Глава 5 Борьба на практике
Глава 5
Борьба на практике
МОЛОДОЙ ДОКТОР СОШЕЛ НА БЕРЕГ В ПРИГОРОДНОМ местечке Саутси, которое уже превратилось в курорт — с бассейнами, отелями и затейливыми садами. Он оставил сундук на пристани и поехал в город на трамвае, чтобы налегке заняться поисками жилья. Кондуктор назвал ему район, где можно недорого снять комнату, “на обшарпанно-изысканной главной улице”. Позвонив в первую понравившуюся дверь, он тут же сговорился о комнате, за 10 шиллингов 6 пенсов в неделю.
Вечером Артур пошел пройтись, подышать морским воздухом и стал участником уличной потасовки. Сперва он увидел толпу, окружившую краснорожего пьяницу, на глазах у всех избивавшего свою жену, — при том, что на руках она держала младенца. Дойл протолкался поближе и попробовал было его урезонить, но тот вдруг развернулся и вцепился ему в горло. “Спустя несколько часов по приезде в город я — в цилиндре, благообразном докторском сюртуке и лайковых перчатках — дрался со здоровенным подонком на одной из самых оживленных улиц, окруженный злобно орущими зрителями. Спрашивается, что это, если не адское невезение?” По случайности в драку вмешался какой-то матрос, и Дойл воспользовался этим, чтобы улизнуть. Он поспешно подобрал трость, отряхнулся и зашагал прочь, благодаря Бога, что не пришлось первую же ночь провести в полицейском участке.
Назавтра он принялся тщательно подыскивать место, где можно было бы открыть медицинскую практику. Купил на почте за шиллинг карту города, разложил ее на столе и наметил маршруты. Каждый день после завтрака он отправлялся бродить по улицам, высматривая таблички с именами врачей. Затем, пообедав за три пенса, возвращался домой около четырех и отмечал на карте места дислокации конкурентов. “В итоге у меня оказался подробнейший план, благодаря которому я отлично понимал, где можно обосноваться и где обретается противник”.
В конце концов Дойл поселился в Саутси, на Элм-гроув, 1. Трехэтажный дом из красного кирпича назывался “Вилла в кустарнике”, и было в нем восемь абсолютно пустых комнат. За аренду просили 40 фунтов в год, но Дойлу удалось обойтись без уплаты задатка — он беззастенчиво сослался на родство с директором Национальной галереи в Дублине, кавалером ордена Бани, то есть с дядюшкой Генри. “Это был мой собственный дом — весь целиком мой! Я запер дверь, уличный шум стих, и, стоя в пустом пыльном холле, я испытал неведомое доселе ощущение уединенного покоя”.
Он заказал в кредит мази, порошки, таблетки, настойки и микстуры — на 12 фунтов. Приобрел на распродаже два столика, три стула, подставку для зонтов, половик, занавески, небольшую железную кровать, решетку для камина, туалетный набор и три картины в приемный кабинет, уплатив за все про все чуть больше четырех фунтов. Полфунта чая, фунт сахара, банка сгущенного молока и банка тушенки завершили список приобретений, после чего в кармане у него осталось около двух фунтов. Торговец скобяными товарами изготовил и прибил к дверям замечательную медную табличку: “Доктор Конан Дойл, терапевт и хирург”. Доктор дождался, когда стемнеет, чтобы соседи не увидели, как он самолично натирает эту табличку и подметает дорожку к дому.
Почти всю мебель он расставил в приемной, дабы создать видимость благополучия, но занавес, отделявший приемную от жилых комнат, не мог скрыть очевидного. “Кухня” представляла собой лишь небольшую сковороду, которую Дойл приспособился разогревать на газовом рожке, но частенько она оказывалась лишней: доктор сидел на хлебе и воде.
За первые десять месяцев он потерял десять фунтов веса. Его дорожный сундук служил разом и буфетом, и столом. Наверху была обставлена одна спальня, и то весьма скудно: кровать, кувшин с тазом и большой деревянный ящик, найденный в саду. Первое время Дойл спал на голых железных пружинах, завернувшись в плащ и подложив под голову “Основы медицины” Бристоува, но потом Мэри прислала ему одеяла, простыни и подушки, а матрас он соорудил из соломы и стружек, в которые были упакованы заказанные им медицинские препараты.
Первого июля 1882 года Дойл поместил в вечерней газете, почему-то в разделе “Разное”, небольшое объявление: “Доктор Дойл сим извещает, что переехал на “Виллу в кустарнике”, Элм-гроув, дом 1”. Эта хитроумная формулировка подразумевала, что он не какой-то новичок, а просто оставил прежнюю практику и перебрался на новое место. Красная лампочка у входной двери (приобретенная в кредит), извещала, что врач дома, готов принять больного. “Пока ни одного пациента, — писал он матери неделю спустя, — но зато целые толпы любопытных, которые останавливаются прочесть, что написано на моей медной табличке. В среду вечером за четверть часа ее изучили восемнадцать человек, а вчера я насчитал за то же время двадцать четыре”.
Первым посетителем оказался местный викарий, осведомившийся, будет ли он ходить на службы. Конан Дойл заверил его, что нет, не будет, и подробно объяснил почему, после чего глубоко потрясенный священник спешно отправился восвояси. Когда дверной колокольчик зазвонил вновь, на крыльце обнаружился бородач в высоком цилиндре. Дойл впустил его, “изобразив, что по случайности оказался в холле и решил не тревожить прислугу”, проводил посетителя в кабинет, усадил на стул и тут же, по частому покашливанию, определил, что у него проблемы с бронхами. Он ошибся. Бородач нервно покашливал по причине того, что прошлый жилец задолжал газовой компании 8 шиллингов 6 пенсов, каковые он надеялся получить с нового постояльца. Наконец явилась и пациентка, “анемичная старая дева с хронической ипохондрией: надо полагать, она уже измучила всех врачей в городе и теперь пришла к новенькому… Избегая смотреть мне в глаза, она сказала, что придет в следующую среду. За прием она смогла заплатить шиллинг и шесть пенсов, что было исключительно кстати. Этих денег мне хватило на три дня”.
В письме к приятелю из Эдинбурга Дойл рассказывал, что следующая пациентка пришла через шесть дней. “Ей нужно было сделать прививку. За вакцину, выписанную из Лондона, я отдал 2 шиллинга 6 пенсов, а за труды получил 1 шиллинг и 6 пенсов. Из чего я заключаю, что, если пациентов не станет больше, мне придется продать мебель”. Чуть позже он писал этому приятелю, что пациенты “так и кишат — по два в неделю”.
Дойл рассчитывал все до последнего фартинга: на чай, молоко и сахар в день уходило пенни, буханка хлеба — 2 пенса и 3 фартинга, а обед — обычно это была жареная рыба, сухая копченая колбаса или отварная солонина — стоил 2 пенса. Кроме того, он обнаружил, что, если поливать цилиндр водой, тот блестит, как новый, что и проделывал всякий раз, выходя в город. С привычкой курить трубку пришлось расстаться, о чем он горько сожалел, но отказаться от вечерней газеты за полпенни было невозможно. Дойл внимательно следил за событиями в мире, особенно за тем, что происходило в Египте, где Королевский флот блокировал Александрию: вскоре Британия должна была вступить в войну за безопасный доступ к Суэцкому каналу, позволявшему вдвое сократить путь в Индию.
Вскоре после того как он обосновался на “Вилле в кустарнике”, пришло возмутительное послание от бывшего партнера из Плимута, в котором тот брал назад свое обещание об уплате одного фунта в неделю. “Когда служанка прибирала в комнате после вашего отъезда, — писал Бадд, — в камине она нашла обрывки бумаги. Увидев на них мое имя, она, как и следовало, отнесла их своей хозяйке, а та сложила их вместе, и получилось письмо к вам от вашей матери, где меня поносят самым гнусным образом, называют “мошенником, злостным неплательщиком” и “бесчестным Баддом”. Остается сказать, что мы были потрясены, как вы могли участвовать в подобной переписке, и впредь отказываемся иметь с вами дело”.
Дойл был уверен, что никаких писем не оставлял, и понял, что Бадд читал его корреспонденцию, когда он еще жил в Плимуте. Стало ясно, что Бадд и не собирался платить ему, а просто выжидал, пока Дойл свяжет себя денежными обязательствами на новом месте, чтобы объявить о своем отказе, — уж тогда финансовый крах бывшего друга будет неизбежен. Дойл ответил Бадду, что письмо прочел “с истинным удовольствием”, ибо оно устранило единственное разногласие между ним и матерью. “Она всегда считала, что вы скверный человек, а я всегда вас защищал. Теперь я вынужден признать, что она была права с самого начала”.
Несмотря на это, Артур сохранил в душе теплое чувство к Бадду, возможно, как дань молодости, а возможно, и за то, что много раз использовал его яркий характер в своих книгах. Когда Бадд, которому было едва за тридцать, умер в 1899 году, Общий медицинский совет провел расследование его “нестандартных” методов лечения, и в результате его вдова и четыре дочери остались практически без гроша. Дойл, полагавший это делом чести, долгие годы анонимно посылал им деньги.
Но в тот момент он горько сожалел, что лишился поддержки, и скрепя сердце несколько раз был вынужден обратиться к матери. Однажды он написал ей, что остался с двумя шиллингами в кармане, так что “если у вас есть хоть что-нибудь “лишнее”, вспомните о бедных”. “Лишнего” у Мэри Дойл, естественно, не было, но она исхитрилась прислать немного денег, наверное с помощью Уоллера.
Зато старший сын взял к себе девятилетнего брата Иннеса. Артур был очень рад, что “парнишка в коротких штанишках” составит ему компанию, поскольку первые месяцы в Саутси ему было довольно одиноко. К тому же он надеялся, что и матери будет полегче, ведь с ней остались только две младшие дочери, Иза и Додо. “Чем скорей он приедет, — писал Артур матери, — тем лучше. Теперь, когда забота о квартплате спала с моей души, мы будем отлично питаться. Мне приходится ждать почти до полуночи, чтобы незаметно для соседей начистить дверную табличку и подмести крыльцо. Газ отключен, но есть свечи”.
Что до Иннеса, то тот был счастлив переехать к обожаемому брату и весело воспринял спартанские условия их быта — в Эдинбурге бывало и похуже. Он быстро привык к жизни на “Вилле в кустарнике”, пошел в местную школу — “Дом надежды” на Грин-роуд (“домом скорби” звал его Р. Киплинг, учившийся там на несколько лет раньше), и с удовольствием взял на себя обязанности протирать табличку на двери, подметать, быть на посылках, впускать пациентов, когда Артур был занят с другими больными, и слал домой бодрые письма с кучей смешных ошибок. “Пацыэнтов целые толпы, — писал он 16 августа 1882 года, возможно несколько приукрашивая истину. — Зашибаем деньги — на этой недели три шиллинга. Сделали прививку младенцу и заличили у одного человека чихотку. А севодня приехал цыган в повозке, продает карзины и стулья, мы решили, нечего ему звонить в дверь сколько он хотел. А он звонил два или три раза, и Артур как заорал: “Уходи жива!” — а он опять звонит, и я пошел в низ, открыл ящик для писем и заорал “Уходи жива!”. Он стал ругаца на меня, и сказал что хочет видеть Артура. Артур все время думал, что дверь открыта и орал “Закрой эту дверь!”. Тогда я пошел на верх и сказал, что тот человек сказал, а Артур спустился. Мы узнали, что у его ребенка корь… и после всего мы получили от них шесть пенсов”.
Иннес, конечно, отлично понимал, что они с братом нуждаются, и порой не мог скрыть своих чувств. Однажды, распахнув дверь перед пациентом, он радостно закричал Артуру, который был наверху: “Ура! Опять младенец больной!”
Денег было в обрез, и доктор Дойл нередко наведывался к местному ростовщику, чтобы заложить свои часы. С торговцами он установил бартер: они ему продукты, он им свои услуги. Особенно часто к нему обращался бакалейщик, страдавший эпилепсией, так что сахар и чай в доме не переводились. Такова уж парадоксальность профессии: если врач хорошо лечит больных, ему нечего есть. Поэтому, когда бакалейщик чувствовал себя хорошо, братья сидели на сухарях и копченой колбасе, а когда плохо — ели хлеб с маслом и ветчиной. Артур кое-чему научился у Бадда, и, когда у его дверей в ноябре 1882 года произошел несчастный случай, он отправил Иннеса дать такое объявление в “Вечерние новости”: “Происшествие, которое могло иметь самые печальные последствия, произошло сегодня днем на Элм-гроув. М-р Робинсон, проживающий на Виктория-роуд, ехал верхом на лошади мимо гостиницы “Буш”, как вдруг стременной ремень оборвался и он упал на землю. Лошадь испугалась, встала на дыбы, а затем рухнула, придавив наездника. Соседи высвободили его и тут же отнесли к доктору Конан Дойлу в “Виллу в кустарнике”, расположенную по соседству. Врач тщательно осмотрел пострадавшего, оказал ему первую помощь, и теперь жизни м-ра Робинсона ничто не угрожает”.
Лондонские родственники Артура не настолько разочаровались в нем, чтобы совсем прервать отношения, и пытались как-то помочь начинающему врачу. Дядя Дик прислал ему рекомендательное письмо к католическому епископу Портсмута, указывая, что в этом городе нет ни одного врача-католика, но Дойл по-прежнему не желал их опеки и сжег письмо. Медленно, очень медленно, но пациенты все же пошли. “Поначалу это были случайные посетители, по большей части совсем бедные. Одни жаждали новизны, другие разочаровались в прежнем лечении, а большинство задолжали своим врачам столько, что не смели больше к ним обращаться, и приходили за лекарством. Благодаря им мне было, на что купить еды”.
Сидя в ожидании больных, Дойл начал писать. Он продал рассказ “Тайна замка Горсторп-Грэйндж” своему покровителю Джеймсу Хоггу в журнал “Ландон сосайети” за 10 фунтов, что равнялось трехмесячной плате за жилье. А в конце года “Темпл бар” заплатил ему 10 гиней, то есть 10 фунтов 10 шиллингов за “Капитана “Полярной звезды””. Этот рассказ написан в форме дневника, который ведет молодой судовой врач. Дело происходит в Арктике, и кораблю грозит вполне реальная опасность быть затертым во льдах. Но ропот матросов вызывает не только нежелание капитана поскорей отправиться обратно в Англию, но и странные, мистические происшествия, связанные, как они полагают, именно с ним. То и дело в ночи раздаются леденящие душу вопли, многие матросы видят бестелесную женскую фигуру за бортом… В результате капитан сходит на лед, устремившись навстречу таинственному привидению, каковое, судя по всему, было его трагически погибшей возлюбленной, и замерзает. После смерти капитана корабль благополучно выбрался на чистую воду, а рассказчик почти уверовал в то, что духи существуют.
Это была первая попытка Дойла обратиться к теме сверхъестественного “всерьез”, а также первый рассказ, где он воспользовался впечатлениями от похода в Арктику. Своим произведением он явно был доволен, о чем говорит тот факт, что первый его сборник, вышедший в 1890 году, называется “Капитан “Полярной звезды””.
Дойлу повезло. В то время, в позднюю Викторианскую эпоху, журналы процветали, и редакторы активно искали новых авторов. Его рассказы печатались в “Листке для мальчиков”, в “Весь год напролет” (основанном Ч. Диккенсом), в “Добром слове”. В “Жизни и смерти в крови”, раннем рассказе научно-популярного жанра, напечатанном в “Добром слове”, Дойл описывал путешествие крошечного — в одну тысячную дюйма — человечка по кровеносным сосудам.
Однако, несмотря на некоторый успех, он все же чаще получал отказы от издателей и пока еще не помышлял посвятить себя целиком писательскому труду. Он радовался, что рассказы помогают хоть как-то сводить концы с концами, без этого приработка он бы совсем пропал.
Заполняя налоговую декларацию за 1882 год, он указал в графе “доходы” 154 фунта, что означало — налогов он платить не должен. Недоверчивый инспектор пометил на полях: “в высшей степени неудовлетворительно” — и отправил бумагу обратно. Посылая ее инспектору вновь, Дойл не удержался от юмористической приписки “полностью согласен”. Затем последовала проверка его счетов, каковая не выявила никаких побочных доходов, и декларация была благополучно принята.
Наконец в начале 1883 года дела существенно улучшились, и Дойл смог нанять прислугу. Наконец он был избавлен от необходимости готовить и прибираться, а также разжигать камин, что он считал “самой прискорбной мужской работой”. Эта особа оказалась настоящей драгоценностью: она мгновенно разобралась, что к чему, и убедительно втолковывала пациентам, что “доктор очень, очень занят, но он, конечно, постарается вас принять”. А благодаря подаркам матери и тетушки Аннет “Вилла в кустарнике” начала все-таки походить на жилище преуспевающего врача. На столике в холле красовался бюст его деда Джона Дойла, лестницу на второй этаж устилал новый ковер, а на полу лежали коврики в африканском стиле. В приемном кабинете все стены были увешаны картинами (в том числе — работами его несчастного отца), а в вазах, которых было одиннадцать штук, стояли цветы.
Очевидно, Артур иногда переписывался с отцом. На письме к матери, где он упоминает, что получил от него несколько миниатюр, Дойл приписал сверху: “Папа, кажется, вполне доволен своей судьбой”. Он также говорит, что отдал окантовать его рисунки, и они с прислугой развесили их в гостиной, после добавляет, что поблагодарил отца за эти работы. Ну а то, что Чарльз Дойл был “доволен” своей участью, дальнейшие события, как мы знаем, не подтвердили.
Вскоре Артур понял — сидеть и ждать, пока пациенты сами к нему придут, неразумно, надо общаться с людьми и заводить знакомства. Он вошел в светский круг Саутси через спорт: с присущей ему энергией стал разом и членом портсмутского клуба по боулингу, и крикетного клуба, где очень быстро сделался капитаном лучшей команды. Кроме того, он помог основать местный футбольный клуб, в котором был то вратарем, то защитником, но играл под именем А.К. Смит, поскольку в то время футбол был занятием не для джентльменов; впрочем, это очень мало его заботило.
Зато членство в Литературно-научном обществе Портсмута вполне соответствовало его статусу. Собрания проходили раз в две недели по вторникам, членами общества были люди состоятельные, разных профессий, но все интересующиеся наукой и культурой. Президент общества генерал-майор Альфред У. Дрейсон был автором ряда работ по астрономии, десятка статей в “Листке для мальчиков” и “Журнале для каждого мальчика”, а также завзятым приверженцем спиритуализма. Впоследствии именно он способствовал приобщению Дойла к мистицизму.
Здесь Артур учился выступать на публике, хотя поначалу так нервничал, что буквально колени дрожали. Он делал доклады о знаменитых писателях, в частности об Эдварде Гиббоне и Джордже Мередите, а также своем любимом герое, шотландском историке и философе Томасе Карлейле. 4 декабря 1883 года на лекцию Дойла об арктических морях в лекторий на Пенни-стрит пришли двести пятьдесят человек. В качестве наглядных пособий он использовал чучела животных, позаимствованные у местного таксидермиста, но большая часть публики была уверена, что доктор застрелил их сам; он не стал разочаровывать слушателей, а потому приобрел в Портсмуте славу удалого охотника.
В том же году к Конан Дойлу пришел первый настоящий литературный успех: престижный журнал “Корнхилл”, в котором одно время редактором был У. Теккерей, опубликовал его рассказ “Сообщение Хебекука Джефсона”, правда, на условиях анонимности, ибо такова была политика этого издания. После публикации Артур написал матери, что, похоже, он уже не “наемный писака”, а кое-кто посерьезнее. Ему заплатили 29 гиней, что позволило покрыть почти всю годовую плату за жилье. Кроме того, рассказ вызвал изрядную полемику, весьма позабавившую автора. Сюжет был основан на реальных событиях: одиннадцатью годами ранее у берегов Португалии была обнаружена двухмачтовая бригантина “Мария Селеста”, которая дрейфовала, никем не управляемая, — на борту не было ни единого человека. Согласно художественной версии Дойла, бригантина была захвачена группой бандитов; они расправились с экипажем и пассажирами, добрались до берегов Африки и бросили корабль на волю волн.
Изложение было настолько убедительно и продумано, что многие решили, будто это настоящее расследование. Оно вызвало публичные протесты, и среди прочих — консула США в Гибралтаре, который негодовал, почему журнал публикует возмутительные, непроверенные факты, и требовал выяснить, из каких источников они получены.
Резонанс был столь велик, что Фредерик Солли Флуд, британский королевский генеральный прокурор Гибралтара, занимавшийся в свое время делом “Марии Селесты”, был вынужден официально признать, что “вся эта история выдумана от начала до конца”. Завершалось его заявление фразой, совсем сбившей публику с толку: “Мнение м-ра Джефсона может сильно навредить отношениям Англии с иностранными государствами”.
Дойлу польстило, что его вымысел был принят за чистую монету, а еще больше польстило ему сравнение с Эдгаром По и предположение, что автором рассказа мог быть P.JI. Стивенсон — его “Остров сокровищ” стал настоящей сенсацией прошлого года, а сам Стивенсон при этом был одним из постоянных авторов “Корнхилла”.
Окрыленный успехом, Конан Дойл отослал в журнал еще несколько вещей. Все они были отвергнуты, но это ничуть не поколебало его уверенности в своих талантах, и он был крайне возмущен, когда награду за лучший рождественский рассказ, обещанную журналом “Тит-Битс”[9], присудили не ему. Награда была очень заманчивая — дом за 400 фунтов. Помимо того что дом исключительно пригодился бы начинающему доктору, он искренне полагал, что победа досталась рассказу куда более слабому, чем его собственный. Недолго думая, он отправил редактору письмо, где предлагал пари: оба рассказа они отдают на суд независимого эксперта, например редактора “Корнхилла”, и, если тот сочтет, что рассказ Дойла лучше, “Тит-Битс” платит ему 25 фунтов, если нет, платит Дойл. Ответа на это предложение он не получил.
С Джеймсом Пейном, редактором “Корнхилла”, Дойл познакомился на обеде в “Корабельной гостинице” в Гринвиче, куда его пригласили устроители. “Там были все авторы и все художники, и, помнится, я с огромным почтением обращался к Джеймсу Пейну — он был для меня стражем, охраняющим священные врата. Я пришел рано, был встречен м-ром Смитом, главой издательства, и он представил меня Пейну. Мне нравились его романы, и я с благоговением ждал первых слов, которые слетят с его уст. И что же? — он заметил трещину на оконном стекле и поинтересовался, какого дьявола у них разбито стекло”.
Пейна порой называли “отцом” молодых писателей. Он всегда был добр и внимателен к Дойлу, а тот не скрывал своей благодарности: “М-р Джеймс Пейн тратил немало своего драгоценного времени, поддерживая меня в моих начинаниях. Я знал, что он исключительно занятой человек, и неизменно отвечал с искренней признательностью на его письма — остроумные, добрые, написанные абсолютно неразборчивым почерком”.
Что касается сердечных дел, то на какое-то время Артур увлекся темноглазой ирландкой по имени Элмор Уэлден, с которой познакомился летом 1881 года в Лисморе, где гостил у родственников. “Бог ты мой, какая красавица! Всю неделю мы флиртовали напропалую…” Он признавал, что характер у мисс Уэлден — Артур звал ее Элмо — довольно тяжелый, но все же она сумела задеть нежные струны его души, и они довольно часто встречались: она переехала из Ирландии на остров Уайт, недалеко от Портсмута. Был момент, когда Артур всерьез вознамерился жениться и писал матери: “Она сногсшибательна, я очень ею увлечен”. Кроме того, ей должно было достаться наследство в тысячу пятьсот фунтов от престарелой тетки, каковая, впрочем, не выказывала ни малейшего намерения умирать. “Вот если бы Элмо могла свободно распоряжаться деньгами! Эти средства помогли бы расширить мою практику”. Летом 1882-го он ездил с Элмо в Лондон, они посетили театр, и он познакомил девушку с тетей Аннет. Однако молодые люди часто ссорились и вскоре расстались.
Если сердце Артура и было разбито, то он никому об этом не говорил и в письме к Лотти всячески подчеркивал, что ведет жизнь веселого холостяка: “На днях был на балу. Имел несчастье напиться как сыч и совершенно осовел. Смутно помню, что сделал предложение половине присутствовавших дам — и замужних, и одиноких. На другой день получил письмо, подписанное “Руби”: она уверяет, что ответила “да”, хотя имела в виду “нет”; при этом черт ее знает, кто она такая и о чем вообще идет речь”.
Впрочем, очень может быть, что Артур выдумал всю эту историю, чтобы позабавить сестру. Он очень внимательно относился к своей репутации и первые годы в Саутси вел себя как подобает молодому респектабельному врачу, понимая, что от этого зависит его положение в обществе, и, возможно, памятуя о печальном примере отца. Он много помогал бедным, с большим состраданием относился к их болезням и несчастьям, а потому вскоре о нем составилось мнение как о трудолюбивом, профессиональном и добром человеке, что, впрочем, никак не мешало ему проявлять замечательное чувство юмора. Он смешно описывает одну из своих пациенток, величавую престарелую даму, которая проводила дни, с высокомерным презрением наблюдая за соседями, пока — примерно раз в два месяца — не напивалась и не впадала в неистовство и тогда метала из окна тарелки, целясь прохожим в головы. Доктор Дойл был единственный, кто мог утихомирить ее: завидев суровое выражение в его глазах, когда он еще только входил в калитку, она обычно успокаивалась. В благодарность за заботу старуха настойчиво всучала доктору подарки — у нее имелась обширная коллекция китайского фарфора, и он “покидал ее дом, нагруженный, словно наполеоновский генерал после похода на Италию”. Но едва наступало отрезвление, как к Дойлу являлся посыльный с требованием вернуть дары. Впрочем, однажды, “когда она была особенно невыносима, я удержал у себя замечательный кувшин, несмотря на все ее протесты”.
Подводя итоги второго года медицинской практики в Портсмуте, Дойл обнаружил, что заработал 250 фунтов, куда больше, чем за первый год. Кроме того он радовался, что его стали печатать и что это приносит дополнительный доход, но, подобно большинству начинающих писателей, мечтал создать полноценный роман. Первая попытка завершилась неудачей: “История Джона Смита”, написанная в Саутси, затерялась на почте, не дойдя до издателя. (Четыре тетради оригинала, исписанные Дойлом от руки, всплыли на аукционе “Кристи” в 2004 году.) Рассказ идет от лица Джона Смита, который вынужден провести шесть дней, никуда не выходя из своих меблированных комнат, — у него разыгрался приступ ревматической подагры (“двойное мучение… сочетание симптомов обеих болезней”). Повествование изобилует длинными отступлениями в историю, религию, философию, медицину, музыку и прогнозами о судьбах Китая, Британии и США. Это было очень личностное изложение воззрений самого Дойла, и позднее он признавал, что ему было бы стыдно, будь роман опубликован: “Печаль по поводу его утраты нельзя даже сравнить с тем ужасом, который я бы испытал, объявись он вдруг в печати”.
Сочетать работу врача и писателя было непросто, в чем потом Конан Дойл признался в интервью “Американскому журналу”: “Как часто я радовался, что впереди свободное утро, и садился за стол, понимая, сколь драгоценны эти утренние часы покоя. Но тут является домоправительница:
— Там пришел сынишка миссис Терстоун, доктор.
— Впустите его, — говорю я, пытаясь запомнить сцену, которую только что придумал, чтобы вернуться к ней, когда проблема разрешится.
… — Итак, друг мой?
— Пожалуйста, доктор, скажите: мама вот спрашивает, это лекарство надо запивать водой?
— Непременно, непременно.
Не то чтобы это имело хоть какое-то значение, но отвечать надо твердо и однозначно. Мальчишка уходит, сцена уже наполовину готова, как он вдруг врывается снова:
— Пожалуйста, доктор! Мама уже съела лекарство без воды, когда я вернулся!
— Так, так. Ну, это совершенно не важно.
Юный джентльмен удаляется, бросив на меня подозрительный взгляд, и вскоре я почти заканчиваю очередной параграф. Приходит муж.
— Похоже, мы никак не разберемся с этим лекарством, — холодно изрекает он.
— Все в порядке. На самом деле не играет роли — принимать его с водой или без.
— Тогда зачем же вы сказали ребенку, что надо — с водой?
Я пытаюсь разъяснить, в чем дело, но муж качает головой и смотрит на меня угрюмо.
— Она теперь себя как-то не так чувствует, и нам всем будет спокойнее на душе, если кто-нибудь придет и осмотрит ее.
И я бросаю свою героиню в четырех футах от несущегося на нее поезда, и грустно тащусь к пациентке, с горьким чувством, что еще одно утро пропало и еще один грубый шов на ткани моей несчастной повести бросится в глаза литературному критику, если он когда-нибудь ее вообще увидит”.
В 1885 году медицинская деятельность привела Дойла к совершенно неожиданному результату. В марте доктор Уильям Ройстон Пайк, партнер по игре в кегли, пригласил его в качестве консультанта к тяжелобольному юноше, недавно приехавшему в Саутси из Глостершира вместе с сестрой Луизой и вдовой матерью миссис Эмили Хоукинс. Придя, Дойл сразу понял, позвали его, лишь чтобы оказать любезность семье — у Джона Хоукинса был церебральный менингит, и жить ему оставалось совсем недолго. Луиза стояла у постели больного с глазами, полными слез, а его мать спросила у Дойла, не возьмется ли он ухаживать за ним. Юноша был слишком плох, чтобы оставаться в меблированных комнатах, а от больниц в те годы, когда антибиотики еще не были открыты, следовало держаться подальше.
Конан Дойл согласился и, вернувшись на “Виллу в кустарнике”, попросил домоправительницу немедленно приготовить комнату. Джон Хоукинс прожил у него несколько дней и скончался 25 марта, в возрасте двадцати пяти лет. Накануне его осматривал доктор Пайк, который был уверен, что его коллега сделал абсолютно все возможное. Его заключение позволило избежать расследования и неприятных сплетен; и без того выносить покойника из дома врача — не лучшая реклама.
После похорон Дойл попросил разрешения видеться с Луизой, поскольку она нуждалась в дружеском утешении. Она сопровождала Артура на вечерних прогулках и как завороженная внимала его рассказам о странствиях и приключениях. Мэри Дойл навестила сына, познакомилась с Луизой и одобрила его выбор. В апреле они обручились. Почему их роман развивался столь стремительно — почти неприлично для неспешной Викторианской эпохи, так и осталось неясным. В воспоминаниях Дойл пишет лишь, что мать и дочь Хоукинс “искренно переживали, что невольно причинили мне определенные неудобства, и вскоре наши отношения стали теплыми и близкими, и в итоге дочь согласилась разделить со мной мою судьбу”.
Луизе, которую в семье звали Туи, было двадцать семь лет, почти на два года больше, чем Артуру. Круглолицая брюнетка с вьющимися волосами и серо-зелеными глазами, она была мягкой и добросердечной. Как и все воспитанные молодые дамы, хорошо играла на пианино и отлично вышивала. Родилась она в деревушке Дикстон, неподалеку от Монмута, в 1857 году, была шестой, самой младшей дочерью Джереми Хоукинса, землевладельца, занимавшегося фермерством.
За май — июнь Конан Дойл умудрился — параллельно ухаживая за Туи, принимая больных и внося правку в “Торговый дом Гердлстон”, — написать докторскую диссертацию. Называлась она так: “Вазомоторные изменения при сухотке спинного мозга и воздействие этого заболевания на симпатические связи нервной системы”. В июле он приехал в Эдинбург на защиту и получил докторскую степень.
Некоторые биографы несправедливо утверждают, будто Конан Дойл обратился к литературе, потому что не слишком преуспел в медицине, но это ничем не подтверждается. В своей диссертации — она хранится в библиотеке Эдинбургского университета — Дойл настаивал на том, что сифилис играет немалую роль в этиологии сухотки спинного мозга. В то время эта идея была непопулярна и имела мало сторонников, но в конечном итоге оказалась верной. Кроме того, диссертация, что неудивительно, выдает пристрастие автора к изящной словесности: “… и больной наконец осознает — демон, одолевший его, ни за что не ослабит свою хватку, и долгие годы мучений предстоят ему, прежде чем тень смерти встанет у его постели”.
За год до того он отослал в журнал “Ланцет” эссе, где описывал семью своих пациентов, на протяжении трех поколений подряд страдавших подагрой, и высказывал предположение, что она была причиной их побочных заболеваний, таких как псориаз и глаукома — идея, которая также подтвердилась лишь много лет спустя.
Он был сторонником обязательной вакцинации солдат, в частности от оспы и брюшного тифа, и предсказывал, что “дети его детей” доживут до тех времен, когда вирусные инфекции удастся если не побороть, то существенно ограничить. В самых резких выражениях он требовал вернуть “Закон о заразных болезнях”, позволявший властям в принудительном порядке обследовать женщин, подозреваемых в том, что у них венерические заболевания, — его действие было приостановлено в апреле 1883-го, ведь закон — о, ужас! — нарушал права человека.
Дойл написал язвительно-злое письмо в “Медикал тайме” против “защитников невинных шлюх” и конкретно — против безнаказанности проституток Портсмута, завлекавших моряков и солдат. “Думаю, что, если незадачливый служака, вернувшись после долгих лет на родную землю, не сумеет воспротивиться их обольщениям и приобретет болезнь, которой потом наградит еще и своих детей, основная вина будет вовсе не на нем. Она ляжет на тех истеричных законодателей, что позволяют носителям заразы свободно распространять ее, а также на их сторонников и на все общество. Ибо ложная деликатность пагубна там, где неуместна вообще какая бы то ни было деликатность. Ведь она поощряет страшное зло, страдания мужчин, смерть детей и муки чистых, ни в чем не повинных женщин. Расплывчатые идеи свободы и представления о морали могут увлечь поверхностного неофита, но, право же, если называть вещи своими именами, здесь речь идет об общественном бедствии, и любому здравомыслящему человеку ясно, что закон надо восстановить немедленно”.
Несомненно, симпатии Дойла целиком на стороне солдат и матросов, и права “шлюх” ничуть не интересуют его. Впрочем, он отнюдь не был женоненавистником и впоследствии всячески поддерживал реформу закона о разводе.
Вообще, он всю жизнь много и активно выступал в печати по самым разнообразным поводам, а кроме того, вел обширную переписку со школьными и университетскими приятелями, с друзьями семьи, с братом и сестрами, а в особенности с матерью — ей он с неизменной нежностью писал не реже раза в неделю, называя ее “лучшая из мам” или “любимая моя мама”, и держал ее в курсе всех дел, малейших изменений в жизни, а также своих надежд и тревог. “Ваше письмо помогло мне, — пишет он из “Виллы в кустарнике”, — думаю, что, будь у меня жена, которая так же могла бы поддерживать и вдохновлять меня, я сам стал бы лучше. Иногда я очень самонадеян, а иногда неуверен в себе. Я знаю, что умею писать занимательные короткие истории, но мне хочется попробовать себя в вещах большого объема. Сумею ли держать сюжет, сохранять напряжение и развивать характеры — вот что меня волнует…”
В мае 1885 года вскоре после помолвки Дойл получил печальную весть — после припадка ярости его отца официально признали невменяемым и поместили в королевский приют для душевнобольных в Монтроузе.
Нет никаких свидетельств, что кто-либо из родственников навещал Чарльза Дойла в приюте. В довольно-таки красноречивом письме к матери, где он извиняется, что не смог приехать в Йоркшир, потому что участвовал в крикетном матче, Артур добавляет: “И я наконец увижу ваше дорогое лицо, а помимо этого нет ничего, что могло бы увлечь меня на север…” Похоже, единственный человек, кто тревожился о Чарльзе, была Аннет — предчувствуя скорую смерть, она завещала все свои скудные сбережения “на нужды и во благо” отца.
Состояние отца никак не повлияло на планы Артура. 6 августа 1885 года Артур Конан Дойл и Луиза Хоукинс обвенчались в приходской церкви рядом с Мезонгиллом, где теперь жила Мэри. Брайан Уоллер был посаженым отцом невесты, и Дойл никак не комментировал тот факт, что он играл роль хозяина. Мать хотела, чтобы церемония проходила именно таким образом, и он не стал ей перечить. Официально Хоукинсы были в трауре, гостей позвали совсем мало, только мать невесты, Иннеса, Конни и Уоллера с его матерью. В брачном свидетельстве отцом жениха назван “Чарльз Дойл, художник”.
Медовый месяц молодожены провели в Дублине. С присущей ему практичностью Артур совместил его с крикетными матчами, в которых играл за “Бродяг из Стоунихерста”: в команде было много его школьных друзей. Затем супруги вернулись на “Виллу в кустарнике”, а Иннес уехал учиться в Йоркшир, в школу “Ричмонд”. Вероятно, отправить мальчика туда предложил Уоллер, поскольку это была его альма-матер.
Энергичный и деятельный, Артур продолжал заниматься спортом, летом играл в крикет, а зимой в футбол. “Вечерние известия” Портсмута писали, что “он один из самых надежных защитников ассоциации Гэмпшира”. Туи же посвятила себя заботам о муже.
С финансовой точки зрения Дойлу тоже стало легче: у жены был собственный доход — 100 фунтов в год, доставшиеся ей в наследство от отца. Практика приносила ему теперь 300 фунтов (выше этой суммы он не поднялся), и он беспрерывно писал рассказы, получая в среднем около четырех фунтов за каждый. “Женившись, — пишет он, — я, похоже, стал мыслить живее, и моя фантазия, а равно и стиль сильно окрепли”.
Он работал с огромной энергией, его записные книжки пестрят идеями рассказов, цитатами, комментариями, анекдотами и эпиграммами. Но Дойл по-прежнему жаждал добиться успеха как романист: “Год спустя после свадьбы… я понимаю, что могу писать рассказы до бесконечности и так ничего и не добиться”.
В конце января 1886 года он закончил работать над “Торговым домом Гердлстон” и отослал рукопись издателю, от которого вскоре получил ее обратно с отказом. Он не слишком удивился: “В свое время этот роман очень меня занимал, но, кажется, кроме меня, он был никому не интересен”. Роман и впрямь запутанный, перенасыщенный университетскими воспоминаниями, и оживляет его лишь присущий Дойлу талант остроумного наблюдателя, что видно, например, по описанию танцоров на балу: “Лица их имели то болезненное, встревоженное выражение, какое вообще характерно для британцев, когда они танцуют: создавалось впечатление, что ноги их ринулись в пляс неожиданно для остального тела и решительно вопреки его воле”.
Дойл отослал роман другому издателю, и в марте получил еще один отказ. В этот момент он уже начал работать над новой вещью. “Я чувствовал, что могу сделать нечто свежее, бодрое и более искусное. Габорио[10] привлекал меня своими складными, логичными сюжетами, а герой По, замечательный сыщик Дюпен, с детства был моим кумиром. Но смогу ли я добавить что-нибудь свое? И тогда мне вспомнился мой учитель Джо Белл, его орлиный профиль, странные манеры, поразительная наблюдательность. Будь он сыщиком, так уж наверняка поставил бы это захватывающее, но плохо организованное дело на научную основу…”
Дойл решил, что его героя будут звать Шерлок Холмс и преступления он будет раскрывать исключительно с помощью дедукции, а вовсе не благодаря удачному стечению обстоятельств, как было принято, — ибо “это нечестная игра”.
Повесть не отняла много времени, и уже в апреле Туи сообщала Лотти: “Артур написал еще одну книгу, небольшую, примерно на двести страниц, называется “Этюд в багровых тонах”. Он закончил ее вчера вечером. О “Гердлстоне” пока ничего не слышно, но мы надеемся, что отсутствие новостей — хорошие новости. Думаем, что “Этюд в багровых тонах”, возможно, найдет дорогу в печать быстрее, чем его старший брат”.
Однако “Этюд…” был опубликован лишь полтора года спустя. Мир должен был еще немного подождать, прежде чем ему представили гениального Шерлока Холмса.