Глава 4 Удивительный доктор Бадд

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Удивительный доктор Бадд

АРТУР КОНАН ДОЙЛ, СВЕЖЕИСПЕЧЕННЫЙ двадцатидвухлетний бакалавр медицины, являл собой образец типичного викторианского джентльмена: прямая осанка, уверенная бодрая походка. Волнистые волосы, приглаженные маслом, зачесаны на левую сторону, кончики роскошных, изящно изогнутых усов горделиво торчат, сохраняя неизменную форму благодаря воску. Он говорит с отчетливым эдинбургским акцентом, но так размеренно и внятно, что ясно каждое слово, собеседнику смотрит прямо в глаза.

Дойл мечтал как можно скорее найти работу, в первую очередь чтобы семья перестала зависеть от Брайана Уоллера. Аннет, уже прочно обосновавшаяся в Португалии, неизменно отсылала большую часть своего заработка гувернантки домой, и так же поступали Лотти с Конни.

Поначалу он надеялся, что сумеет получить место в больнице, но вакансий не оказалось. Тогда он подал заявку на должность судового врача на пассажирском лайнере. Однако недели пролетали одна за другой, а ответа не было. Артур готов был уже пойти врачом в армию, на флот, даже в Индию — куда угодно, лишь бы посылать домой деньги, как вдруг пришла телеграмма: ему предлагали место врача на коммерческом пароходе “Маюмба”, с ежемесячным окладом в 12 фунтов.

В надежде, что это будет не менее увлекательно и романтично, чем поход в Арктику, Артур с радостью ухватился за предложение Африканской пароходной компании. Ему мерещились экзотические порты, девственные джунгли, могучие реки и горы с заснеженными вершинами… Реальность оказалась иной.

“Маюмба”, небольшой пароход (водоизмещением 1500 тонн) приписанный к Ливерпулю, несомненно, видал лучшие времена: он порядком поистрепался за двадцать лет регулярных рейсов к западному побережью Африки. Туда “Маюмба” доставлял различные грузы, почту и пассажиров, обратно — пальмовое масло, кокосы и слоновую кость.

Когда 22 октября 1881 года он вышел в море, на борту было тридцать пассажиров, в том числе несколько богатых африканских торговцев, просадивших всю выручку в Ливерпуле на выпивку и женщин. Одного из них провожало “избранное общество” дам полусвета. Вели себя эти торговцы не самым приятным образом, но приходилось терпеть — они были постоянными клиентами пароходной компании.

В автобиографии Дойлу порой не удается удержаться от литературного вымысла. Так, описывая путешествие на “Маюмбе”, он заверяет, что спас пароход от крушения у скалистых берегов Ирландии в первые же часы плавания. Стоял густой туман, и только он сумел разглядеть огни Таскарского маяка, стоящего на краю каменистого мыса. Пароход двигался прямо на мыс, о чем Артур предупредил помощника капитана. Тот велел изменить курс, и все обошлось. Однако ни в письмах домой, ни в статье об этом путешествии, опубликованной в “Британском журнале фотографии” вскоре после его возвращения, об этом происшествии нет ни слова. (С редактором журнала Дойла познакомил его старинный друг Уильям Бартон, сам отличный фотограф.) Зато в статье подробно описано новейшее фотооборудование, которое Дойл якобы взял в путешествие, но… нет ни единого снимка. Непонятно, откуда у бедного начинающего врача могло взяться дорогущее оборудование, но, с другой стороны, чем еще он мог бы заинтересовать специализированное издание.

В первые дни пути “Маюмба” попал в шторм в Бискайском заливе, и Артуру пришлось заботиться о пассажирах, страдавших морской болезнью. Палубу заливало, каюты, включая и его собственную, тоже, и он передвигался по пароходу по щиколотку в воде, с тоской вспоминая свои крепкие китобойные ботинки. Постепенно шторм утих, они двигались на юг, и погода наладилась. “Маюмба” сделал остановку на Мадейре и на Канарах, где, к огорчению Артура, многие пассажиры сошли на берег, — среди них были милые, доброжелательные дамы, с которыми он успел подружиться. Их присутствие вносило приятные развлечения в жизнь судового врача: например, как-то раз они связали в узел его простыни, что на языке школяров называлось “сыграть в яблочный пирог”, а он в ответ одной из них подложил в постель летучую рыбу.

Первым портом назначения “Маюмбы” в Африке был Фритаун, столица Сьерра-Леоне. Место, по словам Дойла, тоскливое и гибельное, где несчастным белым людям не оставалось ничего иного, кроме как искать утешения в бутылке. Провести более года во Фритауне было, по словам Дойла, “выше человеческих сил” — стоят ли наши колонии, спрашивает он, таких человеческих жертв?..

Следующую остановку они сделали в Монровии, столичном порту Либерии, основанной Американским колонизационным обществом в 1822 году. Дойл сошелся с лидером чернокожих аболиционистов Генри Хайлендом Гарнетом, недавно назначенным там американским консулом. Гарнет, родившийся в семье раба в Мэриленде, был одним из тех вождей движения за права негров в Штатах, которые от слов перешли к делу, то есть от пропаганды — к политической борьбе. Так вышло, что Гарнет оказался среди пассажиров “Маюмбы”, и Дойл с удовольствием проводил время в его обществе, беседуя об английской и американской литературе. “Этот чернокожий джентльмен сослужил мне добрую службу… И вообще он оказался самым образованным и начитанным человеком, какого я встретил за все путешествие”.

Куда худшее впечатление произвели на Дойла бывшие соотечественники, обосновавшиеся в Африке: они жили маленькими замкнутыми колониями и часто влачили убогое существование, вечно пребывая в страхе подхватить какую-нибудь ужасную местную болезнь, отчего многие беспробудно пьянствовали. Он признает, что и сам немало пил, однако осознал, что “бесчисленные западноафриканские коктейли таят в себе большую опасность”, и остановился — “не без труда”.

Подобно большинству своих современников, Дойл без всякой симпатии отзывается и о туземцах. “Очень много слов сказано о том, что мы обязаны помогать нашим черным братьям, и о скрытых добродетелях представителей негритянской расы. Мой личный опыт таков: они вызывают отвращение при первой встрече, и чем лучше вы узнаете их, тем глубже и крепче оно становится”.

Веселую неразбериху в неспешное плавание “Маюмбы” вдоль западного побережья Африки вносили местные торговцы. Однажды якорь подняли, когда многие из них еще оставались на борту, и им пришлось прыгать в воду к своим каноэ вместе с “добычей”: один нырнул с зонтиком, другой с цилиндром, а третий и вовсе с рождественской открыткой, купленной у матроса. Беспечность тамошних дельцов отлично подтверждает и удивительное соглашение, как-то заключенное экипажем “Маюмбы”: пароход берет на борт груз в бочках, а затем попросту скидывает их в оговоренном месте в воду, после чего они сами доплывут до берега. “Каким образом владелец намеревался доказать свое правообладание, я не понимаю и по сей день”.

Когда “Маюмба” бросил якорь у Кейп-Кост в Гане, Дойл, изнывая от жары, решил искупаться. Он нырнул с палубы, лениво покружил вокруг корабля и вылез, а вытираясь, заметил черный треугольный плавник: акула описывала круги, недоумевая, куда же он исчез. Артур почувствовал, что кровь стынет у него в жилах. “Несколько раз в жизни я совершал поступки столь безрассудные, что потом никак не мог себе объяснить — зачем. То был один из них”.

В нигерийском Лагосе, имевшем дурную славу центра работорговли, Артура свалила лихорадка. Вероятно, он подхватил малярию, и несколько дней находился между жизнью и смертью. Он запомнил, что сумел добраться до койки, а потом провалился в забытье. Других врачей на пароходе не было, и ухаживать за ним было некому. Так что выздоровел он благодаря сильному организму и обыкновенной удаче. Матрос, заболевший одновременно с ним, умер.

Из Бонни, расположенного в дельте реки Нигер, Дойл писал приятелю, иронизируя над неудачным названием города[8]: “Кошмарная дыра, непригодная ни для чего, кроме как обливаться потом. Я только-только прихожу в себя после острого приступа лихорадки. Слабость такая, что кажется, не перо держу, а весло, хотя я уже третий день на ногах. У нас лето, и если у вас по утрам хрустящий морозец (я ощущаю в пальцах его покалывание), то здесь солнце поджаривает нас самым мерзким образом, и ни дуновения, ни вздоха ветерка, спасающего от миазмов, которые порождает эта “цветущая” земля. Мы идем от одного грязного портового городишки к другому, и все они похожи друг на друга, как горошины в стручке, разве что обитатели воняют чуть по-разному, а впрочем, все они воняют так, точно сгнили заживо, и всех бы их следовало сжечь без лишних проволочек…”

“Маюмба” пробирался к Старому Калабару, британской колонии в шестидесяти милях вверх по реке Калабар (сейчас это Нигерия), по такой узкой протоке, что ветви прибрежных деревьев задевали борта. Дойл сидел на палубе с винтовкой, надеясь подстрелить аллигатора, но видел только круги в мутной воде. В Калабаре он взял каноэ и вместе с одним из матросов поплыл по топкому, заболоченному ручью к заброшенному поселению Криктаун. “Темные, мрачные мангровые заросли окружали нас со всех сторон. В этой угрюмой чаще если что и могло обитать, то нечто ужасное. Скверное, поистине нечистое место. Я видел омерзительную змею, похожую на червя, только трех футов длиной. Я застрелил ее, и она медленно поплыла вниз по течению. С годами я понял, что не стоит убивать ни одну живую тварь, но, сознаюсь, по поводу этой меня не мучит раскаяние”.

Едва они приплыли в Криктаун, как туземцы предупредили, что надо немедля представиться королю. Почему-то сразу вообразив, что рискуют закончить жизнь в его суповом котле, оба, не сговариваясь, прыгнули обратно в каноэ и спешно поплыли обратно вниз по реке.

На самом-то деле в Криктауне уже давно была основана пресвитерианская миссия, и вряд ли король хотел от них чего-то большего, чем обычного визита вежливости. Цивилизация потихоньку добиралась и до этих мест: в доме у одного экспатрианта, обосновавшегося в Старом Калабаре, Дойл с удовольствием обнаружил “Ландон сосайети”, как раз тот номер, в котором был напечатан его “Рассказ американца”.

Но жара пожирала все силы. “Слишком жарко, чтобы сказать что-нибудь умное или смешное, — пишет он в походном журнале. — Эх, мчаться бы сейчас на лыжах по длинному снежному склону…”

Африка произвела на Артура далеко не лучшее впечатление: изнуряющий зной, малярия, чуждые ему люди — все разительно отличалось от сурового благородства Арктики, которая так его восхитила. “Африка губительна для белого человека: его рацион, его привычки здесь неуместны, он незваный гость и таковым будет всегда. Огромный мрачный темный континент уничтожает его”.

Капитан “Маюмбы” придерживался сходных взглядов: рассказывал ужасные истории про туземцев, приносящих в жертву акулам своих собратьев, которые страшно кричат, когда их бросают в воду; про муравейники, из которых торчат человеческие головы.

Влажный болотный воздух был особенно тягостен: “Если обеденная салфетка настолько сырая, что от нее на ваших белых парусиновых брюках остаются мокрые разводы, стало быть, вы прибыли к месту назначения”.

Скука его усугублялась отсутствием какой бы то ни было пищи для ума. Правда, в благодарность за то, что Артур выходил его от лихорадки, один француз подарил ему “Атмосферу” астронома Камиля Фламмариона, но в остальном приходилось перечитывать то, что он привез с собой: Маколея, Шекспира, Чарльза Левера, Фредерика Марриета, Генри Кингсли, Карлейля и Венделла Холмса. В дневнике Дойл записал, что “Карлейль, несомненно, “человек великого ума”, но, полагаю, такие вещи, как Поэзия и Искусство, для него пустой звук”. Вист и криббедж помогали коротать досуг вместе с командой, но, неутомимо деятельный как всегда, он умудрился еще и написать отчет о путешествии для “Сьерра-Леоне газетт”.

Из Старого Калабара “Маюмба” взял курс домой, заходя в те же порты, что и прежде, чтобы взять на борт пальмовое масло и слоновую кость. Единственным развлечением на обратном пути стал пожар в угольном бункере, отделенном от трюма, где стояли бочки с маслом, лишь тоненькой переборкой, так что угроза взрыва, способного отправить пароход на дно, была вполне реальной. В какой-то момент обшивка раскалилась докрасна, а из вентиляционных отверстий повалил густой черный дым. Капитан приказал готовить шлюпки, чтобы можно было в любую минуту покинуть корабль, а Дойла попросил разбудить пассажиров и “поддерживать в них спокойствие” — не самая простая задача. В итоге пламя все же удалось сбить, и 14 января 1882 года “Маюмба”, все еще тихо тлея, дотащился до Ливерпуля.

Дойл получил расчет и оставил корабль без малейших сожалений, навсегда расставшись с мыслью сделать карьеру судового врача. “Я не намерен снова идти в Африку, — писал он матери в ответ на ее соображения, что надо бы поработать пару лет на Африканскую судоходную компанию и скопить денег, чтобы открыть частную практику. — Платят меньше, чем я могу за то же время заработать публикациями, а климат ужасающий. Надеюсь, вас не очень разочарует мое решение, ибо мне эта работа не подходит”.

Вскоре после того как он вернулся в Эдинбург, из Лондона пришло письмо: тетя Аннет приглашала приехать, дабы “обсудить его будущее вместе с семьей”. Понимая, что семья состоит из правоверных католиков, которые захотят взять бразды правления в свои руки, Дойл счел своим долгом заранее предупредить тетушку: он более не разделяет ее веру. Аннет прямо ответила: письмо его глубоко их расстроило, они полагают, что он ведет себя опрометчиво и своевольно, однако хорошо бы он все же навестил их, чтобы поговорить.

Судьбоносная семейная встреча, вероятно, состоялась на Клифтон-Гардене, где жил дядя Джеймс с женой Джейн Генриеттой. Очевидно, это было тяжкое испытание для всех. Для Джеймса и его братьев католичество было одним из столпов, на коих зиждилось их существование. Они не могли понять, как можно отказаться от веры, которую из поколения в поколение исповедовали предки. Но Артур твердо отстаивал свою позицию и объяснял, что его агностицизм — не прихоть, а убеждение, что нельзя принимать ни один религиозный или философский постулат, если его невозможно доказать. А поскольку он не разделяет их слепой веры, то никоим образом не может быть практикующим врачом в католическом сообществе. Тетушка и дядья не скрывали своего разочарования и, более того, возмущения. Прежде чем Артур уехал из Лондона, дядя Дикки сводил его пообедать в клуб “Атенеум”, в последней попытке переубедить строптивца и втолковать ему, сколь неразумно пренебрегать помощью семьи. Но Артур остался непреклонен, отстаивая свои воззрения жестко, с несгибаемым упорством, которое будет проявлять всегда.

Поскольку никаких предложений работы он не получил, то отправился к доктору Хоору, вновь в качестве помощника, а едва выдавалась свободная минута, писал сомнительного качества рассказы, которые отсылал в разные издания. Неуверенность в своих силах явно сквозит в его письме редактору журнала “Блэквуд”: “Позвольте предложить вам рассказ “Дуэль на сцене”. Я уже отнял однажды ваше драгоценное время, отослав небольшой скетч — он не удовлетворил вашим требованиям, но надеюсь, что судьба нового окажется счастливее. Возможно, он недостаточно проработан, но я уверен, что развязка неожиданная и сильная, вполне, как мне кажется, отвечающая традициям журнала. Если он все же не подойдет, окажите мне, пожалуйста, любезность вернуть рукопись… Искренне ваш, А. Конан Дойл, доктор медицины”.

Ее и вернули 24 марта 1882 года. С присущей ему настойчивостью Дойл стал отсылать рукопись в другие издания, откуда тоже получал отказы. В конце концов рассказ все же опубликовали в “Бау беллз” под заголовком “Трагики”.

Зато в том, что не касалось литературы, Артур чувствовал себя теперь вполне уверенно. Приехав домой повидаться с родными, он оказался втянут в перебранку с Уоллером, которая закончилась дракой. Причина неизвестна, и он ни разу не упомянул об этом в письмах к матери, но сестре Аннет сообщил в апреле 1882-го, что “напугал его бессмертную душонку до смерти” и “так отделал, что он двадцать три дня носу из дома не высовывал”. И добавил: “Надеюсь, это пойдет ему на пользу… и, хотя у нас и состоялось формальное примирение, мы не питаем друг к другу нежной любви”.

В Бирмингеме Артур получил предложение поработать. Ему прислал телеграмму Джордж Бадд, личность весьма неординарная, — его черты легко угадываются во многих персонажах Дойла. Они познакомились в университете и, хотя у них было мало общего, стали близкими друзьями. Бадд был уродлив, непредсказуем, напорист, сообразителен, искрометен и безумен, но, когда ему того хотелось, на редкость приятен в общении. Ростом около ста семидесяти пяти сантиметров, плотный, но быстрый — бесстрашный нападающий университетской команды по регби. Лицо у него было красное, кожа грубая, как древесная кора, светлые волосы торчком, точно щетина у щетки, мощный подбородок и из-под нависших бровей — близко посаженные голубые глаза с красными прожилками, то светившиеся добродушным юмором, то загоравшиеся злобой.

Учился он не слишком усердно, на лекции ходил редко, однако экзамены сдавал легко и даже получил престижную награду по анатомии, за которую боролись куда более прилежные студенты. Энергичный, неутомимый и хваткий, он готов был браться за любое дело, отстаивать любую, самую вздорную теорию, привлекая для доказательств любые, самые нелепые аргументы. Но, одержав победу, терял интерес к предмету спора и переключался на другой, ничего общего с предыдущим не имеющий. В голове у него всегда роились идеи, как немедленно разбогатеть, и прожекты изобретений, способных в корне изменить повседневную жизнь людей, при этом озолотив изобретателя.

Как и все его приятели, Дойл подпал под мощное обаяние Бадда и был захвачен его энтузиазмом: “У него такой проворный, легкий ум, а идеи столь необычны, что невольно вслед за ним воспаряешь в свободном полете, поражаясь собственной отваге, подобно воробью, горделиво озирающему мир и воображающему себя мощным орлом”.

Артур, солидный и рассудительный, восторгался той непринужденностью, с которой вел себя его друг. Однажды на лекции Бадда взбесили игривые замечания какого-то студента, сидевшего в нижнем ряду, и он посоветовал ему придержать язык. Тот неблагоразумно посоветовал Бадду придержать свой. Этого было достаточно.

Аудитория была переполнена, Бадд сидел наверху, все проходы были заняты. Он решительно поднялся и потопал вниз, перешагивая через головы. Допрыгал до обидчика… и тут же получил по физиономии. Тогда он взревел, вцепился ему в глотку, выдернул из-за стола и вытолкал вон, после чего из коридора “раздался такой грохот, будто на землю обрушилась тонна угля”. Бадд вернулся один, растрепанный более обычного и с расцветающим синяком под глазом — под общие аплодисменты.

Пил Бадд редко, но, когда это случалось, эффект наступал незамедлительно: уже после пары стаканов он был готов драться с кем угодно, валять дурака, видеть в первом встречном лучшего друга или злейшего врага. Как-то раз на вокзале в Эдинбурге он напал на контролера, проверявшего билеты: тот, дескать, пренебрежительно с ним разговаривал. Бадда арестовали, но до этого стражам порядка пришлось за ним погоняться на потеху случайных прохожих. В суде на следующее утро он оправдывался с таким беззастенчивым апломбом, что отделался мелким штрафом, после чего тут же пригласил всех присутствовавших, включая и полицейских, выпить за его здоровье в соседнем пабе.

Любовная жизнь этого молодца была не менее насыщенна. В этом он был неутомим и бесстрашен. Когда муж одной его пассии неожиданно вернулся домой, Бадд, не желая компрометировать даму, решительно сиганул в окно с четвертого этажа. Лавровый куст смягчил падение, и герой удалился в ночь, неповрежденный и непосрамленный.

Когда он надумал жениться, то и здесь не искал простых путей: невеста была несовершеннолетней и находилась под опекой по решению суда. Бадд умыкнул ее, заперев гувернантку на ключ. В целях конспирации он перекрасил волосы в черный цвет, но не слишком удачно. Новобрачные решили провести медовый месяц в деревенской гостинице — там, как им казалось, на них никто не обратит внимания. Но не обратить внимания на Бадда было невозможно, тем более что его удивительная черно-желтая шевелюра вызывала массу веселья.

Затем парочка вернулась в Эдинбург. Столкнувшись на улице с Дойлом, Бадд тут же повел знакомить его с женой.

Они снимали крошечную, почти пустую квартирку над бакалейной лавкой. Новоиспеченная миссис Бадд оказалась хрупкой, застенчивой, она целиком и полностью находилась под влиянием своего искрометного супруга. В квартирке были четыре малюсенькие комнаты, но жили они только в трех, четвертую Бадд запер и опечатал, ибо по запаху счел, что там таится какая-то страшная зараза. Дойл был уверен, что пахло всего лишь сыром из лавки, но оставил это мнение при себе. Он стал частым гостем у Бадда и провел немало вечеров, сидя на стопке старых журналов (стульев было только два), в то время как его друг шагал по комнате взад-вперед, размахивал руками и строил планы на будущее, один другого несбыточнее. “Какое нам всем троим было дело, на чем мы сидим и где живем, если молодость кипела у нас в жилах, а души озаряла надежда? Я и сейчас думаю, что те беспечные вечера в пустой, заполненной сырным ароматом комнате были самыми счастливыми в моей жизни”.

Когда Бадд закончил университет, они на время потеряли друг друга из виду, но незадолго до отплытия на “Маюмбе” Дойл получил телеграмму: “Приезжай скорее. Срочно нужен. Бадд”. Как и положено верному другу, Артур тут же сел в поезд и приехал. Бадд встретил его на вокзале по обыкновению чрезвычайно оживленный и немедленно принялся излагать очередной безумный проект: армию надо срочно одеть в пуленепробиваемые доспехи, очень легкие и очень простые в изготовлении. По самым скромным подсчетам, это нововведение должно принести ему, Бадду, три четверти миллиона фунтов.

Бадд теперь жил в большом доме с собственным садом, дверь им открыл привратник в ливрее; похоже, частная практика его процветала. Дойлу, правда, показалось, что миссис Бадд утомлена и расстроена, но они провели отличный вечер, предаваясь воспоминаниям, а после ужина перешли в небольшую гостиную, где мужчины закурили сигары, а дама сигарету. Тут Бадд вскочил, подбежал к двери и резко распахнул ее, дабы убедиться, что никто не подслушивает и не подглядывает в замочную скважину, после чего выпалил: “Дойл, вот что я хочу тебе сказать: я полностью, безнадежно и безвозвратно разорен”.

Он получил практику покойного отца, пользовавшегося в городе большим уважением, и зажил на широкую ногу, чтобы привлечь богатых клиентов, но они почему-то так и не объявились. Он задолжал семьсот фунтов, да еще двести за аренду дома, а в кармане у него было около десяти. Дойл поспешно сообщил, что помочь деньгами не в силах, но может дать совет: собрать кредиторов и объявить себя банкротом. Бадд согласился, что это лучший выход, и даже повеселел. Затем, когда жена ушла спать, он приналег на виски — как всегда с самыми непредсказуемыми последствиями. Потом разговор зашел о боксе, и Бадд предложил Артуру немного размяться. Полагая, что речь идет о паре-тройке дружеских раундов, тот согласился. Но Бадду надо было выплеснуть напряжение и злость, связанные с денежными проблемами, так что он яростно обрушил на друга град ударов, загнал его в угол, а затем, когда тот споткнулся о кресло и упал, заехал ему со всего размаха в ухо. Дойл счел, что с него довольно, встал, подождал, пока противник раскроется, и резко двинул его по носу, после чего сокрушительным ударом в челюсть свалил наземь. Расквашенный нос привел Бадда в неописуемую ярость. Он потребовал, чтобы схватка продолжилась, но уже без перчаток, однако, по счастью, тут прибежала миссис Бадд и осведомилась у Дойла, что, собственно, происходит. Бадд сразу утих, заулыбался и заверил жену, что все в полном порядке.

Наутро он как ни в чем не бывало вновь принялся было строить безумные прожекты немедленного обогащения, но неиссякаемый поток его фантазий резко оборвался, когда к дверям дома напротив, где тоже жил доктор, потянулись пациенты. Он тут же разработал отличный план, немало повеселивший Артура: попросил товарища “умереть” на ступенях его дома, с тем чтобы он на глазах у потрясенной публики “воскресил” его и навеки прославился (ведь о чудесном излечении  тут же напишут все газеты). И — готово дело, слава обеспечит ему клиентуру. Вспоминая этот великолепный план, Дойл только посмеивался по дороге домой в Эдинбург.

Вскоре он узнал, что Бадд последовал-таки его совету — собрал кредиторов, разыграл перед ними целое представление, полное душераздирающих подробностей о тяготах борьбы за место под солнцем и несправедливости судьбы. Рассказ так тронул заимодавцев, что иные даже прослезились, и Бадд получил отсрочку по всем платежам.

В следующий раз Бадд объявился только весной 1882 года. Он опять прислал телеграмму, на сей раз из Плимута: “Обретаюсь здесь с прошлого июня. Успех колоссальный. Достижения перевернут всю медицину. Быстро обогащаюсь. Придумал изобретение на миллион. Если наше адмиралтейство не примет его, Бразилия станет ведущей морской державой. Приезжай первым поездом. Для тебя очень много дела”.

Памятуя о прошлом визите, Артур осторожно ответил, что ему неплохо живется у доктора Хоора и приедет он, только если будет уверен, что для него найдется постоянная работа. Спустя десять дней пришел ответ в обычном для Бадда духе: “Письмо получил. Хочешь сказать, что я лгун? У меня за год тридцать тысяч визитов. Зарабатываю четыре тысячи. Все пациенты мои. Не поеду на вызов и к самой королеве Виктории. Все визиты на дому — твои, все операции — твои, все акушерство — твое. Делай с этим, что захочешь. Гарантирую триста фунтов на первый год”.

Это было заманчиво, и Дойл соблазнился. Он отправился в Плимут, несмотря на все возражения матери, а также доктора Хоора, который говорил, что не стоит связываться с человеком такой репутации, как у Бадда, и ставить свою карьеру под угрозу.

Бадд ждал товарища на вокзале. Настроение у него было превосходное. Весело хлопнув Артура по плечу, он подвел его к роскошному экипажу, запряженному парой отличных рысаков. Когда они уселись, кучер спросил, к какому из своих домов хозяин прикажет ехать. Бадд, от которого не ускользнуло изумление Артура, величественно скомандовал: “В городскую резиденцию”. По дороге он без умолку разглагольствовал о своих успехах — все пациенты в городе перешли к нему, в приемной не протолкнуться с утра до ночи, местные врачи разоряются и клянут Бадда на чем свет стоит.

“Городская резиденция” оказалась огромным зданием в районе Плимут-Хоу. Прежде этот дом на Эллиот-террас был респектабельным клубом, но со временем аренда оказалась не по карману его членам. Бадда, разумеется, такие мелочи, как аренда, не смущали. Он с гордостью показал Артуру свои нынешние владения: в доме было тридцать комнат, правда, мебель имелась далеко не во всех. Но на первом этаже располагались прямо-таки гигантские залы, обставленные вполне прилично. Впрочем, в спальне у Дойла не было ничего, кроме узкой железной кровати, тумбочки и тазика для умывания. Обед перенесли на более позднее время — Бадду не терпелось провести Дойла по всему зданию и похвастать, сколько ему стоила обстановка. Он так разошелся, что, к немалому возмущению Артура, схватил проходившую мимо девушку и громко поинтересовался, видел ли тот когда-нибудь такую миленькую служанку.

За обедом Бадд вдруг выскочил из-за стола и вернулся с саквояжем с деньгами, которые высыпал прямо рядом с супницей. Мой доход за день, провозгласил он, 31 фунт 8 шиллингов. Дойл любезно заметил, что такие успехи наверняка должны порадовать кредиторов из Бристоля, после чего Бадд немедленно помрачнел, нахмурился и пробурчал, что не собирается портить себе жизнь какими-то долгами каким-то там торговцам из Бристоля. Дойл лишь пожал в ответ плечами и сменил тему.

После обеда Бадд отвел Дойла в заднюю комнату, где он “проводил опыты”. Последняя его идея заключалась в том, чтобы оснастить военные корабли мощнейшими магнитами: их следовало установить на плотах, которые будут плыть за судном, чтобы они притягивали вражеские снаряды. У него в голове не укладывалось, отчего адмиралтейство не проявило к этому изобретению никакого интереса. Поскольку Дойл тоже не выказал должного восторга, Бадд предложил немедля продемонстрировать изобретение в действии. Он зарядил небольшой пистолет стальным патроном и выстрелил в восковую фигурку, прикрепленную к стене в четырех дюймах от магнита. Магнит пострадал от выстрела чуть больше, чем фигурка. Чтобы окончательно убедить Артура в своей правоте, он предолжил установить магнит на шляпке миссис Бадд, и пусть Артур выпустит всю обойму ей в голову. Дойл сдержанно отказался.

На другой день они поехали в клинику, где все приемные и впрямь оказались забиты пациентами. Развалясь в кресле в кабинете, Бадд раскрыл новому партнеру секрет своей популярности: главное — никакой вежливости с пациентами. В подтверждение этих слов он встал, распахнул дверь и заорал ожидающим приема: “Прекратите это чертово кудахтанье! Здесь вам не курятник!” Воцарилась тишина. “Ну вот, — продолжал Бадд, — нет лучшей рекламы, чем хамское отношение к клиенту”.

Однажды он спустил с лестницы деревенского упрямца, посмевшего усомниться в его диагнозе, и это произвело на больного неизгладимое впечатление: дома он столько рассказывал о методах доктора, что все односельчане возмечтали попасть к нему на прием. Больные, излагал Бадд, должны чувствовать, что врач лишь снисходит до них. Он мог, к примеру, явиться с утра в клинику и объявить, что прием будет сегодня проходить на свежем воздухе, так что пусть все немедленно собираются и готовятся к загородной прогулке.

Консультировал Бадд бесплатно, зато добирал свое на цене за лекарства, которые изготовляла его жена. На рецепте он писал, сколько ей следует получить с больного. Кроме того, он придумал брать по полгинеи с каждого, кто хотел пройти без очереди, и уверял, что имеет на этом до го гиней в день. Дойл слушал приятеля с недоверием, каковое переросло в изумление, когда начался прием. Бадд орал на несчастных больных, толкал, пихал и оскорблял их, не давал им рта раскрыть и, поставив диагноз, вышвыривал за дверь.

“Провести с ним утро, когда прием в разгаре, так же уморительно, как сходить в цирк”, — вспоминал Дойл. Одной пожилой леди Бадд безапелляционно заявил, что она злоупотребляет чаем, и тут же заставил ее поклясться на потрепанном медицинском справочнике, что она будет пить только какао две недели кряду. Другой джентльмен едва открыл рот, чтобы рассказать, на что жалуется, как неистовый доктор сгреб его за грудки и спустил с лестницы с воплями, что тот ест слишком много, пьет слишком много и слишком много спит. Печальной даме, сказавшей, что “силы утекают из нее”, Бадд злобно посоветовал проглотить пробку, “ибо если медицина бессильна, то нет ничего лучше, чем заткнуть течь пробкой”.

Дойл пытался сохранять серьезное выражение лица, наблюдая этот спектакль, но при всем том не мог не заметить, что Бадд неплохой диагност и многие его рекомендации вполне разумны, хотя он не без корысти и прописывает зачастую просто лошадиные дозы лекарств: “Лекарства он давал максимальными дозами, что порой приводило к блестящим результатам, а порой было связано с ненужным риском”. Когда они возвращались домой из клиники, Бадд потрясал мешочком с деньгами, заработанными за день, проезжая мимо домов своих менее удачливых коллег.

Хотя Дойл был решительно не согласен с Баддом почти во всем, и в первую очередь в том, что врачебную этику надо “послать к дьяволу”, он решил остаться в Плимуте. Бадд предоставил ему помещение рядом со своим кабинетом, где Артур провел первые три дня в полном одиночестве, перебирая инструменты и слушая доносившиеся из коридора вопли “гениального доктора”. На четвертый день пришел первый больной, пожилой солдат с раковой опухолью в носу, вызванной неумеренным курением трубки. Он успешно удалил опухоль — пациент остался в неведении, что это был дебют начинающего врача, — и постепенно пациенты пошли к нему. В первую неделю Дойл заработал 1 фунт 17 шиллингов и 6 пенсов, во вторую — 2 фунта, в третью — 2 с половиной…

В свободное от работы время Бадд не сидел без дела. Он пытался убедить Дойла, что надо издавать еженедельную газету; изобрел “пружинный щит Бадда” — потрясающее приспособление, предназначенное закрывать пружинной заслонкой любую пробоину в корпусе корабля… Вообще не было дня, чтобы Бадд не выдумал какого-нибудь чудесного способа сколотить состояние. Он сетовал, что вынужден ограничиваться тремя-четырьмя тысячами фунтов, которые приносят пациенты Плимута. Разве это его уровень? Вот кабы целый континент оприходовать… Не уехать ли им в Южную Америку? Там можно заняться глазной хирургией. Он считал, что это исключительно перспективная область: люди неохотно тратят деньги на свое здоровье, но зрение — такая штука, за которую и последнего пенни не жалко. Дойл отметил про себя, что это резонное соображение.

На заднем дворе Бадд строил конюшню, в чем Артур ему помогал. И вот в один прекрасный день Бадд решил купить лошадь у армейского офицера, которую тот приобрел за 150 фунтов, но готов был расстаться с ней за 70, поскольку у животного оказался на редкость дурной нрав. Такая сделка была очень в духе Бадда. Вышло из этого нечто невообразимое.

“Конь был хорош: вороной, с сильной гордой шеей и мощными плечами, но гнусными повадками и очень неприятным выражением в глазах… Бадд вскочил в седло и быстро овладел им, управляя при помощи рукоятки хлыста, которой он постукивал коня между ушей. Однако подлая тварь не собиралась так просто сдаваться. Но и Бадд, несмотря на то что не был наездником, прилип к седлу крепко: конь несся вперед, назад, шел боком, вставал на задние ноги, бил передними, выгибался дугой, брыкался и лягался — словом, вытворял черт-те что. Бадд оказывался то у него на голове, то вдруг почти на хвосте, но только не в седле, он потерял шпоры, колени задирались выше подбородка, пятками он нещадно колотил дрянную скотину по бокам, а руками хватался за что ни попадя — уши, хвост и гриву. При этом он умудрялся не выпустить хлыст и при малейшей возможности лупил коня. Полагаю, он вознамерился сломить его непокорный дух. Но не всякое намерение исполнимо. Конь вдруг сдвинул все четыре ноги вместе, нагнул голову, вздыбил спину, как ошпаренный кот, и трижды судорожно подскочил вверх. От первого скачка колени Бадда взвились выше ушей, на втором пятки бешено замолотили воздух, а на третьем всадник отправился в полет, словно камень из пращи. Он чудом не врезался в стену, ударился лбом о железную балку и с глухим стуком рухнул оземь. Однако через секунду он был уже на ногах. Кровь заливала перекошенное яростью лицо, безумным взглядом он обвел двор, а затем ринулся в недостроенную конюшню за топором, дабы свершить справедливое возмездие”.

Но Дойлу удалось схватить его сзади за ремень куртки и задержать на пару секунд — этого времени офицеру, бледному как мел, хватило, чтобы исчезнуть вместе со своим скакуном.

Однако вскоре друзья рассорились. Чем больше у Дойла становилось пациентов, тем прохладнее делалось отношение к нему супругов Бадд. Казалось, его присутствие начинает их тяготить. Позднее он узнал, что они имели привычку читать письма его матери, в которых Мэри Дойл осуждала и их обоих, и сына — за то, что связался с ними. Разумеется, это усугубляло ситуацию.

В итоге как-то утром Бадд вошел в кабинет Артура крайне мрачный и заявил, что тот разрушает ему практику. С тех пор как он повесил на дверях клиники свою табличку, число пациентов Бадда неуклонно падает. Нет, дело не в том, что Артур нарочно отбирает его клиентов, но просто, видя две таблички, они не могут решить, к кому идти. Конан Дойл гневно ответил, что дело это легко поправимо. Он взял на дворе молоток, отбил табличку от двери и сообщил, что уезжает. Супруги не уговаривали его остаться, но на следующий день Бадд заболел, и Дойлу пришлось ухаживать за ним три недели и, пока он не поправился, принимать всех больных.

В благодарность Бадд предложил ему что-то вроде временного пособия: один фунт в неделю, чтобы иметь возможность открыть собственную практику. Артур смирил гордыню и согласился.

Поначалу он хотел обосноваться в Тавистоке, но затем выбрал Портсмут — как и Плимут, портовый город, где, как он надеялся, будет достаточно пациентов. Возможно, он не знал тогда, что с Портсмутом связано немало известных литературных имен: там родились Диккенс и Джордж Мередит, жили Вальтер Безант и Редьярд Киплинг, а Герберт Уэллс работал приказчиком у торговца мануфактурой в Саутси, по соседству.

Итак, в июне 1882 года Дойл сложил свои нехитрые пожитки в сундук и сел на пароход до Портсмута, исполненный радужных надежд, несмотря на крайне неопределенное будущее. Впервые ему предстояло действовать на свой страх и риск: “Всю мою наличность составляли десять фунтов, и я знал, что мне предстоит не только покрывать из них текущие расходы, но и приобрести мебель для дома. С другой стороны, одного фунта в неделю было совершенно достаточно на личные нужды, а юношеский задор, веселое “как-нибудь-прорвемся” позволяли мне с оптимизмом глядеть вперед”.