забыта”.

Старый капрал Грегори Брюстер стал любимым персонажем Ирвинга. За десять лет он сыграл ее 343 раза и с каждого представления отсылал автору гинею, хотя и приобрел на нее все права, как мы помним, за 100 фунтов. “Ирвинг совершил выгодную сделку — роль стала одной из лучших в его репертуаре, и к тому же с возрастом он имел все шансы играть все более натурально”.

Поскольку Туи по-прежнему “держалась молодцом”, осенью Дойл согласился поехать с лекциями в турне по Штатам и Канаде. Свое согласие он оправдывал тем, что Лотти прекрасно за ней ухаживала, и здоровье жены неуклонно укреплялось. Так что он вновь получил “свободу действий”. На самом деле он, безусловно, рад был улизнуть от постели больной и жаждал увидеть те края, о которых столько читал в детстве у Фенимора Купера и Майн Рида. И в письмах, и в газетных статьях Дойл неоднократно говорил, что мечтает о временах, когда “англоговорящие народы” объединятся в империю, состоящую из Британии и США.

Перед отъездом он изложил свои взгляды в интервью “Коммерческой газете Цинциннати”, где заявил, слегка приукрасив истину, что главная цель его визита — укрепление связей между двумя странами. “Я уверен, что англоговорящие народы либо должны объединиться, и тогда будущее мира принадлежит им, либо они будут вынуждены вечно находиться в противоборстве, и тогда более спаянные нации, скажем русские или китайцы, сумеют их затмить. Нам нужен общий флот и общие интересы. Сколько мелких вопросов были бы уже решены, поступи мы так! Это был бы первый огромный шаг к устранению угрозы войны и созданию общемировой федерации”. Впоследствии он много раз возвращался к этой теме.

Дойл пригласил брата Иннеса, новоиспеченного офицера, который только что закончил учиться в Вулидже, поехать вместе с ним. Тот с радостью согласился, и г октября они прибыли в Нью-Йорк на борту германского лайнера “Эльба”. (Спустя пять месяцев он затонул, столкнувшись с английским угольщиком “Крати”. 332 человека погибли в холодных волнах Северного моря.)

Агентом Дойла в турне был майор Джеймс Понд, человек весьма занятный. Он участвовал в Гражданской войне, и всячески подчеркивал этот факт. Помимо забавной козлиной бородки он гордился тем, что пропагандировал “совершенную речь” и числил среди своих клиентов Марка Твена. Майор широко разрекламировал визит знаменитого создателя Шерлока Холмса, и в результате на причале братьев ожидала толпа репортеров. Судя по неумеренным восторгам “Нью-Йорк тайме”, Конан Дойл произвел на журналистов исключительно приятное впечатление: “Он высок, строен, сложен как атлет, голубые глаза светятся дружелюбием, и весь облик — воплощенная Энергия, пронизывающая буквально все его существо. Нельзя сказать, что у него колоссальный лоб, однако он высечен из того же мрамора, что и титаны. У него веселый, живой, пытливый взгляд, и он обращен к тому, что происходит вокруг, а вовсе не к звездам”.

Поначалу Дойл планировал прочесть три лекции: об английской литературе, о Джордже Мередите и о своей собственной писательской работе. Эту лекцию он назвал “Книги и воспоминания”. Отказавшись в итоге от двух первых, он с некоторой неохотой сосредоточился на воспоминаниях. “Несомненно, есть нечто противоестественное в человеке, стоящем на трибуне и разглагольствующем о себе и своей деятельности, — сообщал он своим слушателям. — Однако еще до того, как я приехал в эту страну, мне объяснили, что если кто-нибудь захочет прийти на мою лекцию, то вовсе не потому, что интересны мои критические воззрения, а потому, что некоторые мои книги оказались людям близки, и они захотят закрепить узы симпатии между нами”.

Узы были закреплены на первом же выступлении в известной баптистской церкви Нью-Йорка, куда 11 октября пришли полторы тысячи человек. “Нью-Йорк рекордер” писал: “Его лекция была интересна до чрезвычайности. Все время, что он говорил, публика ловила каждое слово, внимательно следя за его объяснениями и отступлениями, наслаждаясь не только ходом мысли, но и просто голосом рассказчика. Сердечный, дружелюбный, насыщенный обертонами голос — редкий, чудесный дар, а именно такой голос у м-ра Дойла”.

Помимо глубокого басовитого тембра и шотландского акцента, британская сдержанность и природное добродушие, а также горячий энтузиазм по отношению ко всему американскому позволили Дойлу завоевать всеобщую популярность. “Мало кто из иностранных писателей, посещавших нашу страну, обрел здесь столько друзей, — сообщал “Домашний журнал для дам”. — Его личность удивительно притягательна для американцев, поскольку он на редкость здравомыслящий человек… Простой, искренний, непретенциозный и честный, доктор Дойл обладает теми исконными качествами англичанина, которые, в сочетании с огромной добротой и благородством манер, завоевывают сердца”. Надо сказать, Иннес тоже сполна развлекался. Особенно ему понравилось, когда какая-то газета назвала Дойла “красивым молодым человеком”, возможно перепутав братьев.

Вообще говоря, многие приходили на лекции Конан Дойла для того лишь, чтобы поглазеть на заокеанскую знаменитость. И всякий раз немало удивлялись: поскольку его полностью отождествляли с Шерлоком Холмсом, то ожидали увидеть кого-то в этом роде. А тут на сцену вдруг выходит рослый плотный джентльмен в твидовом костюме, а вид у него такой, точно он только что вернулся с долгой загородной прогулки.

Ему нравилось цитировать одну газетку, где было сказано, что “вздох разочарования” послышался в публике, увидевшей своего лектора. “Потом я понял: они надеялись узреть бледного нервного субъекта, сплошь покрытого шрамами от инъекций кокаина”.

Конан Дойл нисколько не походил на писателя. Английский литератор Энтони Хоуп, как раз тогда работавший над романом “Узник Зенды”, сказал, что Конан Дойл пишет хорошие книги, но “при этом выглядит так, будто и слыхом не слыхивал о таких вещах”. Фредерик Уит оставил незабываемое афористичное описание внешности Дойла: он “как два полисмена, которых скатали в одного”.

Более всего были разочарованы дамы: после лекции докладчик наотрез отказывался от светского общения, быстро исчезая через служебный выход. “Как-то раз, — вспоминал майор Понд, — я твердо обещал весьма уважаемым нью-йоркским леди, которые настойчиво просили предоставить им возможность пообщаться с доктором, что после выступления им будет оказана честь познакомиться с ним. За кулисами, перед его выходом на сцену, я признался ему, что натворил, и умолял с ними встретиться. Он ответил: “О нет, майор, я не могу, никак не могу. Чего они хотят от меня? У меня не хватит смелости даже взглянуть кому-нибудь в глаза”. Кажется, перспектива провести время в обществе этих леди повергла Дойла в ужас”.

Разумеется, его неизменно спрашивали насчет Шерлока Холмса, а он, как мог, старался скрыть и свою неприязнь к этому персонажу, и парадоксальное неуважение к собственным рассказам. Однажды на пресс-конференции Дойла спросили, не под влиянием ли Эдгара По создан великий сыщик. Репортеры нервически перешептывались, ожидая, что сейчас разразится скандал, однако Дойл радостно ответил: “О, несомненно! Под огромным влиянием. Его детективы — лучшие”.

Беседуя с газетчиками, Дойл твердо отрицал возможность вернуть Холмса к жизни. “Мне сообщили, будто бы в каждом городе, где я выступал, я обещал и дальше писать рассказы о Шерлоке Холмсе. Хочу категорически опровергнуть это. Мне пришлось убить вездесущего Шерлока, исключительно в целях самообороны. Он утомил меня до такой степени, что я не мог более этого вынести. Конечно, я мог бы еще немало заработать, поскольку он принес мне столько денег, сколько ни одна другая моя книга, но в смысле литературы все это просто хлам”.

Впрочем, ему хватало здравого смысла, чтобы представлять Холмса аудитории как своего близкого друга, с которым якобы подружился в период жизни в Саутси: “В это время в моей жизни возник джентльмен, который стал моим добрым товарищем и по отношению к которому я впоследствии повел себя самым неблагодарным образом, — я говорю о Шерлоке Холмсе с Бейкер-стрит”. Затем он прочел пару рассказов, чтобы не обмануть ожиданий публики.

Майор Понд был суровым “надсмотрщиком” и заключил контракты на дойловские чтения в тридцати городах, кое-где по два-три выступления. Как-то выдались уж совсем безумные сутки: Дойл выступал в Нью-Йорке, Принстоне и Филадельфии. Нередко ему приходилось спать урывками, в поездах, а кроме того, он обязан был сам оплачивать дорожные расходы.

О путешествии по Америке у него была любимая смешная история. Он всегда с радостью рассказывал ее друзьям: кебмен, который привез его на очередную лекцию, попросил вместо денег входной билет. Изумленный Дойл поинтересовался, откуда тот знает, кто он такой, и в ответ якобы услышал вот что: “Если позволите, сэр, полы вашего пиджака страшно оттянуты, поскольку их яростно хватали прыткие нью-йоркские репортеры. Волосы у вас пострижены этак на квакерский манер, как это делают парикмахеры в Филадельфии, а поля шляпы сильно обтрепались, не иначе как во время литературного обеда в Чикаго, когда вы натягивали ее поглубже. На правом ботинке здоровенный шматок грязи из Буффало, а плащ со следами щетки ясно говорит, что вы имели дело с носильщиками в Олбани. Крошки пончика на жилете явно из Спрингфилда. Ну и разумеется, бирки на чемоданах дают полную картину — да-да, именно бирки, на которых выгравировано “Конан Дойл””.

Одиннадцатого ноября, в середине своей утомительной поездки, Дойл получил письмо от Редьярда Киплинга, из его дома в Баттлборо в штате Вермонт, с приглашением заехать в гости: “Уважаемый Дойл, я прочел “Красную лампу” в один присест, с большим удовольствием… Из-за “Мумии” меня мучили ночные кошмары, хотя я и читал ее прежде в журнальном варианте… Не сокращайте свою программу, очень обширную, сколько мне известно, но, если ваш с братом путь будет пролегать через наши края, дайте нам знать заранее, когда вы приедете… Неизменно ваш, Р. Киплинг”.

Конан Дойл считал Киплинга “лучшим английским новеллистом после Диккенса”, — “Книга джунглей” была напечатана в том же году, — но не одобрял его за открытую критику американского экспансионизма, а также за то, что он с неприязнью относился к демократии как таковой. Однако с радостью принял приглашение, сулившее краткую передышку от лекций.

Едва их разговор ушел от достоинств и недостатков Америки, как обнаружилось, что взгляды их во многом очень сходны, — обоих интересует фотография, медицина и сверхъестественные явления. У Дойла с собой были клюшки для гольфа, и он попытался обучить Киплинга этой игре на ближайшем к дому поле, в то время как за ними издали наблюдали “сельские жители Новой Англии… гадавшие, какого черта мы там делаем, поскольку гольф был тогда еще неизвестен американцам”. Под конец они крепко сдружились, и чуть погодя Дойл прислал Киплингу в подарок лыжи, чтобы он попробовал себя в чем-то помимо гольфа. Матери Дойл писал о своем визите с большим воодушевлением: “Я провел два дня у Киплинга, и мы отлично провели время, играли в гольф и беседовали о высоких материях. Он замечательный малый”.

Вернувшись в Нью-Йорк, Дойл познакомился с издателем Сэмюэлем Мак-Клюром, владельцем и редактором “Журнала Мак-Клюра”, который уже опубликовал несколько его рассказов. Издатель просил прощения, что своевременно не заключил с Дойлом контракт, но объяснил, что журнал его, основанный год назад, находится в критическом финансовом положении. Ежемесячно он нес убытки в 1000 фунтов и задолжал британским авторам, в том числе и Дойлу, около 5000 фунтов. В тот день с утра, выходя из дома в Лонг-Айленде, он даже попросил жену помолиться, чтобы Господь послал им избавление от бед. Она посоветовала и ему тоже помолиться, но он считал, что у нее это лучше получается.

В автобиографии Мак-Клюр пишет, что Дойл немедленно предложил ему денег, сказав, что верит в издателя и его детище. Они пообедали в клубе “Олдин” на Пятой авеню, а затем прошлись пешком до редакции, где Дойл выписал чек на 8500 долларов (около 1700 фунтов).

По версии Дойла, впрочем, дело обстояло чуть иначе: придя в контору Мак-Клюра, он застал его на коленях, возносящим Господу молитвы о спасении своего журнала. Узнав подробности, Дойл сказал, что готов вложить в издание 1000 фунтов, то есть все, что ему удалось заработать за турне. Впрочем, какова бы ни была сумма, впоследствии Дойл заверял, что совершил выгодную сделку: спустя двадцать лет он продал свою долю за очень неплохие деньги.

Восьмого декабря братья отправились домой на борту парохода “Этрурия”. Майор Понд пытался уговорить Дойла задержаться, но тот отказался, пояснив, что обещал больной жене провести Рождество вместе. Они условились, что Туи вернется на зиму в Давос и возьмет с собой детей, няньку-француженку и Лотти. К тому времени Мэри было пять лет, а Кингсли зимой исполнялось два года.

Пятнадцатого декабря “Этрурия” пришла в Ливерпуль, братья сразу же сели в поезд и в Лондоне, проезжая в кебе по Стрэнду, увидели на газетной доске объявление: Роберт Льюис Стивенсон скончался от инсульта в своем доме на Самоа, в сорок четыре года, в расцвете творческого таланта. Его новелла “Странная история доктора Джекила и мистера Хайда” (1886), живо и ярко показывающая, как переплетены в человеке добро и зло, потрясла викторианскую Англию и тут же стала бестселлером. Дойл, который состоял со Стивенсоном в переписке, тяжело переживал его смерть: “Что-то ушло из моей жизни”.

Из Лондона Дойл поспешил в Давос, где в отеле “Бельведер” остановилось его семейство. Погода стояла ужасная, совершенно неподходящая для Туи, и он решил, что в следующем году надо подыскать место потеплее. В Давосе он продолжал цикл о бригадире Жераре, занимался спортом, делал доклады в Английском литературном обществе, участвовал в турнире по бильярду, гонках на санях, стоял на воротах в хоккейном матче между командами Давоса и Санкт-Морица, а весной даже устроил простенькую площадку для гольфа, несмотря на “проделки местных коров, норовивших сжевать красные флажки”.

Почти весь 1895 год семья провела в Швейцарии, но несколько раз Дойл ездил в Лондон. В одну из таких поездок он познакомился с канадским писателем Грантом Алленом, у которого тоже был туберкулез. Они стали добрыми друзьями: оба имели независимый образ мысли и не боялись полемики. В тот год Аллен как раз выпустил роман “Женщина, которая смогла”, вызвавший негодование у викторианских мужчин: откровенно критикуя современные нравы, Аллен написал о женщине, отказавшейся выйти замуж за своего любовника, поскольку брачное законодательство не учитывало права женщин.

Аллен приобрел дом в Хайндхеде, деревушке в графстве Суррей. Он клялся, что воздух там воистину целебный, недаром эти места даже называют “маленькой Швейцарией”. Дойла это настолько впечатлило, что до отъезда он приобрел четыре акра земли в Хайндхеде за тысячу фунтов и нанял архитектора Джозефа Генри Болла, с которым подружился в Саутси, чтобы тот построил большой, добротный дом. Туи пришла в восторг, когда муж рассказал ей эту новость. Мысль, что она сможет вернуться в Англию, “вселила в бедняжку радость надежды”.

В тот год Туи с детьми вели “бродячую” жизнь, путешествовали по Европе, знакомясь с ее искусством, архитектурой и историей, а Дойл периодически присоединялся к ним. Из Давоса они перебрались в Малойя, а затем в Ко, горную деревеньку, много выше Монтре, из которой хорошо было видно Женевское озеро. Там Дойл начал писать исторический роман из эпохи Регентства “Родни Стоун”. Много внимания в книге уделено боксу, особенно жестокому в то время — тогда дрались еще без перчаток. Сам Дойл любил боксировать, но, когда он занялся этим спортом, маркиз Квинсберри уже ввел новые правила (многие из них дошли в неизменном виде до наших дней), и дрались уже только в перчатках. Однако Дойл не видел ничего плохого в старом варианте бокса. Кулачный бой казался ему замечательным спортом, в духе гладиаторских боев: “Уж лучше пусть наш спорт будет груб, чем мы станем женоподобны”. Однажды он даже признался приятелю, что охотнее зарабатывал бы на жизнь спортом, а не писательством.

Седьмого сентября он писал матери из отеля в Малойя: “Вас, наверное, порадует, что я закончил свою книгу. Сейчас я проглядываю ее и вношу правку, но через неделю надеюсь все полностью доделать. Думаю назвать ее “Родни Стоун. Воспоминания о боксе”. В целом я доволен. Есть сцены, которые очень мне удались, и хотя в ней нет энергии “Белого отряда” или мыслей “Писем Старка Монро”, но, во всяком случае, там звучит нота здорового мужественного патриотизма, а кроме того, сама тема, я думаю, внове для британской литературы. Книга может иметь большой успех, и уж точно не причинит мне вреда…”

Совершенно справедливое заявление. Литературные позиции Конан Дойла были очень прочны. Критики, как водится, поругивали его, но зато у читателей он пользовался поразительной популярностью. В “Стрэнде” опасались, что тираж резко упадет после кончины Холмса, но он, напротив, возрос, едва объявился бригадир Жерар. К середине 1890-х редакторы поняли: имя Конан Дойла на обложке — гарантия, что номер разойдется без остатка. И если Дойл порой хвастал своими достижениями, особенно в письмах к матери, то имел для этого все основания: за последние десять лет XIX века он написал одиннадцать романов и пять сборников рассказов, так что легко мог утверждать, что он один из самых успешных — и самых уважаемых — писателей в истории литературы.