Глава семнадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава семнадцатая

А между тем в Москве продолжались политические процессы. На процессе Бухарина, Рыкова, Ягоды, врачей Плетнева, Казакова, Левина и других мне довелось присутствовать. Помню, как прокурор Вышинский патетически вопрошал врача Казакова:

— Почему же вы, Казаков, понимая, на какие преступления вас толкает Ягода, не пришли куда следует и не сообщили об этом?

Казаков отвечал почти иронически:

— Гражданин прокурор! О чем вы говорите? ТОТ Ягода и ЭТОТ Ягода (он ткнул пальцем в понурую фигуру на скамье подсудимых) — это две большие разницы. ТОТ Ягода был всемогущ, вездесущ и всеведущ. Кому я мог на него жаловаться? Он растер бы меня в порошок.

Примерно то же говорили и все другие врачи, сидевшие в этом же зале на скамье подсудимых по обвинению в том, что своим коварным, неправильным лечением довели до смерти великого Горького. Но вопросы, связанные с болезнью и смертью писателя и вообще все мрачные дела, происходившие в особняке на Малой Никитской улице, занимали отнюдь не главное место на процессе в марте 1938 года. Это судилище было задумано несравненно более широко и масштабно. На скамье подсудимых сидели и старые большевики, члены Политбюро, и видные государственные деятели, и первые секретари ЦК национальных республик, и руководители целых хозяйственных областей, и известные дипломаты, и светила медицинской науки — всех не перечислить.

У этого процесса были, очевидно, говоря сталинским языком, две задачи: во-первых, расправиться с остатками старой ленинской гвардии и, во-вторых, продемонстрировать объективность и гласность советского суда. Однако великолепно справились только с первой задачей, со второй не совсем: то и дело вылезали наружу признаки инсценировки. Центральной фигурой процесса был, несомненно, Николай Иванович Бухарин. Человек выдающихся знаний, огромной эрудиции, блестящего ораторского дарования, еще Лениным названный «любимцем партии», он после смерти Владимира Ильича закономерно занял место в первом ряду партийных руководителей. Был период в середине двадцатых годов, когда у власти стоял «дуумвират» Сталин — Бухарин и передавали сказанную Сталиным фразу: «Кругом одни ничтожества, а мы с тобой, Николай, — Гималаи». Какой же страшный путь прошел этот человек от «гималайских» политических вершин до скамьи подсудимых в Октябрьском зале Дома Союзов.

«КОБА, ЗАЧЕМ ТЕБЕ НУЖНА МОЯ СМЕРТЬ?»

Это — обнаруженная в личном архиве Сталина записка Николая Бухарина, посланная им «Отцу народов» перед расстрелом.

Если предположить маловероятное — что Сталин счел бы нужным откровенно ответить на этот душераздирающий по трагической простоте вопрос, то его ответ, думается мне, был бы столь же простым: «Николай! Ты знаешь мой твердый принцип: есть человек — есть проблема. Нет человека — нет проблемы».

А «проблема», на мой взгляд, состояла для Сталина в данном случае в том, что при каком-то крутом и неблагоприятном для него, Сталина, повороте событий к власти в партии и в стране был бы призван, несомненно, Бухарин. Я очень хорошо помню главную суть непримиримых разногласий той поры: после победы над Троцким, одержанной при активнейшей помощи Бухарина, Сталин провозгласил курс на сплошную коллективизацию сельского хозяйства при немедленной ликвидации кулачества как класса. Тут он резко разошелся во взглядах с Бухариным, лозунгом которого, обращенным к крестьянству, было: «Обогащайтесь! Наживайте в добрый час! Этим вы врастаете в общее социалистическое развитие страны, ее процветание». Тогда и развернулась ожесточенная борьба Сталина с «правым уклоном».

— Этот человек доведет страну до нищеты и голода! — утверждал Бухарин.

— Бухарин выражает интересы нэпманов и кулаков. Тянет назад к капитализму, — проповедовал Сталин.

Чем это кончилось, хорошо известно — Бухарин был объявлен изменником Родины, предателем революции, шпионом иностранных разведок и заклеймен изобретенным еще для Троцкого определением — «враг народа».

Я впервые увидел Николая Ивановича Бухарина в 1922 году, когда приехал в Москву из родного Киева. За моими плечами был тогда уже довольно приличный, более чем трехлетний стаж политического карикатуриста в военной и партийной печати Украины и я, естественно, хотел продолжать эту пришедшуюся мне по душе работу. Несколько моих карикатур уже были напечатаны в «Рабочей газете» и в новорожденном «Крокодиле». Теперь я решился предложить свой рисунок в главную газету страны — «Правду». Я, конечно, и в мыслях не имел пробиться на прием к редактору «Правды», одному из вождей партии — Бухарину, а предполагал оставить свой рисунок в секретариате редакции и потом терпеливо ждать результата. Но так случилось, что, когда я в раздумье стоял в коридоре редакции, одна из стеклянных дверей открылась и оттуда вышел Бухарин, которого я сразу узнал по портретам. Пробормотав какие-то слова, которые ни он, ни я сам не поняли, я протянул ему свою карикатуру.

— Что же, — сказал он, — неплохая штукенция.

И на другой день я увидел свой рисунок на первой странице «Правды».

Дней через десять я получил возможность наблюдать главного редактора центрального органа партии в менее официальной «ипостаси»: он сидел верхом на плечах здоровенного парня, одного из сотрудников «Правды», лихо скакавшего по большой пятикомнатной квартире. Дело происходило на новоселье — для своих сотрудников редакция получила несколько квартир в многоэтажном доме № 2 по Брюсовскому переулку. Я смотрел на это зрелище с глубоким изумлением и даже сделал потом юмористический рисунок, подписав под ним: «Невероятно, но факт!» Веселый нрав, простота и общительность Бухарина действительно были фактом.

Судьба уготовила Бухарину сложную жизнь. И мне вспоминаются слова старинной песни:

…Судьба играет человеком,

Она изменчива всегда —

То вознесет его над веком,

То бросит в бездну без стыда.

Это в полной мере изведал Николай Иванович Бухарин. Был период, когда он был «вознесен» до самых высоких вершин власти. Он стоял на равных рядом со Сталиным, и могло показаться, что разделяет с ним полноту власти в партии и стране. Вспомним — «Гималаи».

Не берусь судить, насколько Бухарин верил в эти высокопарные комплименты. Возможно, при всем своем уме и опыте он еще не в полной степени постигал глубину сталинского коварства. А ведь к этому времени «Вождь и Учитель» достиг виртуозного совершенства в искусстве расправляться с людьми, ему нежелательными, подозрительными или просто ненужными. Причем, делал он это неторопливо, терпеливо, годами, а то и десятилетиями выжидая наиболее удобного момента затянуть петлю на горле обреченного. Так было и с Бухариным. Постепенно, методично Бухарин подвергался критике и «проработке» за свои взгляды, но никаким репрессиям не подвергался. Даже наоборот — был назначен главным редактором «Известий», где я общался с ним довольно часто. Он относился ко мне дружелюбно, а однажды, улыбаясь, вспомнил нашу первую встречу в редакции «Правды». А когда вышел в свет очередной сборник моих политических карикатур, он отозвался на него весьма лестной для меня одобрительной рецензией, напечатанной в «Известиях» за подписью «Н.Б.». Позволю себе привести несколько строк из этой рецензии:

«…Наш автор еще молод. А между тем, вылупившись из скорлупы многих влияний (в том числе влияний всем известных крупнейших наших карикатуристов), он быстро завоевал себе совершенно самостоятельное место и вскоре определился, как один из самых блестящих (а может быть, и как самый блестящий) мастеров политической карикатуры. В нем есть одно замечательное свойство, нечасто, к сожалению, встречающееся: этот большой художник является в то же время очень умным и наблюдательным политиком…»

Сталин, повторяю, не торопился с расправой над Бухариным, но Николай Иванович, видимо, не обольщался насчет дальнейшей перспективы. Сужу по следующему эпизоду: в недобрый день 2 декабря 1934 года несколько сотрудников «Известий» сидели в кабинете у редактора, обсуждая план номера газеты. Был среди них и я. На столе у Бухарина зазвонил телефон. Николай Иванович снял трубку, послушал, и лицо его болезненно сморщилось. Сказав: «Да, да. Я понял», он положил трубку, помолчал, провел рукой по лбу и проговорил:

— В Ленинграде убит Киров.

Потом посмотрел на нас невидящими глазами и добавил каким-то странным безразличным тоном:

— Теперь Коба нас всех перестреляет.

Но Сталин, еще раз повторяю, не торопился. Было расстреляно все руководство ленинградской комсомольской организации и ряд партийных работников Ленинграда, но Бухарин оставался редактором «Известий», выступал в этом качестве на съезде колхозников-ударников и даже был докладчиком о проблемах и развитии советской поэзии на первом съезде советских писателей. И только после инсценированных судебных процессов, на которых были вынесены смертные приговоры Зиновьеву, Каменеву, Пятакову, Сокольникову и другим видным соратникам Ленина, наступил роковой час Николая Ивановича…

…Итак, я в Октябрьском зале Дома союзов. Этот зал не так велик и импозантен, как знаменитый Колонный зал в том же здании, но тоже достаточно красив и вместителен. Здесь и происходит в феврале 1938 года судебный процесс над деятелями «право-троцкистского блока» и другими, «пришитыми» к их делу лицами. Их человек сорок, если не больше. Скамья подсудимых занимает чуть ли не половину зала. Переполнены и места для публики, среди которой я вижу трех-четырех знакомых журналистов. Остальная «публика» производит впечатление «искусствоведов в штатском», иными словами — сотрудников известных органов…

Должен сказать, что при воспоминании об этом процессе он невольно ассоциируется в моем восприятии с историческим судом нац гитлеровскими палачами в Нюрнберге, на котором я тоже присутствовал восемь лет спустя. В самом деле, разве процесс над Бухариным и другими не может быть назван историческим в том смысле, что вполне заслуживает войти в историю нашего века, вместе с подобными ему, как образец циничной и беспощадной расправы с политическими оппонентами, виновными только в том, что высказывали другие мнения и взгляды по экономическим и политическим проблемам своей страны? Различие между двумя этими процессами, на мой взгляд, состоит в том, что в Нюрнберге судили подлинных преступников, уничтоживших миллионы безвинных людей, а здесь судили ни в чем не повинных людей, нагло и бессовестно приклеивая им лживые ярлыки изменников Родины, шпионов, «врагов народа».

«Судебное разбирательство» сводилось, по сути дела, к тому, что главный обвинитель, один из самых приближенных к Хозяину опричников Андрей Вышинский патетически громил своим хорошо поставленным голосом всех подсудимых поочередно за их чудовищные преступления против великого дела — построения светлого будущего в нашей стране под мудрым водительством гениального «Вождя и Учителя, родного товарища Сталина». А каждый из подсудимых, в свою очередь, понуро подтверждал свои данные в застенках внутренней тюрьмы на Лубянке «признания». Исключение составил бывший секретарь ЦК, а потом посол в Берлине Крестинский, который нашел в себе мужество отказаться от данных им на предварительном следствии показаний, как выбитых из него зверскими истязаниями. Он был немедленно лишен слова, удален из зала и появился только через день — столь же смирный и со всем согласный, как другие.

Обстоятельно, толково и убедительно признавал свои «преступления» и Бухарин. Дико было его слушать — я не мог поверить в то, что он говорил, и одновременно приходилось верить, ведь человек говорил сам о себе. Мы сидели в этом зале рядом с Ильей Эренбургом. Он и Бухарин были школьными товарищами, вместе учились в московской гимназии, и, став одним из вождей рабочего класса, Бухарин неизменно поддерживал Эренбурга и помогал ему. И теперь, слушая признания своего бывшего одноклассника в чудовищных преступлениях против советской власти, Эренбург то и дело хватал меня за руку и приглушенным голосом вопрошал: «Что он говорит? Что он говорит?» Я только разводил руками. Но факт был налицо — после некоторого сопротивления и препирательств с главным обвинителем Вышинским Бухарин полностью признал себя виновным в шпионаже, предательстве, измене родине и даже в причастности к покушению на В. И. Ленина в 1918 году… Я не берусь судить, каким образом этого удалось добиться организаторам суда, я рассказываю только о том, что лично видел и слышал.

Говорил тот самый Бухарин, вчерашний член Политбюро, редактор «Правды» и «Известий», автор Конституции СССР, хрестоматийной «Азбуки коммунизма», десятков трудов по марксизму-ленинизму… Не сон ли это кошмарный? Но в ту пору задумываться, а тем более сомневаться не полагалось и было к тому же весьма опасно делиться с кем-нибудь своими сомнениями — слишком много имелось вокруг «стукачей». Полагалось только дружным хором на многолюдных собраниях «с чувством глубокого удовлетворения» приветствовать людоедский вопль Вышинского, которым он закончил свою обвинительную речь: «Расстрелять всех до единого, как бешеных псов!!!»

На процессе председательствовал пресловутый Василий Ульрих, «армвоенюрист 1-го ранга», которого правильнее было бы назвать «армвоенпалач 1-го ранга». Не забуду, с какой откровенной скукой он слушал Бухарина, когда тому было предоставлено последнее слово. Ульрих отлично знал, конечно, заранее и «свыше» определенный смертный приговор, он, видимо, считал эти последние слова пустой тратой времени. А Бухарин, прирожденный теоретик, социолог и политик, остался верен себе и тут. Ему захотелось, видимо, как-то философски осмыслить и проанализировать свои «признания». Но сценарием процесса это явно не было предусмотрено, и «армвоенюрист 1-го ранга» грубо прервал его:

— Подсудимый Бухарин. Нельзя ли покороче?

Бухарин остановился. Мне подумалось в этот момент, что даже специально отобранной публике в зале могла показаться бесчеловечной и страшной эта фраза, обращенная к человеку, произносящему в прямом смысле свое последнее слово.

— Покороче? — переспросил Бухарин. — Пожалуйста. Однако гражданин прокурор говорил здесь, сколько хотел и довольно долго. Даже цитировал Тацита. А впрочем… К чему, действительно, нужны лишние слова… Я закончил.

Эти поистине символически звучащие слова были последними, которые я слышал от Николая Ивановича Бухарина.

По широко и умело развернутой программе гнев и возмущение преступлениями Бухарина и других «врагов народа» с одинаковым энтузиазмом выражали многолюдные собрания трудящихся по всей стране — рабочие и артисты, колхозники и писатели, ученые и ткачихи. Не могли, естественно, уклониться от этого, не рискуя своей головой, и художники-карикатуристы…

В редакции «Известий» от меня, разумеется, запросили очередную карикатуру (отклик на процесс), изображающую разоблаченного «врага народа», недавнего редактора «Известий». И даже подсказали сюжет — изящное выражение Вышинского: «Бухарин — это помесь лисицы со свиньей».

Нет слов, трагична судьба Бухарина. Но и глубоко поучительна. Трагична и поучительна, как судьба всех тех, кто верил Сталину, доверял его кажущемуся расположению, принимал всерьез его «дружбу», разделял его планы, послушно выполнял его указания, пламенно выражал свою любовь к нему и преданность. Все они, как правило, были им стерты с лица земли.

Причем, он делал это их же собственными руками, которыми они охотно рыли друг другу могилу. Так, в частности, произошло с членами ленинского Политбюро. Сперва Сталин объединил всех — Зиновьева, Каменева, Бухарина, Рыкова и Томского — против одного Троцкого и уничтожил его. Потом, в союзе с Бухариным, Рыковым и Томским, расправился с Зиновьевым и Каменевым и, наконец, при помощи Молотова, Ворошилова, Андреева, Жданова уничтожил Бухарина и Рыкова. (Томский застрелился сам.) С исключительной хитростью и коварством Сталин следовал принципу почитаемого им Макиавелли: «Разделяй и властвуй». Так, Николай Иванович Бухарин, по природе своей мягкий и порядочный, сделался под влиянием Сталина участником безнравственных, преступных расправ над своими же товарищами и соратниками и, в конце концов, сам стал жертвой этой «системы».

Сегодня иногда задают вопросы: «А как вы тогда относились к этой судебной инсценировке?», «Что вы говорили, когда обсуждали ее между собой?»

Ответ очень прост: мы ничего не говорили и ничего не обсуждали, воспринимая процесс и все на нем происходившее, как некую реальность, обсуждению не подлежащую. Но наедине, в своем редакционном кабинете, расхаживая взад и вперед, брат говорил мне:

— Думаю, думаю, думаю и ничего не могу понять. А ведь я, один из редакторов «Правды», по своему положению должен был бы что-то знать и объяснять другим. А на самом деле я в полном замешательстве, растерян, как самый последний обыватель. Откуда у нас оказалось столько врагов? Люди, с которыми мы жили, дружили, вместе воевали, вдруг оказываются нашими врагами, и достаточно им только оказаться за решеткой, как они моментально начинают признаваться в своих преступлениях. Недавно произошел примечательный эпизод, который мне многое объяснил. Я зашел в кабинет к Мехлису и застал его за чтением какой-то толстой тетради. То были показания недавно арестованного, исполнявшего обязанности редактора «Известий» после ареста Бухарина, Бориса Таля. «Извини, Миша, — сказал Мехлис, — не имею права, сам понимаешь, дать тебе читать. Но посмотри, если хочешь, Его резолюцию».

Брат посмотрел. Красным карандашом было начертано: «Товарищам Ежову и Мехлису. Прочесть совместно и арестовать всех названных здесь мерзавцев. И. Ст.»

— Понимаешь, — продолжал Кольцов, — люди, о которых идет речь, еще на свободе. Они ходят на работу, заседают, возможно, печатаются в газетах, они ходят с женами в театры и в гости, может быть, собираются куда-нибудь на юг отдохнуть. И они не подозревают, что они уже «мерзавцы», что они уже осуждены и фактически уничтожены этим единым росчерком красного карандаша. Ежову остается быстро оформить на них дела на основании выбитых из Таля показаний и оформить ордера на арест. Это — вопрос дней.

Я слушал брата, и сердце у меня сжималось. Я не мог отделаться от мысли, что и его судьба может быть так же решена красным карандашом на чьих-нибудь ложных, выбитых показаниях.

Слово «ГУЛАГ» тогда еще мало кто знал, но можно не сомневаться, что строительство дальних лагерей уже планировалось предусмотрительными «вышестоящими руководителями».

Однако был один из немногих, который не захотел положить свою голову под топор палачей и пытался как-то с ними бороться. Это — «легендарный мичман» Федор Раскольников.

Несколько расхожим и, пожалуй, чуть-чуть затрепанным становится у нас слово «легендарный». В сан «легендарных» довольно легко возводятся джазовые трубачи и хоккеисты, кинорежиссеры и футбольные вратари, шахматисты и клоуны, балерины и пилоты. Ничего плохого я, впрочем, в этом не нахожу, если видеть здесь дань подчеркнутого уважения к таланту, мастерству, выдающейся деятельности человека. Но все же понятие «легендарный» от слова «легенда» имеет строго ограниченный, веками сложившийся смысл, разбазаривать его не следует. По точному определению толковых словарей, «легендарный» — это человек, окруженный ореолом больших, незабываемых, чаще всего исторических событий, к которым он был непосредственно причастен. Такими были события французской революции — и стали легендарными Робеспьер, Дантон, Марат, Камиль Демулен, другие, по определению Виктора Гюго, «гиганты девяносто третьего года».

Вполне сравнимы с теми событиями и «Десять дней, которые потрясли мир», как назвал события осени семнадцатого года в Петрограде их очевидец, журналист американец Джон Рид. То был подлинно исторический Октябрьский переворот, не только потрясший, но и круто, беспощадно, катастрофически и одновременно возвышающе переломивший миллионы судеб. Людей, совершивших этот грандиозный переворот, можно восхвалять или порицать, почитать или хулить, любить или ненавидеть, восхищаться ими или презирать, но они причастны к легендарному историческому событию и сами стали легендарными. Таковы Ленин, Троцкий, Свердлов, Сталин, а также окружавшие их «меньшие боги» — Антонов-Овсеенко, Подвойский, Бубнов, Урицкий, Крыленко, Дыбенко и, несомненно, Раскольников.

Мичман Федор Раскольников служил на одном из боевых кораблей Балтийского флота. После Февральской революции, летом семнадцатого года, он примкнул к большевикам. Отличный оратор и пропагандист, он вскоре стал вожаком кронштадтских матросов, а в предоктябрьские дни привел их в Петроград в распоряжение Троцкого, где они составили значительное подкрепление рабочей Красной гвардии. Во главе с Раскольниковым матросы принимают активное участие в захвате Зимнего дворца, хотя «историческая миссия» ареста Временного правительства выпала не Раскольникову, а Антонову-Овсеенко. Но Раскольников — уже признанный и популярный военный деятель новой власти. С учетом его морского опыта он направляется в первые месяцы разгорающейся Гражданской войны командовать Волжской военной флотилией.

В военных действиях против сил контрреволюции он проявляет себя неплохим командиром. В частности, хорошо известен эпизод, когда благодаря его энергичному руководству была спасена от затопления огромная баржа с несколькими сотнями пленных красноармейцев. Нельзя не упомянуть и о происшедшем в это же время немаловажном событии в его личной жизни — его женой стала не менее легендарная женщина той поры Лариса Рейснер.

Дочь крупного ученого, профессора Петроградского университета Михаила Рейснера, она с юных лет проявляла необычайные способности к литературной и общественной деятельности. Достаточно сказать, что чуть ли не в семнадцатилетнем возрасте она задумала и осуществила издание сатирического журнала под названием «Рудин» (вышел, правда, только один номер, в котором, помню, очень хлестко и ядовито Лариса высмеяла такого зубастого литератора и критика, как Корней Чуковский). Редкая красавица, волевая и решительная, вплоть до того, что смело ходила в разведку, рискуя попасть в руки белогвардейцев, она была достойной подругой знаменитого Раскольникова.

Я впервые увидел его в доме своего брата, с которым он был в дружеских отношениях. Федор Федорович только что вернулся из Афганистана, где был полпредом Советского Союза. Я смотрел на него с любопытством, видя в нем легендарную личность, имевшую непосредственное отношение к штурму Зимнего дворца и аресту Временного правительства.

В дружеской застольной беседе Кольцов вспомнил эпизод, свидетелем которого я был. Дело было в кулуарах Кремлевского дворца, где происходил очередной партийный пленум. В перерыве между заседаниями, стоя рядом с братом, я с интересом смотрел на известных всей стране партийных и государственных деятелей. Брат обратил внимание, что неподалеку от нас стояли Бухарин, Чичерин, Молотов, Андреев и Сталин. Бухарин держал в руках номер журнала «Огонек», редактируемого Кольцовым. Все они дружно смеялись. Мы с братом переглянулись, и он озабоченно сказал:

— В чем дело, интересно? Что их так могло рассмешить?

В это время Бухарин увидел Кольцова и, продолжая смеяться, жестом подозвал его к себе. Через пару минут брат вернулся ко мне, явно расстроенный.

— В чем дело? — шепотом спросил я.

Оказалось, что на обложке «Огонька» была напечатана фотография со следующим текстом под ней: «Полпред Советского Союза в Афганистане Ф. Раскольников (сидит на слоне), отзыва которого потребовало английское правительство. По лесенке со слона спускается супруга Раскольникова писательница Лариса Рейснер».

— Бухарин спросил меня со смехом, чем провинился перед англичанами слон, что английское правительство требует его отзыва? Конечно, грамматически там все правильно — поставлены скобки, но на слух получается досадный «ляп», — сказал мне брат.

Этот эпизод со слоном очень рассмешил Раскольникова. Дальше разговор зашел о минувших делах Волжской военной флотилии. Федор Федорович вспомнил, как в Свияжск проведать флотилию приезжал сам Троцкий, тогдашний глава Красной армии. В одном из своих очерков Лариса Рейснер писала, что «когда выступает Троцкий, то приходят на ум вожди Великой Французской революции».

— И это совершенно справедливо, — заметил Раскольников. — Именно такое впечатление производил Лев Давидович, но надо сказать, дело прошлое, что и на него немалое впечатление произвели красота и обаяние моей Ларисы.

— А что произошло потом? — несколько бестактно спросил Кольцов.

Раскольников посмотрел на него с неудовольствием.

— А что могло произойти? — сухо сказал он. — Ведь она любила меня.

— Да, да, конечно… — заторопился Кольцов. — Прости, пожалуйста.

Тем не менее Раскольникову предстояло расстаться с Ларисой. Ко всеобщему удивлению, она предпочла ему, мягко говоря, далеко не красавца, но зато прославленного своим острословием, веселым цинизмом и авантюрной биографией Карла Радека.

Очерки Ларисы Рейснер печатались на страницах «Известий», и в редакции она была окружена подлинным поклонением. Помню, как я был счастлив, когда она однажды обратилась ко мне:

— Ефимов, милый. Сбегайте, пожалуйста, наверх в «Правду», найдите Карла Бернгардовича, пускай передаст с вами мою рукопись об издательстве Ульштейна в Берлине. Ее надо срочно в набор.

Нетрудно себе представить, с каким восторгом я ринулся выполнять это поручение. Мигом слетал на третий этаж в редакцию «Правды», нашел Радека, вихрем вернулся с рукописью и был вознагражден ласковым кивком головы.

А буквально через месяц в Доме печати я стоял в почетном карауле у гроба Ларисы Рейснер. Случайное, нелепое заражение сыпным тифом оборвало ее жизнь. Ей едва исполнилось тридцать лет.

По сей день стоит у меня перед глазами Карл Радек, навзрыд рыдающий у ее свежей могилы на Ваганьковом кладбище. Глубокое сочувствие вызывало безутешное горе этого уже пожилого человека, прошедшего, как говорится, огонь и воду и медные трубы, опытнейшего политического деятеля. Но, зная все, что произошло в последующие времена, нельзя не отделаться от мысли, что Лариса, человек, близкий к Раскольникову и Радеку, не избежала бы расстрела в годы сталинских репрессий.

Впрочем, кто возьмется усмотреть логику и закономерность в поступках Сталина? Почему, например, Антонова-Овсеенко он расстрелял, а Подвойского не тронул? Почему Рыков и Бубнов были расстреляны, а Луначарский и Бонч-Бруевич уцелели? Почему Дыбенко погиб, а Коллонтай осталась жива? Сталин, видимо, недолюбливал Раскольникова, но почему-то уничтожать его не стал, а направил на дипломатическую работу. Сначала послом в Афганистан, а впоследствии в Болгарию. Но между этими двумя дипломатическими должностями Раскольникову было доверено почему-то заниматься редакционно-литературной деятельностью. В печати появлялись его довольно посредственные статьи и критические выступления по вопросам литературы. Это привело к неожиданному результату — он познакомился с работником редакции журнала «Прожектор» Натальей Пилацкой, и вскоре они вступили в супружеские отношения. Наташа Пилацкая, милый, культурный человек, была нашей с Кольцовым доброй знакомой, и завязалась, что называется, дружба домами. Я получил возможность довольно часто общаться с Раскольниковым. И странная вещь! — образ «легендарного» участника Октябрьского переворота и Гражданской войны стал тускнеть. Я видел перед собой человека весьма заурядного и, откровенно говоря, мало интересного. Но время показало, что я глубоко ошибся. Эти мои впечатления о личности Раскольникова оказались поверхностными и близорукими.

Шли годы, ознаменованные ожесточенными внутрипартийными разногласиями. В первое время Раскольников примыкал к оппозиции, разделял взгляды Троцкого. Его оппозиционность, естественно, привела к тому, что он был освобожден от высоких должностей, которые занимал в Военно-морском ведомстве, и направлен на дипломатическую работу, то есть по сути дела в почетную ссылку. А когда он уехал послом в Болгарию, был вообще почти забыт и «легендарным» больше не числился.

Между тем, вопреки словам широко распеваемой песни: «Над страной весенний ветер веет, с каждым днем все радостнее жить», вопреки возвещенному «Вождем и Учителем»: «Жить стало лучше, жить стало веселее», огромную страну из конца в конец пронизывали отнюдь не весенние, а страшные, леденящие ветры «ежовщины» и «бериевщины». Тысячи и тысячи ни в чем неповинных людей ежедневно и еженощно отправлялись за колючую проволоку ГУЛАГа, тысячи и тысячи получали пулю в затылок по скорому и безапелляционному приговору всевозможных трибуналов, военных коллегий, особых совещаний, «троек» и «двоек».

Положенную и весьма значительную долю в число жертв сталинского террора вносили и зарубежные работники Советского Союза. Полпреды, их заместители, советники, атташе, даже скромные переводчики и бухгалтеры то и дело вызывались в Москву и бесследно исчезали, иногда прямо с вокзала. Я сам был свидетелем такой сцены. На платформе Белорусского вокзала остановился поезд, прибывший из Берлина. На ступеньках спального вагона стоял с чемоданчиком в руке заведующий одним из отделов берлинского полпредства Яков Магалиф. Я хорошо его знал, бывая в Германии, неизменно встречал с его стороны дружескую заботу и помощь в различных деловых проблемах. Он весело махал рукой встречавшим его жене и сыну. Но они не успели с ним поздороваться: едва он ступил на платформу, к нему подошли двое, коротко с ним поговорили и все вместе ушли в здание вокзала на глазах ошеломленных жены и сына. Больше они его не видели.

А случалось и по-другому. Я был знаком с работником Наркоминдела Михаилом Островским, встречался с ним в ЦДРИ, ЦДЛ, на собраниях деятелей культуры, в ЖУРГАЗе и других местах. Слышал, что он назначен полпредом в Румынию. И вот через какое-то не очень долгое время я встречаю его в Москве, и он рассказывает со смехом:

— Представляете себе? Перед вручением королю отзывной грамоты шеф протокола меня предупреждает, что после формальной процедуры король намерен дать мне приватную аудиенцию. Что ж, пожалуйста. И что вы думаете? Он мне говорит, ни более ни менее, что не советует мне возвращаться в Москву, так как по имеющимся у него точным сведениям я буду немедленно арестован. Знаете, как я ответил? Ваше величество! Только глубокое уважение к вам и к месту, где мы находимся, мешает мне расхохотаться вам в лицо!

— Да… Здорово, — уныло сказал я и неосторожно добавил: — А давно вы приехали?

— Да уже третий день, — ответил он, как-то подозрительно на меня поглядев.

Примерно через неделю я услышал, что Островский арестован и разоблачен, как «враг народа».

Естественно, отзывались в Москву и бесследно исчезали и работники полпредства в Болгарии. Со дня надень, без сомнения, ждал своего отзыва и Раскольников, не предполагая, конечно, при этом ничего хорошего ни для себя, ни для своей молодой жены. Забыл сказать, что брак его с Наташей Пилацкой оказался непрочным. Они расстались, друг в друге, как я понимаю, разочарованные. А в Софию он приехал со своей третьей и последней супругой с красивым именем Муза.

Не берусь судить, какие мотивы руководили Раскольниковым в тот критический момент. Был ли то естественный инстинкт самосохранения, нежелание бесславно закончить свою легендарную биографию в застенках НКВД или в нем заговорил волевой и решительный мичман Раскольников времен Октябрьского переворота и подвигов Волжской военной флотилии. Но в отличие от многих и многих, без сопротивления, покорно, как под гипнозом положивших голову на плаху, у Раскольникова созревало другое решение.

Ждать пришлось недолго. В один «прекрасный» день тридцать восьмого года на имя Раскольникова поступило из Москвы лаконичное приглашение на срочное совещание в Наркоминделе. Смысл его не вызывал сомнений: то было приглашение на арест, ссылку или, скорее всего, через короткое время, расстрел. Раскольников не стал колебаться — он ответил немедленно и решительно, что отказывается вернуться в страну, где «воцарился кровавый произвол и разнузданный террор». То был открытый и дерзкий вызов всемогущему «Отцу народов», и, понимая это, Раскольников счел за благо покинуть вместе с Музой Болгарию, откуда его из страха перед Сталиным вполне могли выдать советским властям, и уехал во Францию.

Раскольников решительно и отважно перешел политический Рубикон в своей биографии, но положение его за рубежом было весьма сложным и, прямо сказать, незавидным. Политического убежища ему во Франции не предоставили. В той неспокойной международной обстановке не хотели, видимо, портить отношения с мощным Советским Союзом. Руководство Французской компартии, целиком зависящее от субсидий из Москвы, видело в нем перебежчика в лагерь буржуазии, предателя социалистического отечества, а белая эмиграция не могла, конечно, простить «легендарного» участия в окаянном большевистском перевороте. Но Раскольникова все это, по-видимому, мало беспокоило. Он был слишком одержим в эти дни духом борьбы, гневом против сталинского режима.

Надо сказать, что в ту пору для советской действительности не были редкостью «невозвращенцы», среди которых встречались и весьма ответственные лица, даже личные секретари и помощники Сталина, которые, зная непредсказуемый нрав «Вождя и Учителя», предпочитали держаться от него подальше. Все эти невозвращенцы себя отнюдь не афишировали, жили по разным странам тихо и незаметно, стараясь, чтобы о них забыли.

Конечно, и Раскольников мог бы спокойно доживать свой век вместе с Музой где-нибудь во французской или американской провинции, с успехом издавая мемуары о событиях «десяти дней, которые потрясли мир», о подвигах Волжской военной флотилии, о встречах с Троцким, о своем пребывании с легендарной Ларисой Рейснер в Афганистане и многом другом, не затрагивая при этом личности Сталина, «ежовщины» и «бериевщины». Мог бы, конечно, но он, как оказалось, был сделан из другого материала…

В августе 1939 года Федор Раскольников написал, а в октябре опубликовал в печати «Открытое письмо Сталину». Оно было перепечатано во многих странах и даже проникло в рукописных копиях в Советский Союз. Взять его для прочтения могло стать так же смертельно опасно, как и «Мою жизнь» Троцкого. От чтения «Открытого письма» становилось страшно и охватывала дрожь. Думаю, что мало есть в истории человеческих документов подобной силы, подобного страстного, сокрушающего обвинения. Это — подлинная, неумолимая инвектива, хотя объяснение этого латинского термина в словаре, как «резкой, оскорбительной речи, бранного выпада против кого-нибудь», кажется мне в данном случае слишком слабым и мягким. «Открытое письмо Сталину» Раскольникова — это не брань. Более правильно сравнить его с раскаленным, немилосердно хлещущим бичом.

Невольно вспоминается письмо Ивану Грозному от бежавшего за рубеж князя Курбского. Помните, у Алексея Константиновича Толстого:

…И пишет боярин всю ночь напролет,

Перо его местию дышит,

Прочтет, улыбнется, и снова прочтет,

И снова без отдыха пишет…

Мы не знаем, рискнули ли секретари Сталина показать Хозяину газету с адресованным ему Письмом. Но ясно, что всесильный деспот не счел нужным вступать в переписку с мятежным невозвращенцем, как это сделал грозный царь, а просто дал команду его уничтожить. Это было незамедлительно и оперативно исполнено. После опубликования «Открытого письма» Раскольников прожил немногим больше месяца. Обстоятельства его смерти покрыты туманом. Известно только, что это произошло на юге Франции, в больнице, где Раскольников лечился. По одной версии он был отравлен, по другой — выброшен из окна пятого этажа… Так или иначе, вряд ли мог быть иным конец человека, осмелившегося написать тирану:

«Сталин! Вы объявили меня «вне закона». Этим актом вы уравняли меня в правах, точнее, в бесправии со всеми советскими гражданами, которые под вашим владычеством живут вне закона. Со своей стороны отвечаю вам полной взаимностью, возвращаю вам входной билет в построенное вами «царство социализма» и порываю с вашим режимом.

…Заменив диктатуру пролетариата режимом вашей личной диктатуры, вы открыли новый этап, который в историю нашей революции войдет под именем эпохи террора.

…Вы оболгали, обесчестили и расстреляли многолетних соратников Ленина, …невиновность которых вам была хорошо известна. Перед смертью вы заставили их каяться в преступлениях, которых они никогда не совершали… Вы беспощадно истребляете талантливых, но лично вам неугодных писателей, деятелей культуры. Где Борис Пильняк, где Михаил Кольцов, где Сергей Третьяков, где Галина Серебрякова, виновная только в том, что она была женой Сокольникова, где великий Всеволод Мейерхольд? Вы уничтожили и Всеволода Мейерхольда, Сталин.

…Ваша безумная вакханалия не может продолжаться долго. Бесконечен список ваших преступлений. Бесконечен список ваших жертв. Рано или поздно советский народ посадит вас на скамью подсудимых как предателя социализма и революции, главного вредителя, подлинного врага народа…

16 августа 1939 года. Раскольников, полпред в Болгарии».

…Как же я был близорук, когда при личном знакомстве с Раскольниковым не разглядел в нем подлинного бойца, волевого, мужественного, неустрашимого. А именно он, Федор Раскольников, оказался, пожалуй, единственным человеком, смело бросившим в лицо тирану слова обвинения и разоблачения. И мы вправе назвать его легендарным Раскольниковым. А я бережно храню небольшую книжку ярко и талантливо написанных воспоминаний о событиях Гражданской войны под названием: «Рассказы мичмана Ильина». Я получил ее в подарок из рук самого Федора Федоровича.