Глава пятая
Глава пятая
Нельзя сказать, что поездка железнодорожным транспортом в ту пору отличалась удобством, быстротой и… безопасностью. В частности, поговаривали, что на перегоне Нежин — Матвеев курган орудует банда некоего «батьки» со звучной фамилией Мордалевич. Но проехали мы опасный перегон благополучно, и, надо добавить, впоследствии я познакомился лично с этим самым Мордалевичем, который принес повинную советской власти и был полностью амнистирован.
И вот я в Москве. С восторгом лицезрею все то, что так хотелось увидеть. А еще через три дня я в Петрограде.
Первое, что меня ошеломляет в великом городе, — это… большой открытый автомобиль, в котором меня встречает Миша. Впервые в жизни пользуюсь этим видом транспорта. Вообще-то автомобиль я увидел впервые в Белостоке пятилетним мальчиком и никак не мог тогда понять — а где же лошадь? Каким образом движется эта повозка без лошади?!
Величие и строгая красота Петрограда произвели на меня огромное впечатление. Особенно Дворцовая площадь с мощной аркой Главного штаба, Адмиралтейство, великолепный ансамбль улицы Росси с Александринским театром. Поразил, помню, своей неожиданностью мрачный, багрово-темно-красный Зимний дворец. Его подлинная светлая нарядная окраска времен Растрелли была, как известно, восстановлена гораздо позже.
В Петрограде еще не улеглись драматические переживания, связанные с недавними событиями в Кронштадте. Я не берусь рассуждать о политическом и общественно-социальном смысле этой трагедии. Слишком сложный вопрос. Для одних это контрреволюционный мятеж, инспирированный врагами советской власти — белогвардейским подпольем и иностранными разведками — и подлежавший беспощадному подавлению. Другие видят в нем справедливый и закономерный протест против бесчеловечного режима военного коммунизма, большевистского гнета. Не берусь судить. Мое к этому отношение чисто субъективно: с точки зрения места и значения данных событий в биографии моего родного брата. А он остается верен себе в своей отважной неугомонности: журналист, сотрудник газеты, он вступает в боевой отряд особого назначения Красной армии, становится делегатом партийного съезда, идет по льду Финского залива на штурм мятежной крепости. И не забывает при этом своих журналистских обязанностей.
Кольцов писал впоследствии:
«…В морозной мгле, при свечке, колеблемой ледяным вихрем, в ораниенбаумском домишке без крыши, сорванной снарядом, под гром десятидюймовых чудовищ верстал номер «Красного Кронштадта», чтобы через два часа выбросить с первыми ротами в захваченную крепость».
«Утро в Кронштадте» — так назывался очерк, написанный Кольцовым «при свечке, колеблемой ледяным вихрем», и напечатанный в первом номере «Красного Кронштадта». Очерк этот заканчивался следующими строчками:
«На днях, когда Кронштадтом еще владели белогвардейцы и их господа из английской разведки, я напечатал в «Красной газете» открытое письмо генералу Козловскому, назначая ему скорое свидание в освобожденном Кронштадте. Мы прибыли на место встречи, но его превосходительства, увы, здесь не оказалось. Куда вы скрылись, почтенный генерал?»
В этом маленьком газетном очерке двадцатитрехлетнего Кольцова были, как мне кажется, уже заложены, как в зерне, все будущие его качества: оперативность газетчика, талант организатора, мужество журналиста, сатирический задор фельетониста. Позволю себе небольшое авторское отступление. Сквозь «магический кристалл» времени я заглядываю в будущее и вижу другой штурм. Здесь нет «морозной мглы», нет «ледяного вихря», здесь жарко и пыльно, но идет не менее упорный и ожесточенный бой. Это штурм крепости Алькасар в Толедо. Это происходит в дни борьбы Испанской республики против фашистских мятежников. И я вижу среди штурмующих «мексиканского коммуниста небольшого роста». С пистолетом в руке, он призывает республиканских бойцов не отступать под огнем мятежников и, преодолевая крутую гору, на которой стоит крепость, продолжать штурм. Его зовут Мигель Мартинес, но настоящее его имя — Михаил Кольцов.
— Хочешь съездить в Кронштадт? — спросил меня брат. — Покажу тебе, как было дело.
И вот утро в Кронштадте. Ясное голубое небо. Совсем по-летнему светит солнце. Мы прибыли сюда на катере по еще неспокойным балтийским волнам. Ходим с Кольцовым по улицам Кронштадта мимо массивных, еще покрытых пороховой копотью крепостных сооружений, фортов, казематов. Брат рассказывает, показывает, вспоминает:
— Вот здесь мы поднялись на борт восставшего против советской власти и сдавшегося дредноута. Корабль был весь в снегу. Люди на нем окоченели. Не от мороза — от страха. Они смотрели на нас исподлобья, ждали своей участи… Оказалось, между прочим, что главные орудия, направленные на Петроград, были заряжены двенадцатидюймовыми снарядами и приготовлены к обстрелу города. Решили снаряды не вынимать, а разрядить орудия залпом в море. Это был какой-то чудовищный гром — своего рода салют в честь победы.
Мы пошли дальше.
— А вот тут… — сказал брат, останавливаясь у какой-то кирпичной стены, и голос его дрогнул. — Было так. Здесь стояла группа арестованных мятежников. И среди них — пожилой моряк, до ужаса похожий на нашего папу. Такого же роста, в очках, курносый, с такими же пушистыми усами, за которые ты маленьким любил его хватать, а он при этом делал вид, что хочет тебя укусить. Я остановился и с ужасом на него уставился. Он это заметил и как-то слабо, жалобно улыбнулся. Их всех ждал неминуемый расстрел. Не могу этого забыть…
Я вернулся в Киев, а брат вскоре переехал в Москву. Он покончил со своей службой в Наркоминделе и всецело посвятил себя журналистике. Его фельетоны и очерки начали появляться в «Правде», тогда главной и наиболее авторитетной газете страны. И вскоре там был напечатан один из лучших его очерков «Москва-матушка», ярко, образно, остроумно рассказывавший, как Первопрестольная, кондовая, купеческо-москворецкая Москва-матушка прекрасно приспособилась и отлично уживалась с Москвой военно-коммунистической с ее диктатурой пролетариата, с ее марксизмом, историческим материализмом, воинствующим атеизмом и прочими «измами». Фельетон имел большой успех. Стала крылатой фраза: «Было в Москве сорок сороков главок, стало сорок сороков Главков. Кланялись главкам, поклонимся и Главкам». Когда на следующий день после появления фельетона Кольцов пришел в редакцию, то Мария Ильинична Ульянова, занимавшая в «Правде» пост ответственного секретаря редакции, всегда строгая и хмурая, на этот раз сдержанно улыбнулась брату и сказала: «Понравилось. Всем. Всем…»
И это многозначительное «всем» означало, что фельетон понравился не только здесь в редакции, но и еще кое-где, о чем она не станет так просто говорить.
Вопрос о переезде в Москву был мной твердо решен. При этом я не сомневался, что моя профессия карикатуриста найдет там достаточно широкое применение. Мало ли в столице газет и журналов! Но расстаться с Киевом было для меня совсем не так просто. И не только потому, что, наверно, каждому человеку дорого место его рождения и он чувствует к нему особую привязанность. Нет, не те три месяца моей жизни в Киеве до переезда в Белосток связывали меня с Киевом, а пять лет, насыщенные событиями, впечатлениями, переживаниями, радостями, горестями, трагедиями, надеждами, разочарованиями. Я жил в Киеве Николая II и Столыпина, Керенского и Корнилова, Муравьева и Пятакова, Скоропадского и фон Эйхгорна, Петлюры и Винниченко, Щорса и Боженко, Раковского и Гамарника. И это не простое перечисление имен — это разные эпохи, разные времена, разные нравы, это совершенно разные облики Киева. Одним был Киев при петлюровской Директории и совсем другим, когда после вступления войск генерала Бредова по городу были расклеены осененные лавровыми ветвями портреты генерала Деникина с его «Воззванием к населению Малороссии». Киев тогда перестал быть столицей Украины, как и сама Украина перестала быть таковой и превратилась на четыре месяца, как при царе, в Малороссию. Разве все эти превращения, перемены и перевороты могли не оставить глубоких следов, я сказал бы, рубцов в памяти, сознании, сердце? Вот почему, став с 1922 года москвичом, я по сей день не перестал быть киевлянином. И, конечно, не только потому, что проживаю в Москве в Киевском районе, между Киевским вокзалом и гостиницей «Украина», в доме по набережной Тараса Шевченко и вижу из своих окон прекрасный памятник великому Кобзарю.
Когда поезд из Киева медленно вползал под величественные своды Брянского (ныне Киевского) вокзала в Москве, я нетерпеливо соскочил со ступенек вагона и быстрыми шагами, почти бегом направился к выходу в город. Результат этой спешки не замедлил сказаться — меня остановил человек в кожаной фуражке, вежливо сказал: «Гражданин, пройдемте в Чрезвычайную комиссию». В отделении железнодорожной ЧК я предъявил свой матрикул (зачетную книжку) студента железнодорожного факультета Киевского института народного хозяйства, что, однако, не избавило меня от более чем двухчасового ожидания, пока сотрудники ЧК проверяли вещи других подозрительных пассажиров. Осмотр моего скромного чемоданчика занял не более трех минут, и я снова направился к выходу в город, на сей раз спокойным неторопливым шагом. Так я на деле убедился, что излишняя поспешность иногда оборачивается большой потерей времени.
Нелегко и непросто вспомнить и описать Москву 1922 года. Сложную и трудную восстановительную работу нужно проделать в своей памяти, чтобы мысленно привести город в прежний вид, вообразив перемены, происшедшие за минувшие годы в облике столицы, несуществующими. Все же попробуем! Оседлаем машину времени и вернемся более чем на семьдесят пять лет назад.
Итак, Москва, 1922 год. Я живу у брата в крохотном номере четвертого этажа гостиницы «Савой» на Рождественке (потом улица Жданова, теперь снова Рождественка). Мне нужно зайти сегодня в редакцию «Правды». Выйдя из «Савоя» направо, я вижу перед собой Театральный проезд, наполненный звоном и грохотом многочисленных ярко-красных трамвайных вагонов, вереницами поднимающихся вдоль стены Китай-города вверх к Лубянской площади (потом площади Дзержинского, ныне опять Лубянской). Посреди площади — большой красивый фонтан с фигурками пляшущих детей работы скульптора Витали. На площадь выходит занимающее целый квартал двухэтажное здание страхового общества «Россия», ныне обжитое грозным Государственным политическим управлением. Нельзя не оценить великую честь, оказанную здесь основоположнику научного коммунизма Карлу Марксу: его бюст венчает вход в ГПУ. Естественно, здания станции метро «Площадь Дзержинского» нет и в помине. Перед Политехническим музеем скопление мелких домишек с какими-то лавчонками. Я не стану переходить на противоположную сторону к памятнику первопечатнику Ивану Федорову, преодолев соблазн порыться на бесчисленных букинистических прилавках книжного развала у китайгородской стены. Там слишком много книг, а у меня слишком мало времени. Направо площадь Свердлова (ранее Театральная, теперь тоже). Она почти не изменилась. Как и сегодня, Большой, Малый и Детский театры вместе с гостиницей «Метрополь» и построенным в готическом стиле зданием универмага «Мюр и Мерилиз» (потом Мосторг, ЦУМ) создают ее знакомый ансамбль. Как и сегодня, от классического здания Дома Союзов начинается Охотный ряд. Но здесь, раньше чем пойти дальше, придется остановиться на минуту, чтобы мысленно вернуть Охотному ряду его прежний вид. Для этого прежде всего (и это самое простое) надо убрать гостиницу «Москва». Теперь (и это несколько сложнее) надо установить на месте гостиницы длинный, приземистый и пестрый ряд лавок, лавчонок и лабазов, торгующих мясной, рыбной, овощной, молочной, соленой, копченой, моченой и всевозможной прочей снедью, распространяющей могучие, аппетитные и пронзительные запахи. Вторым этажом этого подлинно «обжорного» ряда служит нагромождение огромных вывесок, украшенных купечески звучными фамилиями владельцев сих гастрономических предприятий: «Братья Кулаковы», «Пафнутьев и сыновья», «Колбасные изделия Смирнова», «Бугров и Ревякин — Бакалея».
На месте нынешнего здания Госплана СССР (теперь там Государственная дума) ряд старинных одноэтажных домов. На их фоне, оставив тесный проход для пешеходов, вылезая прямо на середину улицы, высится огромная церковь Параскевы Пятницы. Протиснувшись мимо нее сквозь узкую щель прохода, мы оказываемся на углу Тверской улицы, которая будет носить это название еще целых десять лет и только в день 40-летия литературной деятельности писателя получит имя Горького (теперь она снова Тверская). Стоя на этом месте, мы не видим, как нынче, ни здания Манежа, ни Исторического музея, ни зелени Александровского сада у стен Кремля. Все это закрыто от взоров целым кварталом узких переулков, густо застроенных невзрачными домами, заполняющих все пространство нынешней Манежной площади, вплотную подступающих к университету и отделенных от него извилистым и тесным ущельем вымощенной булыжником Моховой улицы. Замыкая Охотный ряд против гостиницы «Националы), этот квартал образует небольшую полукруглую площадь, в центре которой в дополнение к Параскеве стоит маленькая часовня.
От угла Охотного ряда нам нужно повернуть направо, вверх по Тверской. Улица, по которой мы идем, не прямая, а загибается крючком, она вдвое уже, а дома на ней, старые и давно не ремонтированные, вдвое ниже, чем на будущей улице Горького. На месте Центрального телеграфа — пустырь, огражденный дощатым забором.
Советская площадь. Налево — еще двух-, а не пятиэтажное, красное с белым, здание Моссовета, ранее резиденция московских губернаторов, ныне — мэра Москвы, направо — серый бетонный обелиск Советской Конституции на фоне небольшого античного портика — остатка снесенного здания пожарной части.
Еще немного — и мы на Страстной площади. Она еще не переименована в честь гениального поэта, памятник которому скромно стоит у входа на Тверской бульвар. Площадь носит пока название монастыря, занимающего своей бледно-розового цвета колокольней, стенами и постройками все то пространство, где теперь расположен сквер. Нижний этаж монастырской колокольни почти целиком закрывает огромная реклама Московского цирка, а перед давно заколоченным входом — стоянка так называемых такси — так важно именуются старенькие, потрепанные машины шоферов-любителей, занимающихся частным извозом. В отличие от машин государственного сектора у этих «такси» вдоль всего борта намалевана ярко-желтая полоса (может быть, именно они послужили прообразом для знаменитой «Антилопы-Гну» Ильфа и Петрова). Многоэтажное здание «Известий» пока еще только в проекте. На этом месте большой пустырь. Рядом с будущими «Известиями» — старинный двухэтажный особняк, так называемый дом Фамусова, считается, что именно здесь происходило действие грибоедовского «Горя от ума». Теперь в нем располагается КУТВ (Коммунистический университет трудящихся Востока), в котором обучаются всевозможные будущие маоцзэдуны, кимирсены и катаямы. Дальше, на углу Тверской — двухэтажный кинотеатр, который носит почему-то французское название «Ша нуар», то есть «Черный кот». Дальше, по Тверской — красивый большой дом в стиле модерн. Здесь до революции располагалась редакция одной из самых распространенных в России газет «Русское слово», теперь в этом здании газета «Труд».
В глубине двора, заваленного бумажными рулонами, пятиэтажный кирпичный корпус. Поднимаемся по лестнице с простыми железными перилами. На втором этаже находится редакция «Известий». Этажом выше — «Правды». Поднявшись на третий этаж, я с понятным волнением открываю дверь в редакцию. Далее — очень просторный прямой коридор, в который с обеих сторон симметрично выходят стеклянные двери кабинетов и отделов газеты. В коридоре царит оживление: это место встреч, летучих бесед, деловых и неделовых разговоров. В кабинетах более тихая и сосредоточенная обстановка: там идет работа.
Именно в коридоре, а не в кабинете я и увидел редактора «Правды» Николая Ивановича Бухарина, одного из виднейших теоретиков партии, автора книги «Азбука коммунизма» и, по выражению Ленина, любимца партии. На Бухарине была синяя сатиновая рубашка с черным галстуком, на ногах домашние туфли. Пробормотав какие-то слова, смысла которых ни он, ни я сам не поняли, я протянул ему свой рисунок.
— Что ж, — сказал он. — Пожалуй, недурно… Мария Ильинична, — обратился он вдруг к женщине, которая в этот момент вышла из стеклянной двери с надписью «Секретариат», — посмотрите-ка эту штукенцию.
У женщины было серьезное широкоскулое лицо, светлые внимательные глаза. Гладко причесанная голова чуть-чуть наклонена набок. Мария Ильинична взяла в руки мой рисунок, но в эту секунду из секретариата выглянула молоденькая смуглая девушка с криком:
— Мария Ильинична! Верхний!
Мария Ильинична торопливо вернулась обратно, унося с собой мой рисунок, и я видел сквозь открытую дверь, как она взяла трубку висевшего на стене деревянного телефона, и услышал ее голос:
— Это ты, Володя?
Бухарин тоже вошел в секретариат, и дверь закрылась. Впоследствии мне еще не раз придется бывать в «Правде», не раз показывать Марии Ильиничне свои рисунки и выслушивать ее мнение, не раз буду я заходить в секретариат и беседовать с Соней Виноградской (так звали смуглую девушку, секретаря Ульяновой). Я узнаю, что возглас «верхний!» обозначает звонок аппарата так называемого Верхнего коммутатора Кремля, соединяющего редакцию «Правды» с кабинетом и квартирой Ленина.
Скажу прямо: Мария Ильинична не обладала ни большим обаянием, ни большими способностями. Но эти необходимые для работы с людьми качества ей вполне заменяло звание «сестра Ленина». Ко мне она относилась вполне благосклонно и даже, когда я приносил очередной рисунок, со слабым подобием улыбки говорила:
— Нуте-с, поглядим, что нам принес маленький братик Миши Кольцова?
Когда при «Правде» начал выходить еженедельный литературно-художественный и богато иллюстрированный журнал «Прожектор», то от редакции «Правды» его курировала Мария Ильинична. Но, по сути дела, чисто формально: журнал практически делали журналист Лазарь Шмидт и писатель Ефим Зозуля. Правда, при создании журнала Мария Ильинична лично вызвала меня и поручила сделать для «Прожектора» броскую обложку, что я и выполнил. Припоминаю и такой эпизод. В «Прожекторе» нередко печатались дружеские шаржи на известных писателей, деятелей культуры, а также и на руководителей государства. Однажды кто-то сказал: «А что, если дать шарж и на Сталина?» Мы призадумались. Личность Генерального секретаря как-то не располагала к подшучиванию, хотя еще не было случая, чтобы кто-то из высокопоставленных товарищей обиделся на свое шутливое, юмористическое изображение. Я предложил посоветоваться с Марией Ильиничной. Нарисовал шарж на Сталина с обычными, положенными в дружеских шаржах преувеличениями: низкий лоб — еще ниже, прищуренные глаза — еще уже, тяжелые сапоги — еще тяжелее. И мы со Шмидтом отправились к Марии Ильиничне. Взяв в руки шарж, она начала его рассматривать без малейшего признака улыбки. И наконец сказала:
— У него тут какая-то лисья рожа.
Мы со Шмидтом переглянулись.
— Мария Ильинична, — робко заметил я, — но это — только шарж.
— Не знаю… Не знаю… — мрачно проговорила она. — Стоит ли…
— Мария Ильинична! — сказал Шмидт. — А что, если послать это Товстухе?
Несмотря на такую забавную фамилию, Товстуха был личностью весьма серьезной и, подобно своему шефу, мало расположенной к шуточкам. Он занимал должность заведующего секретариатом Генерального секретаря. Поколебавшись, Мария Ильинична согласилась. Дня через два нас со Шмидтом вызвали к ней. Взглянув на нас сумрачно и неприязненно, она молча протянула нам пакет, в котором лежал мой рисунок. К нему была приколота записка на бланке заведующего секретариатом за подписью Товстухи: «Не печатать».
— Ну что? — сказала Мария Ильинична, сердито глядя на нас. — Надо же было соваться…
Следует заметить, что Хозяин, активно не любивший Крупскую, к Марии Ильиничне относился равнодушно. Между прочим, уже много позже как-то по делам Союза писателей Кольцов ожидал приема у Сталина. Он видел, как вне очереди были пропущены в кабинет Генерального секретаря Надежда Константиновна Крупская и Мария Ильинична. И видел, как через несколько минут они, растерянные и бледные, буквально выбежали оттуда, стремительно направляясь к выходу. А через открытую дверь кабинета отчетливо донесся холодный, презрительный голос:
— Убийц пришли защищать? Не намерен с вами разговаривать.
Нетрудно было догадаться, что вдова и сестра Ленина приходили просить о сохранении жизни осужденным на недавнем процессе старым ленинским соратникам Зиновьеву и Каменеву.
Вспоминается, кстати, как на одном из пленумов ЦК после выступления Крупской, которое активно не понравилось Сталину, он взял слово с таким разъяснением:
— Родственники Владимира Ильича почему-то присвоили себе манеру по-своему толковать и комментировать его взгляды и мнения. Вряд ли с этим следует согласиться. Тем более что, если пленуму угодно, я могу представить товарищам последнюю супругу Владимира Ильича.
Ни для кого не было секретом, что Сталин имел в виду члена ЦК товарища Артюхину.
Приходится вспомнить и то, что антипатия Сталина к Крупской не способствовала ее долголетию… А Мария Ильинична дожила свой век спокойно.
Там же, в «Правде», но несколько позднее я познакомился с еще одним интересным и талантливым человеком — Давидом Заславским. Красивое библейское имя Давид носили, как я заметил, большей частью люди незаурядные, примечательные. По крайней мере среди тех, кого я знал лично. Правда, древнего иудейского царя Давида я лично не знал, но по всем дошедшим до нас сведениям он был личностью выдающейся. Достаточно вспомнить хотя бы его сенсационную победу над злым великаном Голиафом. А вот с талантливейшим художником Давидом Дубинским, замечательным редактором газеты Давидом Ортенбергом, великолепным скрипачом Давидом Ойстрахом, пианистом Давидом Ашкенази был хорошо знаком и даже, позволю себе сказать, дружил.
А сейчас речь пойдет еще об одном хорошо знакомом мне Давиде, о котором, на мой взгляд, стоит рассказать.
…Петроград. Лето семнадцатого года. До предела накаленная, взбудораженная, зловеще-непредсказуемая политическая обстановка. Главные возмутители спокойствия — это большевики, или, как их чаще именуют, «ленинцы» по имени некоего Ленина, недавно как снег на голову свалившегося из эмиграции, проехав через воюющую с нами Германию в предоставленном ему немцами запломбированном вагоне.
Звонкие, доходчивые, будоражащие лозунги большевиков изо дня в день подстрекали широкие массы солдат и рабочих к свержению образованного Государственной думой Временного правительства, возглавляемого Керенским, к превращению, как провозгласил тот же неугомонный Ленин, «буржуазной революции в социалистическую», к диктатуре пролетариата. Разумеется, столичная печать высмеивала нелепые претензии большевиков на власть, возмущалась их безответственной подрывной пропагандой. Особенно усердствовала в этом плане газета «День», на страницах которой из номера в номер фельетонист Д. Заславский неутомимо громил большевиков, разоблачая при этом Ленина как немецкого шпиона, платного агента германского генерального штаба.
Однако, как известно, история распорядилась по-своему. В октябре того же года большевики, руководимые Лениным и Троцким, осуществили вооруженное восстание, арестовали Временное правительство и захватили власть. «Немецкий шпион» Ленин стал председателем Совета Народных Комиссаров — нового, так называемого рабоче-крестьянского правительства России. Антибольшевистские органы печати, включая «День», прекратили существование.
А что же яростный разоблачитель большевиков Д. Заславский?
А ничего. После кратковременной паузы он начал сотрудничать в новых советских газетах, причем так же бойко, доходчиво и убедительно агитировал за советскую власть, как раньше в «Дне» за Временное правительство.
Проходит несколько лет, Давид Осипович перебирается в Москву и становится постоянным автором главной газеты страны, так сказать, «неофициального официоза»— основанной Лениным «Правды», центрального органа Коммунистической партии. Автором постоянным и, добавлю, незаменимым. В самом деле, кто из журналистов мог бы подобно Заславскому быстро, оперативно, предельно доходчиво, точно и убедительно написать статью на любую, самую ответственную и острую тему?
Такие статьи обычно появлялись в газете без подписи автора, подобно передовицам, и тем самым давалось понять, что они выражают не просто мнение редакции «Правды», но политическую установку, безапелляционную директиву ЦК партии.
Таковы были, к примеру, вышедшие из-под бойкого безотказного пера Давида Осиповича недоброй памяти статья «Об одной антипатриотической группе театральных критиков», возвестившая свирепую кампанию против «безродных космополитов», или статья «Сумбур вместо музыки», учинившая беспощадный разгром творчества Дмитрия Шостаковича.
Конечно, систематически публиковались в «Правде» и подписанные Заславским статьи на текущие злободневные темы, всегда толковые, убедительные, со знанием дела написанные, в том числе и на международные темы, разоблачавшие антисоветские козни западных империалистов. Не зря родилась лестная для журналиста эпиграмма:
В борьбе с врагом любого вида
Сверкает острый меч Давида.
Заславский находит время и для работы в журнале «Крокодил» и даже ведет там нечто вроде семинара для молодых, подающих надежды сатириков. С этим связан в моей памяти небольшой забавный эпизод.
На редколлегии «Крокодила» шло обычное обсуждение очередного вышедшего в свет номера журнала. Отмечались наиболее удачные материалы, причем все очень хвалили фельетон «Чьими глазами?» Д. Заславского. В нем хлестко высмеивалась Элеонора Рузвельт, вдова президента США, которая в своих впечатлениях о поездке в Советский Союз поведала, что за все три недели своего пребывания в России она ни разу не видела улыбки на лицах людей и не слышала смеха. Видела вокруг только угрюмые, унылые физиономии. Давид Осипович, благодушно улыбаясь, снисходительно слушал комплименты по своему адресу.
Попросил слова и я:
— Фельетон действительно неплохой. Остроумно построен — попадает не в бровь, а в глаз. Вполне достоин пера Давида Осиповича. Но это писал не он!
Все взгляды с недоумением устремились на меня и на Заславского.
— Как это не он? — спросил редактор «Крокодила» поэт Сергей Швецов. — Что вы хотите этим сказать? Давид Осипович! Что это значит?
Заславский неторопливо потрогал свои пушистые седые усы.
— Мне кажется, Ефимов прав, — ответил он. — Я что-то не припомню, чтобы писал об Элеоноре Рузвельт.
— Ну и ну!.. — заволновался Швецов. — Что ж это будет? Ведь автор этого фельетона устроит скандал, предъявит претензии! Как это ему объяснить? В какую неприятность влипли!..
— Успокойтесь, Сергей. Автор этого фельетона скандалить не будет. Все обойдется по-хорошему, — сказал я.
— Почему вы так уверены? — недоверчиво спросил Швецов.
— Очень просто. Это написал мой сын Миша. Он — один из молодых авторов в группе Давида Осиповича, получил от него эту тему.
Швецов облегченно вздохнул и, уже улыбаясь, посмотрел на Заславского, утвердительно кивавшего головой.
Довольно часто выступал Заславский на страницах «Правды» во время Великой Отечественной войны. Конечно, его вполне обстоятельные и доходчивые статьи нельзя сравнить с острыми, эмоциональными, своеобразными памфлетами Эренбурга в «Красной звезде», но, видимо, Сталин был Заславским доволен. Иначе как объяснить неожиданное появление тогда отдельного персонального указа о награждении Д. Заславского орденом Ленина за «военно-литературную работу»?
Но в начале 50-х годов дряхлеющий, одержимый клинической подозрительностью и патологической манией видеть вокруг врагов и заговорщиков, Сталин спровоцировал очередную волну террора. Началось пресловутое, замешанное на почти откровенном антисемитизме дело врачей — «убийц в белых халатах».
Мне рассказывали, что в ту пору на очередном партсобрании в редакции «Правды» тогдашний редактор «Крокодила» Беляев, личность с определенным черносотенным душком, заорал на Заславского:
— А вы чего пришли? На ваших руках кровь Жданова!!!
Трудно понять, какое отношение мог иметь Заславский, отнюдь не врач, а журналист, к инфаркту, оборвавшему жизнь секретаря ЦК Жданова, но логика в ту пору была не обязательна. И про Заславского заговорили, что он, определенно, идет «на посадку». Но неожиданная кончина Хозяина, им явно не запланированная, круто изменила обстановку в стране. Давид Осипович благополучно вернулся к работе в «Правде».
Мне хочется признать то, что для меня лично очень дорого — глубокое уважение Заславского к литературной и общественной деятельности Михаила Кольцова. Вот что написал Заславский в сборнике «Михаил Кольцов, каким он был»:
«…Во всей его фигуре, невысокой и подвижной, было изящество. Годы не старили его. И в легких движениях, и в жестах, и в выражении лица оставалось что-то мило мальчишеское, озорное. Он всегда готов был на смелые приключения, на неожиданные выдумки. Он был поэтом своего призвания — журналистики».
Вплоть до преклонного возраста Заславский сохранял работоспособность, общительный нрав и некое даже веселое озорство. Вспоминаю одну из наших последних, довольно забавную в своем роде встречу.
Это было вскоре после завершения так называемой шестидневной войны, которую крохотное государство Израиль точно за шесть дней выиграло, сражаясь против Египта и Сирии. Победа Израиля вызвала сильнейшее раздражение в высоких сферах советского руководства, не скрывавшего своих симпатий к арабам. Вспомним, что незадолго до «шестидневной войны» президенту Египта Насеру было Хрущевым пожаловано изрядно удивившее общественность звание Героя Советского Союза, которое как-то мало гармонировало с гонениями на коммунистов в Египте.
Советская печать была полна возмущенных обвинений по адресу Израиля в агрессивных, захватнических действиях, попрании общепризнанных международных принципов. И тут кто-то «наверху» надумал, чтобы известные деятели искусства и культуры еврейского происхождения выступили в прессе с протестом против действий Израиля. Организация этой эффектной акции была поручена, естественно, Заславскому. В редакцию «Правды» были приглашены поэт Александр Безыменский, дирижер Большого театра Борис Хайкин, композиторы Матвей Блантер и Марк Фрадкин, певец Соломон Хромченко, шахматист Михаил Ботвинник, еще кто-то, не забыли и про меня. Заславский огласил заготовленный текст протеста и первый лихо расписался, затем расписались все мы. После этого Давид Осипович двинулся к выходу (никогда не забуду этой уморительной сцены) с зычным возгласом «Шма, Исроэль! (Слушай, Израиль!)» — древним традиционным призывом синагогального молебствия.
Он и тут остался верен себе, неунывающий скептик, подчиняющийся обстоятельствам веселый циник.
…Я уже говорил о том, как моему брату всегда хотелось, чтобы я «увидел что-нибудь интересное». И он неизменно протаскивал меня на разнообразные встречи, вечера, собрания, начиная с чтения Маяковским его новой поэмы на квартире у Бриков до большого партийного собрания в Большом театре.
На это собрание я пошел с искренним интересом, предполагая увидеть двух самых знаменитых людей того времени: Ленина и Троцкого. Однако ни того, ни другого там не оказалось, и я уже без всякого интереса слушал выступавших с трибуны ораторов. Но вот брат толкнул меня локтем и сказал вполголоса: «Обрати внимание. Это фактический диктатор России. Генеральный секретарь Сталин». Я посмотрел на Мишу с удивлением: диктатор России? А как же Ленин, председатель Совнаркома? Троцкий, председатель Реввоенсовета? Калинин, «Всесоюзный староста»? Но, зная исключительную наблюдательность Кольцова, его умение разбираться в окружающих обстоятельствах, я уже с любопытством стал разглядывать человека невысокого роста, с гладко зачесанной шевелюрой и рыжеватыми висячими усами. На нем простой китель, помятые штаны заправлены в хорошо начищенные сапоги. Говорил он медленно, негромким глуховатым голосом, без всяких ораторских эффектов, почему-то не с трибуны, а стоя на краю сцены.
Брат снова мне шепнул: «Сейчас он обязательно по какому-нибудь поводу упомянет Центральный комитет». И действительно, через две-три фразы послышалось: «По этому вопросу, товарищи, в Центральном комитете есть такое мнение…»
Здесь я хочу рассказать об эпизоде, сыгравшем очень большую роль в судьбе брата. Но предварительно необходимо напомнить о том, что с 1 апреля 1923 года в Москве начал выходить массовый популярный еженедельник «Огонек», существующий по сей день. Это была инициатива Кольцова. Он не мог удовольствоваться публикацией своих фельетонов и очерков в «Правде» и затеял издание иллюстрированного журнала, подобного выходившему еще до революции в издательстве Проппера и даже под тем же названием. Брат привлек к сотрудничеству в новом «Огоньке» целую плеяду известных писателей и поэтов. Нельзя не вспомнить, что в первом номере журнала появилось знаменитое стихотворение Маяковского «Мы не верим!» по поводу опубликования правительственного бюллетеня о болезни В. И. Ленина.
Позволю себе упомянуть, что в этом же, первом номере «Огонька» были напечатаны четыре моих рисунка — иллюстрации к рассказу О. Генри «Заколдованные хлебцы». Помню, как в огромной комнате дома по Козицкому переулку, в которой размещались и редакция, и контора нового журнала, толпились сотрудники и авторы. Все ждали, когда из типографии привезут первый номер новорожденного «Огонька». Прозвучал телефонный звонок. Кольцов схватил трубку, послушал и стал часто моргать глазами, что у него было признаком неудовольствия или озабоченности.
— Новое дело, — сказал он, — звонит Рябинин из типографии и сообщает, что начальник Главлита Мордвинкин не дает разрешения на выпуск журнала. У него нет возражений по содержанию, но он категорически против названия «Огонек»… Мордвинкин… Мордвинкин… — задумчиво повторил Кольцов. — Послушай, — обратился он ко мне, — а не тот ли это Мордвинкин, у которого ты работал в Киеве в Редиздате?
— Если Владимир Юрьевич, тогда тот, — сказал я, и в моей памяти возникла довольно причудливая фигура с длинной народовольческой шевелюрой, козлиной бородкой и в высоких желтых сапогах.
— Будем надеяться, что тот, — проговорил Кольцов, — и тебе дается срочное и ответственное задание: немедленно мчись в Главлит, во что бы то ни стало пробейся к этому Мордвинкину, пробуди в нем героические воспоминания о девятнадцатом годе в Киеве и вырви у него разрешение. Скажешь ему примерно следующее…
— А если он… — начал я, выслушав брата.
— Не будем терять времени, — нетерпеливо перебил Кольцов, — дуй в Главлит, тебе достали мотоцикл.
Не могу сказать, что промчаться по булыжным мостовым, сидя на тряском заднем седле мотоцикла, было большим удовольствием — и вошел я в Главлит, слегка пошатываясь. Быстро проскочив мимо зазевавшейся секретарши в кабинет начальника, я сразу увидел, что Мордвинкин — тот самый. Повторяя про себя инструкции Кольцова, я присел к его заваленному бумагами письменному столу и напористо заговорил:
— Доброго здоровья, Владимир Юрьевич! Если не забыли — девятнадцатый год, Киев, Редиздат, ваш верный секретарь Ефимов. Немало с тех пор утекло… хе-хе…
Мордвинкин на меня посмотрел исподлобья, поверх очков, и то, что он пробормотал, можно было с одинаковым успехом принять и за «как же, как же», и за «какого черта». Но, согласно наставлениям Кольцова, я стал оживленно рассказывать, какие известные писатели и поэты дали согласие сотрудничать в новом журнале и как подобный массовый журнал нужен широкому читателю.
Немного послушав с угрюмым видом, Мордвинкин прервал мою горячую речь, саркастически скривив рот:
— И поэтому вы решили взять для такого журнала название пропперовского публичного дома?!
— Владимир Юрьевич! — возопил я. — О чем вы говорите?! Какой публичный дом?! При чем тут Проппер?! Кто его помнит?! Это будет совершенно новый, советский «Огонек», с новым, советским содержанием!
— Допустим, — сухо произнес Мордвинкин. — Так почему, в таком случае, для хорошего советского журнала вы не возьмете хорошее советское название?! Например, «Красная заря», «Красный восход», «Советская быль»? Да мало ли! Нет, разрешения на «Огонек» я не дам.
И он уткнулся в бумаги, давая понять, что разговор окончен. Я представил себе, как будет разочарован и сердит Кольцов, что я не справился с его поручением, и страх придал мне новые силы.
— Владимир Юрьевич! — отчаянно заговорил я. — Владимир Юрьевич, а чем, собственно, плохо — «Огонек»? Хорошее, теплое русское слово! Когда хотят похвалить человека, говорят же: «Этот человек с огоньком!» А еще: «зайти к приятелю на огонек», «в маленькой светелке огонек горит»… Ей-богу, Владимир Юрьевич, хорошее название, ласковое, приветливое, увидите, оно всем понравится!
Мордвинкин угрюмо молчал, не поднимая глаз, и перебирал свои бумаги. Я уже решил, что моя миссия безнадежно провалилась. Но тут Мордвинкин тяжело вздохнул, как-то укоризненно покачал головой, вынул из ящика стола листок бумаги, что-то на нем написал и протянул мне, сказав с раздражением:
— Вот. Передадите в типографию.
То было главлитовское разрешение на выпуск журнала! Так «Огонек» остался «Огоньком», начал выходить в свет и действительно скоро завоевал читательское признание. А через некоторое время произошло следующее. Как-то Миша мне сказал:
— А знаешь, меня вчера вызывал Сталин.
При имени Сталина тогда еще не возникало панического страха, и я очень спокойно спросил:
— А в связи с чем?
— А вот слушай. Очень любопытно…
И вот что он мне рассказал.
Его вызвали в ЦК. Он поднялся на пятый этаж в секретариат Сталина, постучался и был несколько удивлен, что дверь ему открыл сам Сталин. Они прошли в кабинет, сели, и Генеральный секретарь ЦК сказал:
— Товарищ Кольцов, «Огонек» — неплохой журнал, живой. Но некоторые товарищи члены ЦК считают, что в нем замечается определенный сервилизм.
— Сервилизм? — удивился Кольцов. — А в чем это выражается?
— Да, сервилизм. Угодничество. Товарищи члены ЦК говорят, что вы скоро будете печатать, по каким клозетам ходит товарищ Троцкий.
Кольцов, конечно, был в курсе острой конфронтации между Сталиным и Троцким, но такая грубая откровенность его ошеломила. Ведь Троцкий был членом Политбюро ЦК, председателем Реввоенсовета республики, народным комиссаром по военным и морским делам, виднейшим политическим деятелем страны.
— Товарищ Сталин, — сказал брат, — «Огонек» — массовый журнал, рассчитанный на широкий круг читателей, и мы думали, что в наши задачи входит рассказывать народу о деятельности его руководителей. И мы давали очерки: «День Калинина», «День Рыкова», «День Троцкого». А недавно мы дали в журнале фотографию окна, через которое в Баку в тысяча девятьсот втором году бежал товарищ Сталин, когда полиция нагрянула в организованную им подпольную типографию.
Подозрительно сощурившись, Сталин посмотрел на брата и холодно произнес:
— Товарищ Кольцов. Я вам передал мнение товарищей членов ЦК. Учтите в дальнейшей работе. Всего хорошего.
Рассказав все это, брат со смехом добавил:
— По сути дела, я получил строгий выговор от Генерального секретаря партии.
Увы, это было нечто большее, чем выговор… Но ясно это стало много лет спустя. Мы уже знаем о «блюде, которое надо есть холодным»…