Глава 34 СМЕРТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 34

СМЕРТЬ

В последних произведениях Голсуорси невозможно не заметить его интереса к вопросу смерти, приближение которой он предчувствовал. Двое его героев, формально занимающих мало места на страницах романа «Через реку» и пьесы «Крыша», доминируют в этих произведениях. Уилфрид Дезерт, отчаявшийся возлюбленный Динни Черрел, в романе «Через реку» не появляется вообще, но его исчезновение из жизни Динни и последовавшая через некоторое время смерть на Востоке странным образом определяют развитие сюжетных линий. В письме, полученном Динни уже после его смерти, он пишет: «...Теперь я наконец-то в мире с самим собой... я заразился от обитателей Востока убеждением, что важен только собственный внутренний мир, только он; человек – это микрокосм вселенной; он одинок от рождения до смерти, и его единственный древний и верный друг – это вселенная».

Герой пьесы «Крыша» Леннокс – писатель средних лет, страдающий от неизлечимой болезни сердца, – не может найти философию, способную примирить его с приближающейся смертью:

«Л. Сестра, простите меня за глупый вопрос, но вы ведь видели смерть много раз. Это она или нет?

С. Конец? Не знаю, мистер Леннокс, не думаю, что это конец.

Л. Боюсь, что это так.

...Ничто! В голове не укладывается, что кого-то может не быть!.. Я боюсь умереть и боюсь показать, что боюсь этого».

Голсуорси, который всю жизнь преклонялся перед мужеством, сейчас, как и Леннокс, «боялся умереть». Во-первых, он сознавал, что, несмотря на все внешние признаки успеха, он не реализовал полностью своих творческих возможностей; его богатые родственники – «Форсайты» исподволь отомстили своему своенравному племяннику. «Я не хочу, чтобы мой сын стал известным писателем», – раздраженно говорила Бланш Голсуорси своему зятю Георгу Саутеру. А теперь в его жизни произошли еще две трагедии, которые буквально перевернули его: предательство по отношению к Аде, когда он влюбился в Маргарет Моррис, и мировая война. Писатель, менее сдержанно относящийся к своему прошлому, использовал бы этот опыт, с тем чтобы наделить свои произведения еще большей глубиной, но Голсуорси был воспитан в строгих правилах, гласящих, что джентльмен должен скрывать то, что приносит ему наибольшую боль. В молодости он боролся против табу своего класса, и его ранние романы «Джослин» и «Остров фарисеев» вызвали сильное неодобрение со стороны старшего поколения; брови многих удивленно поползли вверх, а двери ряда домов закрылись перед ним, и не только из-за того, что он писал, но и из-за того, что они с Адой вели себя именно так, как он писал. Теперь, во второй половине жизни, он стал менее радикален в своих воззрениях, а некоторые его произведения, быть может, стали менее искренними там, где они могли бы быть глубокими и очень личными. Поэтому его книги получили популярность, они легко читались, но им не хватало того зерна истины, которое завоевало бы им прочное место в истории литературы.

Другим результатом этих трагических событий стала его пугающая зависимость от Ады. Если бы его отношения с Маргарет Моррис получили дальнейшее развитие, он, возможно, обрел бы ту духовную свободу, в которой так нуждался. В том, до какой степени писатель нуждался в постоянном присутствии Ады, было что-то детское; как говорили супруги Саутеры, первым его вопросом, когда он видел их в Бери-Хаузе, был: «А где тетушка?» Вызвав однажды ее отчуждение, он больше не желал этого; для него это было как затмение солнца. Утрата юной Маргарет Моррис не шла ни в какое сравнение с возможностью потери Ады. Эти двое были связаны тугим, неразрывным узлом. Разрубить его могла только смерть.

И Джон, и Ада лелеяли надежду на то, что вновь соединятся – в ином мире; не будучи верующими, они все же втайне надеялись, что умершие могут общаться с теми, кого они оставили в мире живых. Рудольф Саутер рассказывает, что они даже обсуждали, как им установить контакты после смерти, даже назначили день, когда они состоятся. Незадолго до смерти Джона они устраивали специальные «совещания» по этому поводу, хотя сам Голсуорси относился к подобным вещам довольно скептически.

Последние годы жизни в Бери Голсуорси чувствовал себя ужасно уставшим. Ему было все труднее работать над последними тремя большими произведениями, и, окончив роман «Через реку» 13 августа 1932 года – накануне своего шестидесятипятилетия, он испытал огромное облегчение. Дороти Истон, встретившая его на обеде в «Пен-клубе», вспоминает, что «он был очень бледен, как будто ему не хватало воздуха, и похож на льва, томящегося в клетке; для такого скромного человека, как он, всегда было испытанием находиться в центре внимания».

«Большинство из них предпочитало, чтобы жизнь его погасла как свеча, которую задул человек; мы предпочитаем гореть ровно и затем угаснуть в одночасье, чем мерцать печальными слабеющими огоньками в подкрадывающейся к нам темноте», – писал Голсуорси в 1922 году в эссе «Горящие листья».

Теперь темнота подкрадывалась к нему в буквальном смысле слова; даже до того, как у него на лице появилось то злосчастное пятно, он сознавал, что силы его угасают. По словам Рудольфа Саутера, в августе 1931 года он впервые потерял речь. К Голсуорси на уикенд приехал его старый приятель Дж. В. Хиллс, во время обеда и случился первый приступ. Время от времени приступы повторялись; он стал ужасно расстраиваться, когда падал с лошади, хотя раньше не придавал этому особого значения. Джон перестал ездить верхом один – только в сопровождении племянника или грума. Тем не менее он решительно игнорировал любые симптомы ухудшения его физического состояния. Голсуорси отказывался показаться врачам; в начале своей болезни он сказал Ви Саутер: «Я не хочу попадать в руки к докторам. Как только попадешь к ним, Ви, ты уже никогда не выберешься... не выберешься... не выберешься...»

Но, хотя Голсуорси и отказывался от медицинской помощи, он был глубоко убежден, что серьезно болен, что умирает. Более трагическим, чем сама последняя болезнь Голсуорси, какой бы ужасающей она ни была, стало его нежелание примириться с этим и поделиться своим горем с окружавшими его людьми.

Путешествие в Америку зимой 1930—1931 годов несколько улучшило его моральное и физическое состояние, и язва на лице начала заживать. Но через несколько месяцев начался новый рецидив болезни, и это его ужасно расстроило.

«Он (Голсуорси. – К.Д.), всегда любивший хорошо освещенные комнаты, начал затемнять их от солнца, настаивал, чтобы свет от ламп был притемнен, и поворачивался так, чтобы людям была видна только правая половина его лица.

В конце концов, хотя казалось, что пятно скоро исчезнет, он стал вообще избегать людей. Он не хотел слышать никаких разговоров о своем здоровье и в течение шести месяцев вел жизнь отшельника; работа не делала его счастливее, наше присутствие он осознавал лишь наполовину. Но ничто не могло заставить его обратиться к врачам», – вспоминал Рудольф Саутер.

В ноябре 1931 года Голсуорси все же проконсультировался с доктором Дарлингом, после чего прошел курс лечения облучением, проведенный с декабря 1931 года по май 1932 года, хотя врач не советовал и не одобрял этого. В письме к Рудольфу Саутеру Дж. В. Дарлинг довольно прозорливо и откровенно освещает состояние своего пациента: «Мое мнение с того самого момента, когда я осматривал его в связи с нынешней болезнью: с ним происходит что-то страшное, что приведет его к концу, а те основные симптомы, которые беспокоят его сейчас, на самом деле несущественны и вторичны; настоящая беда в чем-то другом». Эта его точка зрения основывалась на странном поведении Голсуорси и тех мрачных пророчествах, которые он делал своей семье после того, как, благодаря облучению, пятно исчезло: «Однажды в июне, вернувшись из короткого заграничного круиза, в день, когда лето только вступало в свои права и воздух был свеж и чист, он заметил: «Вы сейчас внимательно посмотрите на меня, потому что это последний раз, когда вы видите меня в хорошей форме»».

Примерно в это же время Ральф Моттрэм в последний раз повидал своего старого друга. 25 мая он заночевал в Гроув-Лодже, и, когда рано утром потихоньку выходил из дома, чтобы успеть на первый поезд, «по лестнице сбежал Голсуорси в своем шелковом халате каштанового цвета, отпер мне дверь и крепко сжал мою руку, произнеся странные слова: «Благослови вас боже, старина!» – как будто мы прощались перед долгим путешествием».

Решимость Голсуорси закончить роман «Через реку» помогла ему пережить лето 1932 года, но это требовало от него огромного напряжения и всей его воли. «Каждый раз один и тот же вопрос: «Как прошло утро, дядя?» – и ответ на него: «Не очень хорошо – сегодня всего одна страница»». И когда 13 августа книга наконец была завершена, он какое-то время чувствовал себя счастливым, чего не было с ним уже много месяцев.

Но вскоре симптомы болезни стали более определенными и проявлялись все чаще: его все утомляло; он постоянно терял речь; он вдруг начал жаловаться, что его шляпы стали слишком большими, и, чтобы они лучше сидели, Аде пришлось засовывать за подкладочную ленту бумагу.

Как раз в это время, 10 ноября, из Стокгольма пришло сообщение, что Голсуорси присуждена Нобелевская премия в области литературы. Весть об этой самой почетной из литературных наград отвлекла писателя от его бед и очень обрадовала, а может быть, и вселила новые надежды в умирающего; они с Адой скрупулезно отвечали на великое множество поздравительных писем, сыпавшихся отовсюду, хотя Винсент Мэррот, обедавший в Гроув-Лодже десять дней спустя, писал, что Голсуорси «почти, а может быть, и совсем не рад своей Нобелевской премии». Главное, что его занимало во время того обеда, – следует ли ему пожертвовать эту премию в пользу «Пен-клуба».

Голсуорси все еще боролся с приступами болезни, настойчиво продолжая вести образ жизни здорового человека.

Когда ему позвонили в Бери, чтобы сообщить о Нобелевской премии, он играл в крокет; через день его сбросила лошадь Ду, что вызвало серьезную тревогу у домашних, хотя Джон получил очень незначительные повреждения – через два дня он вновь ездил верхом. Более того, он собирался присутствовать на нескольких литературных торжествах – 23 ноября предполагалось отправиться в Париж на международный конгресс «Пен-клуба», а в начале декабря в Стокгольм – на вручение премии. Но в тот день, когда писатель должен был выехать в Париж, он себя неважно почувствовал, немного поднялась температура, и в последний момент поездка была отменена.

В то же время Голсуорси не допускал и мысли, что не сможет в декабре отправиться в Стокгольм; однако родным было совершенно ясно, что его состояние постоянно ухудшается: все чаще он терял речь или начинал заикаться, у него очень ослабели руки и ноги и походка потеряла твердость. «Он выглядит безнадежно больным», – писал Рудольф в своем дневнике 2 декабря. Голсуорси побывал у доктора Дарлинга – главным образом для того, чтобы узнать, должен ли он отменить поездку в Стокгольм; доктор посоветовал ему пройти полное обследование и выписал тонизирующее средство. Но «Дж. Г. и слышать не хотел об обследовании» и на следующий же день прекратил принимать лекарство.

Отказываясь признавать существование болезни, Голсуорси как будто надеялся избежать самой болезни; со всей решимостью, на которую он был способен, писатель не желал замечать, как ухудшается его состояние. Это была трагическая борьба, это был вызов – и он был обречен на поражение. Наконец, поняв, что ему даже не удастся произнести речь, не запинаясь и не заикаясь, Голсуорси сказал Рудольфу (хотя для всей семьи это было очевидно с самого начала) , что не может ехать в Стокгольм. Произошло это 3 декабря, а 5 декабря он слег в постель – полностью побежденный, измученный человек – и после этого уже редко спускался вниз.

Речь, над которой он так одержимо работал в эти последние недели ноября, веря, что сможет сам произнести ее в Стокгольме на торжественной церемонии, была для него тем же, что и исповедь для умирающего; это была оценка его жизни и достижений, оценка, которую он выставлял самому себе в конце жизни. «Я был темным юношей, учеником, которого вела вперед какая-то направляющая сила и вера, что однажды я стану настоящим писателем. А сейчас, когда я выступаю перед вами с этими грустными воспоминаниями, мне кажется, что я никогда не был писателем в полном смысле этого слова». Заканчивалась речь следующими словами: «Я не боюсь расстаться с цивилизацией. Я больше боюсь того момента, когда скажу уже все, что имел сказать, но придется еще ждать, когда смерть подберется ко мне сзади и скажет: «Пора, сэр», а я отвечу: «Вы шли ко мне очень долго. Вот моя ручка – чернила в ней высохли. Возьмите ее и отдайте тому, кому она будет служить лучше»».

«Пора, сэр» – время для этих слов должно было наступить уже скоро. Исход борьбы был предрешен, писатель вынужден был смириться с болезнью, но делал он это весьма неохотно. Всю жизнь Голсуорси отличался исключительной добротой и самоуничижающей мягкостью; поэтому сведения дневника Рудольфа Саутера, в котором тот день за днем фиксирует изменение характера Голсуорси в первые недели наступления полной инвалидности, вызывают прямо-таки испуг. Он становился жестоким и обидчивым, почти возненавидев всех тех, кто так старался сделать все возможное, чтобы облегчить его страдания. Вновь и вновь Рудольф отмечает: «В. и Р. едва осмеливаются войти к нему»: «он выглядит очень подавленным и «волком» смотрит на всех и на вся», – пишет он 7 января.

Еще в начале болезни сэр Дуглас Шилдс пытался убедить Голсуорси, чтобы тот лег в клинику для полного медицинского обследования, и в конце концов, с величайшей неохотой и чувствуя себя глубоко несчастным, писатель согласился. Обследование проходило в клинике на Парк-Лейн, началось 14 ноября и длилось два дня. Результаты были весьма неубедительными: у него нашли четыре испорченных зуба и язву двенадцатиперстной кишки – одного этого было явно недостаточно, чтобы вызвать столь тяжкое моральное и физическое состояние, доставляющее Голсуорси огромные страдания. Зубы были удалены прямо в Гроув-Лодже – Голсуорси упрямо отказался возвращаться в клинику для столь незначительной операции. Лечение, назначенное врачами, чтобы улучшить его общее состояние, было очень малоэффективным: «массаж, солнечный свет, электролечение, отдых, уколы и ванны».

Обстановка вокруг смертного ложа Голсуорси была пронизана почти средневековым ужасом. Охваченной паникой Аде не удавалось совладать со своим отчаянием: они с Джоном всегда считали, что она – слабый и больной человек, он же неизменно был сильным, ее опорой; теперь роли поменялись. Джон, несомненно (насколько это было возможно в его состоянии), тревожился об Аде; Рудольф Саутер считает, что именно это было главной причиной его подавленности. Очевидно, что-то очень беспокоило больного, и невозможность высказать это увеличивала его страдания.

«Дж. Г. целый день мучил какой-то вопрос; никто из нас не мог понять, в чем дело; наконец после обеда Р. решился на отчаянную попытку. Р.: «Вы хотите мне помочь?» Дж. Г.: «Да». Р. «Речь идет о деньгах?» Дж. Г.: «Нет». Р.: «О делах?» Дж. Г.: «Нет». Р.: «О тете?» Дж. Г.: «Да», – а дальше понять ничего не удалось. В конце концов Дж. Г. встал с постели и начал ходить по комнате в большом возбуждении, бормоча какие-то фразы, из которых можно было разобрать только что-то вроде: «Прыжок! Весна!..» – и в конце концов подошел к Р., крепко пожал ему руку, трижды повторив: «Прощай!.. Прощай!.. Прощай!..»»

На следующий день он попытался на странице маленького карманного блокнота написать записку; с огромным трудом, зачеркивая больше, чем оставляя, он написал наконец несколько слов, составивших одно короткое предложение: «Мне слишком хорошо жилось...» В этих словах заключен гораздо более глубокий смысл, чем кажется на первый взгляд; Рудольф Саутер, присутствовавший при том, как писались эти слова, до сих пор не может отделаться от впечатления того отчаянья, которое заключалось в последней связной мысли Голсуорси. «Мне слишком хорошо жилось...» Ада, деньги, большие дома, путешествия за границу, успех, литературные награды... Но все это не было главным, потому что единственное, чего он хотел, для чего жил, – это хорошо писать, создавать такие книги, которые не только понравятся его современникам, но и займут свое место в литературе его страны.

Теперь почти ежедневно ставились новые диагнозы: в доме побывали доктор Данн, сэр Фаргуэр Баззард, доктор Гордон Холмс, доктор Херст, сэр Дуглас Шилдс. Они не могли прийти к единому мнению ни в отношении диагноза, ни в отношении лечения болезни, независимо от того, полагали ли они, что у Голсуорси опухоль мозга, или вторичная опухоль, или резко выраженная анемия. Были проведены новые обследования, назначались разные методы лечения, каждый из которых добавлял страданий больному. Комната Голсуорси стала полем битвы противоречивых мнений. Мейбл Рейнолдс требовала лечения гомеопатией; леди Ротенстайн описывала аналогичную болезнь сэра Уильяма, когда в конце концов выяснилось, что она вызвана больными зубами; с каждой почтой приходили письма с требованиями применить новые лекарства и обратиться к новым медицинским теориям. Все это было непохоже на обстановку вокруг умирающего, и все же Голсуорси с самого начала был убежден, что у этой болезни единственно возможный конец; его первый врач доктор Дарлинг оказался весьма проницательным, когда писал: «С ним происходит что-то страшное, что приведет его к концу».

Хотя первые недели болезни он был настроен злобно и враждебно, отвергая все, что для него делалось, ненавидя свою все возрастающую беспомощность, к середине декабря наметилась перемена: он «начал улыбаться (улыбка была очень грустной, но все же настоящей улыбкой), посылал воздушные поцелуи, слегка поднимая одну руку; он выглядел очень уставшим, но был более терпимым, чем раньше». Запись от 17 декабря: «Лицо его исказилось настолько, что его трудно узнать, – запавшие виски, впалые щеки, а большие ввалившиеся глаза выражали скорее душевную, чем физическую муку».

Декабрь подходил к концу, и врачи и Рудольф с Ви начали с ужасом понимать, что Голсуорси умирает и никто и ничто не сможет ему помочь. Единственное, что они могли сделать, – это попытаться облегчить его страдания хорошим уходом, а если понадобится, и наркотическими средствами.

Но Ада думала иначе: если Джон умрет, как она сможет выжить? Для нее жизнь без него утрачивала смысл. Ее психическое состояние стало предметом серьезных дополнительных забот для ее домашних. 26 января доктор Данн предложил делать Голсуорси уколы морфия, чтобы облегчить ему дыхание и снять сердечную боль, которая мучила его все чаще; но он был вынужден предупредить родственников, что после того, как больному начнут колоть морфий, тот вряд ли уже придет в сознание. У Ады не хватило духа принять такое решение, поэтому она обратилась за консультацией к другим врачам. Вновь был приглашен сэр Дуглас Шилдс. К несчастью, он пытался вселить надежды: он не был уверен в том, что у Голсуорси опухоль, и сказал Аде, что пока еще использованы не все средства. Тем, кто постоянно находился возле больного, эти выводы показались просто смешными, и в то же время им было ясно, что врачи никак не могут прийти к единому мнению; больше общие консилиумы не устраивались и Шилдса не приглашали; консилиум был устроен в больнице на Парк-Лейн, где окончательно подтвердился диагноз: опухоль мозга. Но Ада не могла согласиться с приговором; она хотела выслушать еще одно мнение и по рекомендации леди Ротенстайн пригласила доктора Артура Херста. Херст прибыл 29 января и вновь вселил в нее ложные надежды: он сказал, что Голсуорси, возможно, страдает от анемии, поразившей и нервную систему, и решил на следующий день сделать анализ крови. Но у Голсуорси вдруг резко стала подниматься температура, и к утру 31 января она достигла 107 градусов[136]. Ему наконец-то сделали укол морфия, и у него началась кома.

Эти два ужасных последних месяца были трагической моделью всей его жизни: ему не давали жить, как он хотел, – так же не давали и умереть; все его намерения разбились о его покровительственную любовь и заботу об Аде, о его семью и состояние, которое давало ему возможность купить все – даже чрезмерную медицинскую опеку. Был ли его недуг действительно вызван опухолью мозга или же, как полагал доктор Дарлинг, каким-то фатальным упадком душевных сил, так и осталось невыясненным. Наконец даже Ада стала понимать, что Джон умирает. Она всегда считала, что он переживет ее, что будет возле нее, когда наступит ее последний час; а теперь он собрался ее покинуть. Для Ады это было самым страшным предательством, с которым она столкнулась в своей жизни; и это подействовало на нее так сильно, что первыми чувствами, охватившими ее, были гнев и горечь, а не горе.

Джон также считал своей святой обязанностью заботиться об Аде; он никогда не забывал, как обидела ее жизнь, когда она была ребенком, молодой женщиной; и он нанес ей тяжелый удар. К его любви всегда примешивалось желание защитить ее; почти сорок лет он оберегал ее от мирских тревог, часто даже ценой собственного счастья и творчества. Теперь, беспомощный и умирающий, он должен был оставить ее одну. Он был уверен, что Ада без него не выживет, хотя она «выживала» потом в течение более чем двадцати лет. Его первая молитва за нее вполне годилась, чтобы стать последней: 

Защитите ее, полуночные боги,

Глаз не спускайте, пока спит она.

И чтобы ей в радость была дорога,

Осыпьте ее поцелуями сна.

Утром 31 января в 9 часов 15 минут после агонии Джон Голсуорси скончался. Ада знала, что она вновь осталась одна на свете, что ее защитника больше нет. Сначала она не могла ни понять, ни принять, как мог этот человек, уже после своей смерти, обидеть ее? Первым ее порывом в тяжелом психическом состоянии было уничтожить все, что ему принадлежало; она даже приказала застрелить любимых лошадей Джона: Рональда и Примроуза (но этот приговор был отменен благодаря милосердию племянника Джона Хьюберта). Бедная Ада! Остается лишь пожалеть женщину, которая теперь должна была пожинать горькие плоды своего стремления владеть безраздельно; он, которым она владела без остатка, теперь сумел выйти из-под ее власти.

3 февраля Джона Голсуорси кремировали в Уокинге, а 9 февраля состоялась траурная церемония в Вестминстерском аббатстве, хотя его настоятель доктор Фоксли Норрис отказал У. В. Льюкасу и обществу писателей в их просьбе похоронить Голсуорси в аббатстве.

25 марта, в соответствии с волей покойного, его прах был развеян его племянником Рудольфом Саутером в горах, окружавших Бери. Наконец этот человек обрел свободу, а его прах упокоился на тех холмах и в тех краях, которые он так любил. 

Развейте мой прах!

Гнить не хочу в могиле,

Когда придет мой черед.

Прах мой, как горстку пыли,

Пусть ветер себе берет!

Развейте мой прах!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.