Глава 25 Последнее путешествие
Глава 25
Последнее путешествие
НА СЕМИДЕСЯТОМ ГОДУ ЖИЗНИ, ОГЛЯДЫВАЯСЬ на пройденный путь, Дойл мог быть доволен. Пусть мир и отверг спиритуализм, но во всем остальном он был на редкость удачлив — знаменит, богат, довольно крепок физически, обожаем женой и детьми, окружен заботой и комфортом в Уиндлшеме. Он по-прежнему боготворил Джин и каждую весну выходил в сад, чтобы набрать ей первых подснежников, слал ей нежнейшие письма и записочки, стоило им разлучиться хоть на несколько часов. Из Лондона — в Уиндлшем (январь 1927): “Любимая, ты всегда будешь для меня самой чудесной женщиной на свете. Я и впрямь ночью мечтал о тебе”. Из Лондона — в Бигнелл-Вуд (апрель 1927): “Только одно словечко любви, моя милая девочка. У меня всего час, чтобы закончить речь, поэтому прости за коротенькие каракули. Навеки твой А”. Она также очень его любила. “После 23 лет нашего супружества, — писала Джин в дневнике в 1930 году, — всякий раз, как я слышу голос мужа или как он заходит в комнату, все словно озаряется светом, и пространство вокруг наполняется радостью”.
Врачи рекомендовали Дойлу бросить крикет, но он все же позволял себе ежедневно один раунд. Сыновей баловал безмерно, покупал им спортивные автомобили, на которых они гоняли по узким улочкам Кроуборо и нередко попадали в аварии, к немалому раздражению соседей. Дойл оплачивал их штрафы и не слишком пытался урезонить “мальчиков”; впрочем, однажды, когда Адриана задержали за сильное превышение скорости, пригрозил, что отберет у него машину, если он не пообещает ездить помедленней.
Прислуга в Уиндлшеме тепло отзывалась о хозяине. “Он был добрый и справедливый, — вспоминал шофер Билл Латтер, — иногда тихий, задумчивый. Но мог и рассердиться, если считал, что его указания не выполнены. Любил поболтать, просто с кем угодно, кто ему был интересен. Часто по дороге из Льюиса в Брайтон мы видели бродяг, идущих от одного работного дома к другому, и он просил меня остановиться, выходил из машины и спрашивал у бродяги, не возражает ли тот, чтобы он немного прошелся рядом. Они всегда соглашались. Тогда он просил меня ехать вперед и ждать его. По дороге он успевал расспросить человека о его жизни, узнать, почему тот предпочитает бродяжничать. Похоже, ему нравилась их свобода. Он давал им пять шиллингов, садился обратно в машину, и мы ехали домой. Однажды было очень холодно, шел снег, и он велел мне не ждать, а после вернуться за ним. Домой он приехал в одних носках — отдал бродяге свои ботинки”.
Не утратил он и чувства юмора. Уильям Фойл, один из основателей знаменитого книжного магазина на Чаринг-Кроссроуд в Лондоне, был частым гостем в Уиндлшеме. Нередко он приезжал вместе с юной дочерью Кристиной. Как-то она спросила Конан Дойла, доводилось ли ему общаться на сеансах с духами знаменитостей. Дойл ответил, что доводилось, и среди прочих упомянул Оскара Уайльда.
— А что он вам сказал?
— Что быть покойником очень скучно! — И громко расхохотался.
Он любил общаться с молодежью, с удовольствием проводил время в компании с молодыми людьми, но не терпел, когда кто-нибудь из его детей нарушал нормы приличия. “У отца была железная воля, — вспоминал Адриан, — и он не мог ни понять, ни простить малейшего отклонения от того своеобразного кодекса чести, которого придерживался сам”. Однако он был очень снисходителен к юношеской жизнерадостности, к увлечению сыновей “горячим джазом”, с удовольствием ездил с Дэнисом на его спортивном автомобиле со скоростью до ста миль в час, и позволял Джин-младшей выкуривать одну сигарету в месяц, после того как ей стукнуло десять лет. Все, чего он требовал от сыновей, — быть джентльменами. Они могли припомнить лишь два случая, когда отец вышел из себя: когда Адриан грубо обошелся со служанкой и когда шестнадцатилетний Дэнис заявил, что их попутчица в поезде — уродина. Взбешенный Дойл отвесил ему подзатыльник и сказал: “Ни одна женщина не может быть уродиной. Любая женщина прекрасна. Но некоторые прекраснее других”.
Он обожал новые технологии, с удовольствием позировал в наушниках и с радиоприемником для обложки еженедельника “Попьюлер вайерлесс”[34], но в чем-то остался глубоко в прошлом. Его многое раздражало, — например, что женщины стали курить в общественных местах — и упорно цеплялся за заветные викторианские ценности. Нисколько не интересовался современным искусством, считал постимпрессионистов ненормальными и был среди тех, кто поставил подписи под требованием убрать из Гайд-парка барельеф работы Джейкоба Эпстайна, на том основании, что это “художническая анархия”.
Всеобщая забастовка 1926 года потрясла Дойла, он полагал, что социализм — явление неанглийское и неприемлемое. Идеи членов так называемой Блумзберийской группы буржуазной интеллигенции, куда входили В. Вульф, Э. Форстер, Б. Рассел, Дж. Кейнс и другие, с их критикой морали, религии и эстетики, были ему абсолютно чужды. Он по-прежнему предпочитал В. Скотта и У. Теккерея модным знаменитостям — Лоуренсу, Фицджеральду, Хемингуэю, Джойсу… Писатели послевоенного поколения, посмеивавшиеся над понятиями, которые Дойл считал священными, подрывали самые основы того, во что он верил.
В 1927 году “Стрэнд” провел опрос среди своих ведущих авторов на такую тему: кого из знаменитых литературных персонажей они хотели бы создать? Г. Уэллс и Джон Бакен выбрали Фальстафа, Комптон Маккензи — Дон Кихота; называли также д’Артаньяна, Дон Жуана, Робинзона Крузо. Но никто не упомянул Шерлока Холмса, хотя Гринхоу-Смит совершенно справедливо отметил, что Холмс — наиболее известный персонаж английской литературы, “достижение, которым мог бы гордиться любой писатель”. Выбор самого Дойла очень показателен: он назвал теккереевского полковника Ньюкома как идеального английского джентльмена.
В тот год Дойл начал работать над научно-фантастическим романом “Маракотова бездна”. Экспедиция профессора Маракота в глубоководной камере опускается на дно океанической впадины в Атлантике, где обнаруживает затерянный город, населенный потомками атлантов. Выясняется, что когда-то атланты, жившие в те времена на суше, из праведных и прекрасных людей постепенно превратились в легкомысленных, жестоких и беспутных. Были среди них и люди достойные и серьезные, предупреждавшие о гибельности порока, но к ним, как водится, не прислушались: “Толпа глумилась над теми, кто пытался ее спасти”. Паралелль со спиритуалистами очевидна. Один критик отозвался о романе Дойла следующим образом: “Удивительно путанная… написанная второпях, невнятная история, в которой неудачно соединены приключения и спиритуализм”.
Но пока многие недоумевали, зачем почтенный семидесятилетний автор занимается подобной ерундой, Конан Дойл сочинил еще два научно-фантастических романа — “Дезинтеграционная машина” и “Когда Земля вскрикнула”. В обоих вновь фигурирует профессор Челленджер. Во втором романе он решает проверить свою теорию: Земля — живой организм; она не знает о том, что ее населяют люди, подобно тому как люди не знают, сколько и каких микробов на них живет. Челленджер хочет сообщить Земле о своем существовании и бурит глубочайшую шахту, чтобы, пройдя слой земной коры, добраться до живой плоти, “сероватого вещества, мерцающего и сияющего, которое поднималось и опадало, медленно пульсируя”. Словом, до мозга планеты. Когда это “сероватое вещество” укололи буром, Земля “вскрикнула”. Таким образом, теория профессора оправдалась. Затем по всем континентам начали извергаться вулканы, но главное, Земля узнала: на ней живет Челленджер!
Дойл был не вполне удовлетворен, и, закончив роман, писал Гринхоу-Смиту: “Я не думаю, что это лучшая моя вещь”. Вскоре он попытался убедить Гринхоу-Смита напечатать еще одну его статью о феях под заголовком “И снова феи”, поскольку получил новые фотографии из Германии. Но на сей раз редактор отказался, и тогда Дойл выпустил второе издание “Явления фей”, а фотографии поместил в приложении. Человек более робкий побоялся бы вновь стать объектом насмешек, но Дойл был решительно убежден, что феи существуют, а очевидные доказательства экспертов в области фотографии отметал, называя их “совершенно абсурдными”.
В июле 1928 года Конан Дойл выступал свидетелем защиты на суде по делу двух спиритуалисток, обвиненных в соответствии с законом о бродяжничестве от 1824 года. Согласно этому закону “всякий, занимающийся гаданием или использующий какие-либо приемы, инструменты и средства для вымогательства и обмана любого подданного Его Величества, должен быть признан мошенником и бродягой”.
Миссис Клэр Кентлон, знаменитого медиума, члена лондонского Союза спиритуалистов, в разное время посетили три сотрудницы полиции, одетые в штатское, после чего ей было предъявлено обвинение в том, что она занимается гаданием. Мисс Мерси Филлимор, секретарь Союза спиритуалистов, обвинялась в соучастии. Все три сотрудницы полиции показали на суде, что дух, посредством которого миссис Кентлон общалась с потусторонними силами, североамериканский индеец по имени Белый Вождь, давал крайне нелепые, не поддающиеся толкованию предсказания. Особенно публика развеселилась, когда одна из свидетельниц рассказала, что под конец сеанса Белый Вождь спросил, который час, и заявил, что у него осталось десять минут. Судья, хотя и не сомневался в виновности обеих дам, обвинение отклонил, но настоятельно посоветовал миссис Кентлон не иметь более дел с “бесплотным духом, которому тем не менее важно, не пришло ли время пить чай”.
Несмотря на оправдательный приговор, Дойл был возмущен самим фактом обвинения. Он немедленно написал письмо в “Таймс”, особенно упирая на “возмутительную провокацию со стороны полиции”. Он также счел нужным поставить в известность министра внутренних дел сэра Джойсона-Хикса, но получил твердый, вежливый ответ: никаких надежд на то, что закон будет отменен, питать не стоит. Отказываясь признать себя побежденным, Дойл организовал кампанию за отмену закона о бродяжничестве. На обеде в лондонском ресторане “Холборн”, устроенном в его честь п октября 1928 года, он призвал спиритуалистов голосовать на выборах за ту партию, которая вознамерится отменить закон, ущемляющий их свободы.
В октябре 1928 года Дойл согласился дать “видеоинтервью” для “Мувитон ньюс”, но только при условии, что говорить он будет не только о Шерлоке Холмсе, но и о спиритуализме. Съемка проходила в саду в Уиндлшеме. Дойл сидел в кресле, у его ног устроился ирландский терьер Пэдди.
Дойл, сняв шляпу и неотрывно глядя прямо в камеру, говорил двадцать минут подряд, глубоким хриплым голосом с явственным шотландским акцентом. Это было безупречное выступление, притом абсолютно искреннее. Он начал с того, что люди всегда интересуются двумя вещами: как он придумал Холмса и почему занялся психическими феноменами. “Холмс — это чудовищный плод довольно скромного зернышка… Забавно, что на свете столько людей, абсолютно убежденных, что он реальный человек. Я получаю письма, адресованные ему. Письма, в которых просят прислать его автограф. Письма его глуповатому другу Ватсону. Некоторые леди извещают, что с радостью нанялись бы к нему в экономки”.
Затем он переключился на спиритуализм, упомянув, что, хотя многие и спрашивают, когда будет очередное продолжение историй про Холмса, ждать этого не следует — он намерен посвятить оставшиеся годы вещам куда более серьезным и важным, нежели художественная литература… Он уподобил себя передаточному звену, которое помогло множеству несчастных, потерявших на войне своих близких, услышать вновь дорогой голос, ощутить пожатие любимой руки. Сказал, что их благодарными письмами можно было бы заполнить до потолка целую комнату в его доме, затем встал, подозвал собаку, улыбнулся в камеру и произнес: “Ну, до свидания” — и ушел в дом.
Лучшей рекламы спиритуализму нельзя было и пожелать. Противники Дойла изображали его печальным, спятившим стариком, но вот он на экране — исполненный дружелюбия, иронии и здравого смысла. Зрителям оставалось только восхищаться.
В ноябре 1928 года Конан Дойл отправился в путешествие по Африке с обширной программой лекций. Спустя несколько дней после того, как корабль отплыл от Саутгемптона, в Бискайском заливе они попали в жестокий шторм, и некоторые пассажиры даже получили травмы — так сильно швыряло судно. Дамы и слабые прятались по каютам, а шестидесятидевятилетний Конан Дойл стоял на палубе и всматривался в бушующее море. Он, похоже, был счастлив, наслаждаясь разгулом стихии. Когда погода наладилась, он прочел лекции о спиритуализме — отдельно для пассажиров каждого класса.
Когда 12 ноября корабль бросил якорь в Тейбл-Бей, поблизости от Кейптауна, Конан Дойл сошел на берег, чтобы дать радиоинтервью. Впоследствии он признавал, что принимали его хуже, чем в Америке. “Аудитория лишь терпела, можно сказать, снисходила до меня”. Вопросы и реплики из зала зачастую были откровенно недоброжелательны. Какой-то мужчина осведомился, отчего все спиритуалисты еще не отправились добровольно на тот свет, коли там так хорошо. Одна печальная дама поинтересовалась, придется ли ей и там жить со своим нынешним мужем, на что Конан Дойл заверил ее, что никакой необходимости в этом не будет: если между супругами не было духовной связи на этом свете, никто не станет их принуждать поддерживать отношения на том.
Семья Дойл провела в Кейптауне две недели, после чего перебралась в столицу Оранжевого свободного государства, Блумфонтейн. Дойл смог посетить павильон, где во время Бурской войны располагался госпиталь. Это было тридцать лет назад, и мало что изменилось с тех пор.
Он посетил и памятник жертвам той войны — двадцати шести тысячам женщин и детей, погибшим, как были здесь уверены, из-за зверских условий, созданных британцами в концлагерях. Разумеется, он не преминул сказать, что умерли они от естественных причин — их хорошо кормили, о них добросовестно заботились, ведь Британия воевала только с мужчинами. Этот случай получил широкую огласку, некоторые газеты написали даже, что Конан Дойл сказал, будто жены и дети погибших не заслужили памятника. У гостиницы, где остановились Дойлы, моментально собралась толпа агрессивно настроенной молодежи, но все обошлось. Впрочем, Конан Дойл написал краткое извинение в “Кейп тайме”, где было сказано, что его неправильно поняли.
Был и такой случай: кто-то из зала выкрикнул, что Дойл использует своего покойного сына ради пропаганды спиритуализма, — он так возмутился, что хотел заколоть обидчика зонтиком.
Они побывали в Питермарицбурге, Дурбане, Претории и Йоханнесбурге, который Дойл обозвал “дьявольским местом”, и прибыли в Родезию, ныне Зимбабве. Еще в Кейптауне Дойл получил “сообщение”: глубоко почитаемый им Сесиль Родс[35] желает что-то ему сказать. Понятно, Дойл устремился к его могиле в Матопо-Хилз, неподалеку от Булавайо.
И вот ужасающе жарким летним днем они взобрались по извилистой тропинке к могиле, на плите было высечено: “Здесь покоятся останки Сесиля Родса”. Конан Дойл перво-наперво сделал несколько фотографий, в надежде, что на них проявятся “психо-феномены”, но тут, как он позже признался, его постигло “полное разочарование”. Затем он попросил жену сесть с карандашом и блокнотом на камень у могилы. Поначалу ее дар “автоматического письма” не проявлялся, но “неожиданно рука ее ожила и начала записывать сообщения Родса”. Дойл, не до конца еще уверенный, спросил:
— Мистер Родс, это в самом деле вы?
— Да, это я.
— Говорить с вами — честь для меня. Ваши земные деяния поразительны.
— Нет, сэр. Ничто не сравнится с религиозными деяниями. Только их можно назвать достижением. Мои усилия затронули лишь скромную область…
Далее Родс сообщил, что давно хотел связаться с Дойлом, поощрить в его трудах и сказать, что память о нем будет в сердцах людей, в их душах. Он обещал скорую встречу и “долгие грядущие беседы”.
Дойл был очень растроган. Вся Родезия представлялась ему “великой страной”, а ее европейские обитатели “очень воодушевленными и патриотически настроенными людьми”. Он даже предсказал, что через сотню лет Родезия “станет лучшим доминионом под флагом Британии”. К черному большинству он относился патерналистски, что никак не подразумевало, например, идеи образования, хотя, по его словам, “они очень легко обучаемы”. Но он полагал, что образование влечет “чувство неудовлетворенности”.
Здоровье его становилось хуже, о чем он теперь нередко упоминал в письмах: “Силы уже не те, в гольф больше не играю”, “Стало получше, но курить пока нельзя — показательный признак”. Осматривая водопад Виктория, Дойл жаловался на боли в груди и приступы головокружения, но никакой, даже коротенькой передышки не внес в свое расписание, несмотря на жару и усталость от постоянных переездов. Он выступал перед полными залами в тогдашней Северной и Южной Родезии, в Уганде, Танганьике и Кении.
Поездка прошла с переменным успехом, а на лекции в Найроби и вовсе случился крайне неприятный инцидент. Дойл показывал фотографии духов, среди прочих из дома с привидениями в Сомерсете, как вдруг выяснилось, что “привидение” сидит в зале! Артур Спенсер Палмер, зубной хирург, работавший в Найроби, был поражен, узнав себя на экране в роли “духа покойного”. Он тут же встал и воскликнул: “Это привидение — я!”
Леди Конан Дойл, сидевшая рядом с мужем на сцене, с трудом сдержала негодование, но Дойл пригласил Палмера подняться на сцену, и тот подробно объяснил, где, когда и кем была сделана фотография. И хотя черты лица не вполне угадывались, Дойл был вынужден признать, что фотография — подделка. Конечно, такие конфузы не могли способствовать утверждению спиритуализма.
По дороге домой Дойл, хотя и неважно себя чувствовал, все же дал лекцию для пассажиров — в основном колониальных чиновников и плантаторов, возвращавшихся с семьями обратно в Англию. Потом он отдельно выступил уже перед корабельной командой. В Суэце им удалось съездить на машине за сотню миль — осмотреть пирамиды.
Семья сошла на берег в Марселе и, проехав всю Францию, пересекла Ла-Манш и оказалась на родном острове. Результатом поездки стала книга в защиту спиритуализма — “Наша зима в Африке”. В Америке ее публиковать не захотели: Джордж Доран счел, что это повредит продажам книг о Холмсе.
Двадцать второго мая 1929 года Конан Дойл отметил в Бигнелл-Вуде свое семидесятилетие. Местные жители шептались, что он проводит какие-то таинственные мистические ритуалы. В саду стояли керамические гномы “в натуральную величину”, которые, по мысли Дойла, должны были привлечь в гости окрестных фей. Для той же цели он нередко просил восьмилетнюю дочку садовника взобраться на старое дерево у ворот, а сам на небольшой граммофон ставил пластинки с “духовной” музыкой и ждал с камерой наготове, надеясь запечатлеть их появление.
Но как бы скептически ни относились к нему соседи, все они бросились на помощь, когда в августе 1929 года в доме начался пожар. Дойл возвращался с утренней прогулки и увидел, что из-под крыши двухсотлетнего здания бьет пламя. Тревогу уже успел поднять старший садовник, заметивший, что искры из кухонной трубы падают на соломенную крышу. Пожарным потребовалось почти полчаса, чтобы приехать из Саутгемптона, но к тому времени соседи и обитатели поместья успели многое вынести в сад.
“К счастью, — сказал потом Конан Дойл репортеру “Таймс”, — это всего лишь загородный дом, а не наше основное жилище. Так что угрозы самому ценному, то есть моей библиотеке, не было. Мы многое спасли, но мне очень жаль, что погибла коллекция Дэниса, которую он собирал во время наших поездок по свету. Но он благородно думал не о ней, а помогал выносить вещи из дома”. Через местную газету Дойл от души поблагодарил всех соседей, помогавших при пожаре. С присущим ему юмором он отметил: “Они выносили из дома мебель и ценные вещи, хотя парочка “спасателей” порывалась унести наше добро совсем уж далеко. Но это досадное исключение: подавляющее большинство действовало абсолютно бескорыстно. Я очень всем благодарен”.
Несколько недель спустя Барри, к тому времени уже сэр Джеймс Барри, пригласил к себе супругов Дойл на выходные. Каждое лето он снимал большой дом неподалеку от Челтенхема, куда обязательно звал в гости друзей и собратьев по перу. Устраивались веселые литературные вечера, но Дойла хозяин приглашал с опаской — стоило ему завести свою обычную волынку про спиритуализм, как гости начинали зевать и веселье угасало.
В дневнике Дойла сохранились заметки об этом визите: “Барри говорит, что каждое утро, встав с постели, Шоу кричит: “Ура! Я Шоу!”” “Барри не питает симпатии к нынешнему поколению писателей. Их слишком волнует секс. Тем не менее нам пора уже отойти в сторонку и дать возможность молодым проявить себя”.
На каждом шагу Конан Дойл сталкивался с тем, что его литературный герой живет своей жизнью и слава его не меркнет. В тот год вышли четыре повести о Холмсе под одной обложкой, и книга получила хорошие отклики. О ней тепло отозвался X. Пирсон из “Уикли”. Автор поблагодарил критика в письме, но присовокупил, что в каком-то смысле ненавидит Холмса, ибо тот препятствует “правильному отношению” к его “серьезным работам”.
Много забот и времени отнимало у Дойла его издательство “Сайкик пресс”, где регулярно печатались шестипенсовые пропагандистские брошюры по спиритуализму, зачастую с критикой официальной религии. Нередко его можно было видеть и в книжном магазине, хотя прежний живой энтузиазм явно уступал место утомленной раздражительности.
В октябре 1929-го он отправился с лекциями по Голландии, Дании, Швеции и Норвегии. Одному из друзей он сказал, что хотел бы выступить во всех некатолических европейских столицах. Но здоровье его стало резко ухудшаться. Джону Лемону он писал: “Последние двенадцать лет были отданы тому, чтобы донести знание возможно большему числу людей, и в результате мы проехали 75 000 миль и выступили перед четвертью миллиона человек”. Он жаловался, что совсем устал и плохо себя чувствует. В Копенгагене ему стало плохо с сердцем, но он не прервал поездку и давал лекции, превозмогая боль.
В середине ноября Дойл вернулся в Англию. Он был так слаб, что не смог сам сойти на берег в Дувре, а с лондонского вокзала Виктория до квартиры его пришлось везти в кресле на колесах. Врач поставил диагноз “стенокардия” и рекомендовал как следует отдохнуть, но Дойл заявил, что на следующий день у него запланированы два важных выступления (это был День перемирия, в честь окончания Первой мировой, отмечавшийся и ноября). Он должен был выступать в Альберт-Холле и в Куинз-Холле. Доктор развел руками и сказал, что это огромный риск и он снимает с себя всякую ответственность.
Конан Дойл, сам врач, отлично понимал опасность, но все равно решил ехать. В такси по дороге в Альберт-Холл у него случился приступ, и войти в здание он смог, лишь опираясь на сыновей, которые едва ли не на руках донесли его до зала. Ему оказали первую помощь, но и тут он не захотел отменить выступление и нашел в себе мужество выйти на сцену — дважды в тот день.
Затем он уехал в Уиндлшем, и врач прописал ему строгий постельный режим. Это не мешало Дойлу отвечать на многочисленные письма: ответы он диктовал своему секретарю Вуди. Его дочь Мэри вспоминала, что отец не терял живости и ясности ума: “Он занялся рисованием, хотел учиться музыке и заинтересовался теорией реинкарнации, о чем написал статью. Он часто говорил со мной о далеких прошедших годах, и сказал как-то, что надеется, в будущей жизни у него будет много времени на дружбу. По-прежнему говорил о спиритуализме со всеми посетителями и несколько раздражался, когда кто-то заявлял, что придерживается более “открытых взглядов”. “У них такие открытые взгляды и головы, что оттуда все выпадает и в итоге там пусто””.
Вскоре после Нового года он почувствовал себя в силах дать последний бой и ввязался в полемику по поводу спиритуалистических сеансов итальянского маркиза Скотто, которого члены общества обвиняли в пособничестве медиумам-обманщикам. Дойл, разумеется, отстаивал его интересы и требовал, чтобы “с этого во всех отношениях благородного, законопослушного человека были сняты все беспочвенные обвинения”.
Более того, он обвинял общество в том, что оно превратилось в организацию антиспиритуалистов, и заключил, что общество “содействует распространению зла”. Дойл призывал и остальных членов присоединиться к нему, но лишь шесть человек последовали его примеру и отказались от членства.
Здоровье его немного улучшилось в первые месяцы 1930 года. Он внес ряд дополнений в автобиографию, написал несколько эссе, в том числе “За гранью непознанного”. “Невозможно не восхищаться, — писал журнал общества психических исследований, — той настойчивостью, с какой сэр Артур продолжает отстаивать совершенно безнадежное дело”.
Смерти он ничуть не боялся, напротив, ждал от нее возможности встретиться “за гранью” с друзьями и близкими.
Он нарисовал тушью небольшой рисунок в стилистике своего отца. На нем он изобразил себя старым конем-работягой, впряженным в тяжело нагруженную телегу — книгами, статьями, лекциями… “и возможно, самый тяжкий груз из всех — это “Шерлок Холмс””. Извилистый жизненный путь начинается в 1859 году в Эдинбурге и завершается в 1930-м в Уиндлшеме. Три ветеринара в цилиндрах обсуждают состояние коня: “Он тащит тяжелую ношу и проделал долгий путь. Но если хорошо о нем заботиться, подержать на конюшне месяца полтора и полгода выгуливать на травке, то он будет готов вновь пуститься в дорогу”.
Первого июля Конан Дойл выбрался в Лондон, в Уайтхолл, чтобы возглавить депутацию к министру внутренних дел Джону Клинесу, депутацию, добивавшуюся отмены закона о бродяжничестве. Он являл собой грустное зрелище — слабый, трясущийся, опиравшийся на руку жены. Он попытался было встать, чтобы изложить суть дела, но смущенный Клинес быстро сказал: “Умоляю вас, сидите, сэр Артур”. Жена протянула ему нюхательные соли, и он сумел произнести заготовленную речь, в которой просил прекратить нападки на спиритуализм и защитить медиумов.
Это испытание оказалось непосильным для его здоровья. Дойл вернулся в Уиндлшем, чтобы более не покидать его никогда. Он почти не мог уже обходиться без кислородной маски. Попытки связаться с Мэри и сообщить ей, что отец при смерти, оказались безуспешными. Двое суток подряд Джин дежурила у его постели. В два часа ночи 7 июля Дэниса с Адрианом отправили за кислородным баллоном в больницу в Танбридж-Уэллс. В половине восьмого Конан Дойл сказал, что хочет встать. Его закутали в халат и усадили в большое кресло у окна, откуда хорошо были видны окрестности. “Тебя надо наградить медалью “Лучшей сиделке””, — прошептал он жене.
Два часа спустя, окруженный женой и тремя детьми, он скончался. Леди Конан Дойл уверяла, что последние его слова были: “Ты чудо”.