Глава вторая
Глава вторая
В последние дни марта того же семнадцатого года я расстался с Харьковом, унося самые добрые воспоминания о прожитых в нем двух годах. И с большим удовольствием ожидал встречи с родным Киевом, где жили родители, куда вскоре приехал и браг Миша. Киев, как и вся страна, бурлил революционными событиями, митингами, острыми политическими спорами. Как и в Харькове, я с интересом слушал эти словесные баталии. Между прочим, одним из самых популярных мест для них была наскоро сколоченная деревянная трибуна там, где еще недавно стоял памятник Столыпину. Горячо и с прямо противоположными комментариями обсуждались события в Петрограде, создавшееся там двоевластие Временного правительства и Совета рабочих и солдатских депутатов. А между тем в самом Киеве уже назрело настоящее троевластие. Одновременно нарастали активность и влияние украинского национального движения, воплощенного в Центральной Раде (своего рода украинском парламенте) и Всеукраинской Раде вийсковых депутатов. В это же время я прочел в газете «Киевская мысль», что в Петроград приехал из-за границы некто Ленин, которого на Финляндском вокзале встречала огромная толпа рабочих во главе с председателем Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов Чхеидзе. Взобравшись на оказавшийся на площади броневик, этот Ленин произнес речь, в которой призывал к свержению Временного правительства и «превращению буржуазной революции в социалистическую». Я ничего не понял. Я не знал, кто такой Ленин, никогда не слышал этой фамилии. И не мог понять, почему его не устраивает прекрасная, светлая революция, свергнувшая прогнивший царский режим и сделавшая Россию свободной республикой. Какая ему еще нужна «социалистическая революция»?
С огромным интересом слушал я живые рассказы брата о революционных событиях в Петрограде. Между прочим, у него была почти артистическая способность, рассказывая о встречах с людьми, очень точно показывать их облик, манеру разговаривать, характерные черты. Так, он очень убедительно показывал, как брал интервью у А. Ф. Керенского для журнала «Путь студенчества» еще за год до революции. Керенский тогда возглавлял в Государственной думе крохотную группу левых депутатов (4 человека), именовавшихся «трудовиками». И вот новая встреча с ним в февральские дни революции. Это — знаменитый Екатерининский зал Таврического дворца, который, по описанию брата, тогда стал «казармой, военным плацем, митинговой аудиторией, больницей, спальней, театром, колыбелью новой страны». Брат рассказывал, как вступил сюда целый гвардейский полк с офицерами, знаменами и оркестром. Вот перед пришедшими возникает грузная фигура председателя думы Родзянко, который, должно быть, уже видел себя президентом Российской республики. Раздается его зычный голос: «Здо-рова, ма-ладцы-преображенцы!» Полк отвечает грохочущим рыком, оркестр играет «Марсельезу». Родзянко уходит в усталом величии, сморкаясь в большой платок. После Родзянко на трибуне появляется один из лидеров кадетской партии (так называли партию конституционных демократов) Милюков. Его профессорский сюртук тщательно вычищен, крахмальный воротничок подпирает гладко выбритые щеки, топорщатся пышные седые усы. Его обращение несколько иное: «Граждане, приветствую вас в этом зале!» И третьей возникает быстрая сухощавая фигура Керенского. Напрягая усталое горло, он выкрикивает: «Товарищи!» — и это звучит здесь более уместно и демократично, чем «маладцы-преображенцы» и «граждане».
Мне довелось увидеть Керенского своими глазами, когда его восторженно встречали в Киеве. Помню, как в стихах, напечатанных по случаю его прибытия, штатный поэт газеты «Киевская мысль» Гарольд писал: «…В скромном френче юный бог».
События стремительно нарастали. Уже миновали так называемые «июльские дни» в Петрограде — беспорядки, учиненные солдатами, поддавшимися на агитацию большевиков против Временного правительства. Уже отшумело Государственное заседание в Москве, на котором самой эффектной фигурой оказался незадолго до того бежавший из германского плена генерал Лавр Георгиевич Корнилов. Став Верховным главнокомандующим, он явился подлинным героем дня. Помню рисунок на обложке одного из журналов: изображен Керенский, опирающийся на плечо Корнилова, который ему говорит: «Вы устали, Александр Федорович, отдохните на лавре». Вскоре разразился корниловский мятеж. Корнилов неожиданно потребовал от Керенского сложить полномочия с явным желанием установить в России свою военную диктатуру. Но Керенский оказался сильнее: Корнилов был смещен со своей должности и арестован. Корниловский мятеж сыграл на руку большевикам, которые с этого момента активно устремились к свержению Временного правительства и захвату власти.
Далеко не восторженно встречает Кольцов Октябрьский переворот. Не по душе ему приходятся яростные призывы к «диктатуре пролетариата», призывы все «разрушить до основанья, а затем…» и другие громокипящие лозунги. Он не примыкает к большевикам, а вступает в более умеренную демократическую группировку так называемых межрайонцев.
С естественным интересом и любопытством начинающего, но уже определившего свое признание журналиста Кольцов наблюдает события Октября. Ему, по-видимому, трудно сразу определить свое отношение к новой власти. Он далек от враждебной книги «Окаянные дни» Ивана Бунина, но не разделяет и решительного «Моя революция» Владимира Маяковского. Ближе всего ему, пожалуй, восприятие американского журналиста Джона Рида, не проявившего глубокого понимания учения Маркса — Энгельса, но просто захваченного бунтарской романтикой переворота. Как и Рид, Кольцов был увлечен революционной дерзостью немногочисленной партии, смело взявшей в свои руки власть в огромной взбудораженной, бушующей стране. Думаю, если бы Кольцов тогда же написал о своих впечатлениях, они бы во многом перекликались с книгой Рида «10 дней, которые потрясли мир». Но Кольцов, забыв на время журналистику, с головой ушел в другое дело. Он работает в так называемом Скобелевском комитете, в области документальной кинохроники. Снимает эпизоды гражданской войны в Финляндии, потом братание русских солдат с немецкими на фронте.
А меня бурные события наступающего восемнадцатого года застали в родном Киеве учеником седьмого класса Киевского реального училища святой Екатерины. Об этом учебном заведении у меня остались самые смутные воспоминания. Не до учебы было в те тревожные месяцы. С каждым днем обострялась конфронтация между тремя противоборствующими силами — сторонниками Временного правительства, большевиками, оплотом которых был завод «Арсенал», и украинскими националистами. Последние уже представляли собой подлинное государство в государстве — я упоминал о Центральной Раде, вокруг которой организовались многочисленные вооруженные отряды, называвшиеся по старой запорожской традиции «куренями». Они объединяли «гайдамаков», «вильных козаков», «сичовых стрильцев» и «синежупанников», одетых в яркие, почти театральные одеяния и мундиры. Уже приобрело широкую известность имя их главаря Симона Петлюры, по фамилии которого ко всему этому воинству прочно пристало название «петлюровцы».
Петлюровцы выпускали несколько крикливых газеток и даже сатирический журнальчик «Гедз», страницы которого пестрели грубыми издевательским карикатурами, сеявшими национальную рознь и вражду к «московсько-монгольским хамам». Город лихорадило: постоянные уличные столкновения, почти не прекращавшаяся по вечерам стрельба неизвестно с чьей стороны и неизвестно в кого… Было тревожно, неуютно, страшновато. Поддерживавшие Временное правительство юнкера были вскоре разгромлены петлюровцами, но большевистский «Арсенал», осажденный гайдамаками и «сичовыми стрильцами», продолжал упорно держаться, надеясь на выручку, — к Киеву приближались отряды большевиков под командованием некоего полковника Муравьева.
Политический календарь не всегда совпадает с календарем общегражданским: Октябрь наступил в Киеве только в январе. Три месяца прошло с того дня, как в актовом зале Смольного Ленин провозгласил советскую власть. Первое боевое крещение киевлян!..
Всякое движение в городе замерло. Артиллерийские снаряды с воем и грохотом ударяют в дома. Трудно понять, кто откуда наступает, куда бьют пушки. Но вот все стихло. Сражение окончилось. Жители выглядывают из ворот. Тяжелый пороховой дым оседает на окровавленный снег. По крутой улице заиндевевшие лошади тянут пушки-трехдюймовки, нестройной толпой идут солдаты.
Советская власть, провозглашенная Лениным в Петрограде, простояла, как известно, семьдесят четыре года, пока не была денонсирована в Беловежской пуще руководителями России, Белоруссии и Украины Ельциным, Шушкевичем и Кравчуком. Советская власть, установленная в Киеве, продержалась значительно меньше. Петлюровцы вернулись ровно через три недели, ведя за собой германскую армию, оккупировавшую Киев и заодно всю Украину на основе «Мирного договора о дружбе и взаимопомощи», заключенного в Бресте. Кайзер Вильгельм протянул руку помощи Симону Петлюре.
…Я стоял в толпе у городского оперного театра, перед которым на площади живописным каре выстроились гайдамаки, «сичовы стрильцы» и «синие жупаны», и своими глазами лицезрел самого Симона Васильевича в распахнутой солдатской шинели и гайдамацкой папахе с длиннющим алым шлыком. Под крики «Слава!» он стремительно перебегал от одного куреня к другому, выкрикивая какие-то приветственные слова. Я внимательно разглядывал его остроносую физиономию, как бы предвидя, что мне не раз предстоит изображать ее на карикатурах и сатирических плакатах. Петлюра был, несомненно, незаурядный и чрезвычайно энергичный политический деятель. Дальнейшая судьба его такова: через несколько лет он был застрелен в Париже неким часовщиком Шварцбардом, мстившим за своих родителей, зверски убитых во время погрома, учиненного петлюровцами в Проскурове.
Парад на площади еще продолжался, когда ко мне, стоявшему в первом ряду толпы, подошел гайдамак. Я был в студенческой фуражке и в форменном студенческом пальто с золотыми пуговицами. Внимательно меня оглядев, он перевел взгляд на стоявшего рядом со мной моего соседа по дому, скромного продавца одного из магазинов, в потертой куртке. И, взяв его за плечо, отвел куда-то в сторону. Возвращаясь после парада домой, я увидел, как вели по мостовой большую группу людей, окруженную конвоем с ружьями наперевес, и услышал, как прохожие говорили: «Ведут коммунистов…» Я понял, что моего соседа ждет незавидная судьба. Домой он больше не вернулся.
Уход большевиков из Киева и возвращение петлюровцев оказались началом более чем двухлетней непрерывной смены властей в многострадальном городе, первым оборотом драматической и далеко не бескровной карусели переворотов и, как острили киевляне, «недоворотов». Киевляне подсчитали, что смена властей в столице Украины произошла ровно двенадцать раз. Неоднократно чередовались большевики, деникинцы, петлюровцы. Надо ли повторять, что эта жуткая «карусель» сопровождалась уличными боями, разрушениями и кровавыми расправами. Не забуду, как после ухода из Киева отряда Муравьева мы с отцом с ужасом смотрели в помещении анатомического театра на бесчисленные трупы расстрелянных большевиками юнкеров, офицеров, «буржуев». Помню, с каким тяжелым сердцем хоронили мы группу школьников-старшеклассников, расстрелянных петлюровцами в предместье Киева Борщаговке. Помню, как в августе девятнадцатого года, после ухода советской власти и вступления в город деникинской армии генерала Бредова, я в числе других киевлян с ужасом смотрел на покрытые засохшей человеческой кровью и мозгами стены огромного каменного сарая во дворе ВУЧК (Всеукраинской чрезвычайной комиссии).
То были страшные времена. Но, должен засвидетельствовать, жизнь в Киеве продолжалась. Люди не перестали встречаться, смеяться, влюбляться, ревновать, вступать в браки, разводиться, петь песни, сочинять стихи, ходить в театры, одним словом, жить.
Между тем события следовали одно за другим непрекращающейся чередой. Несмотря на договор о дружбе и взаимопомощи, немцы проявили по отношению к Петлюре «черную неблагодарность»: не прошло и месяца, как он был отстранен от власти, Центральная Рада разогнана, куда-то исчезли гайдамаки и «сичовы стрильцы». Украинская народная республика была переименована в Украинскую державу, во главе которой немцами был поставлен генерал-лейтенант Павел Петрович Скоропадский в ранге «Гетмана всея Украины».
Гетманский период в Киеве заслуживает особого описания. Как относилось население Киева к немецкой оккупации? С одной стороны, она не могла не ущемлять патриотические чувства у нас, российских граждан. С другой — стальная щетина германских штыков прочно охраняла нас от большевиков, которых все боялись, помня их жестокости в Киеве. Нельзя не сказать и то, что немцы той поры отнюдь не были заражены гитлеровским расизмом и мракобесием, их отношение к населению было вполне цивилизованным и культурным.
Киев в этот период представлял собой прелюбопытное зрелище: это был своего рода Кобленц. Подобно тому, как в эпоху Великой французской революции тот прирейнский город служил убежищем аристократов и роялистов, жаждавших иностранной интервенции против якобинцев, так сейчас Киев спасал бежавших от большевиков под крылом «ясновельможного Гетмана всея Украины» Павла Скоропадского, а по сути дела — под защитой германских штыков. В Киев хлынула из Петрограда и Москвы разношерстная толпа бывших министров и депутатов Государственной думы, генералов и биржевиков, редакторов и спекулянтов, светских дам и искательниц приключений, литераторов и артистов, других оставшихся не у дел осколков рухнувшего мира. Густая атмосфера слухов, сплетен, фантастических вымыслов, спекулятивных афер и всяческой коррупции. Пестрая лихорадочная сутолока будущих именитых эмигрантов, от Милюкова до Аверченко, уповающих на свержение Советов силой оружия — безразлично чьего: кайзера или Антанты. Доморощенные политиканы до хрипоты спорят главным образом о преимуществах той или другой ориентации — германской или союзнической. Ориентация! Самое модное словечко в Киеве восемнадцатого года… В кабаре «Кривой Джимми» бежавшие из столиц комедийные артисты распевают лихие куплеты:
Кто не менял средь наших дней
О-ри-ен-та-ции своей?
Да-а при всяческом режиме?
— Джимми!
Возникают и лопаются всевозможные бульварные газетки, театральные и юмористические журнальчики, бесчисленные кабаре, замысловато оформленные кабачки и подвальчики для литературно-театральной богемы, всякого рода студии и театры миниатюр. Процветает полуклуб-полукабак под бойким названием «ХЛАМ»: Художники, Литераторы, Актеры, Музыканты. Там всегда шумно и весело, выступают с чтением стихов поэты, поют артисты. Желающих тут же зарисовывают художники. Там, в «ХЛАМе», я впервые увидел Илью Эренбурга, привлекавшего всеобщее внимание не только огромной лохматой шевелюрой, но и громкой репутацией бежавшего от преследований царской полиции во Францию еще до Февральской революции. В Париже он занимался переводами старых и современных французских поэтов, а также изданием своих собственных стихов. Теперь он каким-то образом появился в Киеве и здесь, в «ХЛАМе», выступал с чтением своих «Стихов о России», из которых мне запомнился только рефрен: «Барабан! Барабан! Барабан!»
В Киев щедро доставляются немецкие газеты и иллюстрированные издания, среди которых известный мюнхенский сатирический еженедельник «Симплициссимус». Я рассматриваю его с большим интересом, изучаю рисунки мюнхенских корифеев Гульбрансона, Гейне, Тэнни, Шиллинга и других. Мастерство немецких сатириков производит на меня сильное впечатление, но издевательски-грубый, ультрашовинистический характер карикатур «Симплициссимуса» весьма неприятен. В стиле Тэнни я делаю для себя рисунки, в которых наблюдаемые мной в действительности типы немецких солдат и петлюровских вояк пытаюсь запечатлеть в обобщенных сатирических образах. Одновременно простым гульбрансоновским штрихом рисую дружеские шаржи на артистов и литераторов. Поддавшись искушению увидеть свою работу в печати, отдаю их в театральный журнальчик «Зритель». Там появляются мои дружеские шаржи на актрису Веру Юреневу, поэта Александра Вознесенского, известного театрального критика и режиссера Александра Кугеля и других лиц.
Невозможно разорвать культурные и литературные связи страны, подавить живой интерес киевской интеллигенции к художественной жизни Петрограда и Москвы. Преодолевая колючую проволоку русско-германского фронта, в Киев прилетают на крыльях поэзии две гениальные поэмы. Они переписываются и передаются из уст в уста. Название одной из них «Облако в штанах», другой — «Двенадцать». Вряд ли в ту пору можно было назвать поэтов более популярных и притягательных, чем Владимир Маяковский и Александр Блок. Ими зачитывались, их заучивали наизусть. Мы не уставали повторять кованые, чеканные строки:
Выньте, гулящие, руки из брюк —
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук —
пришел чтоб и бился лбом бы!
Это было целиком в стиле Маяковского, гармонировало с уже устоявшимся представлением о дерзкой, самобытной поэзии поэта-футуриста, скандалиста, бунтаря.
Но это:
Гетры серые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнкерьем гулять ходила —
С солдатьем теперь пошла?
Неужели эти строчки написал утонченный задумчивый Блок, вдохновенный поэт изысканных лирических образов? Рыцарь Прекрасной Дамы? Мы помнили:
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.
Мы были ошеломлены и озадачены. И все же новая поэма побеждала, убеждала, завоевывала умы и души своей могучей силой:
Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!
Восхищаясь мастерством поэта, свежестью и смелостью «Двенадцати», издатели киевского литературно-художественного журнала «Куранты» все же увидели в образе Блока-красногвардейца сюжет для шаржа. С предложением нарисовать его редактор «Курантов» Александр Дейч обратился ко мне.
Александр Иосифович Дейч был своего рода вундеркиндом. В самом деле, разве не назовешь «чудо-ребенком» 15-летнего школьника, стихи которого публикуются в печати? Могут сказать: «Ну, не такое уж это диво». Возможно. Но после этого в печати публикуются его же серьезные, глубокие, совершенно по-взрослому написанные и блестяще аргументированные статьи, такие, как «Тип Дон Жуана в мировой литературе», «Миф о Прометее», «Джованни Боккаччо», «История доктора Фауста», «Карнавал на Западе», «Два сказочника» (Г.-Х. Андерсен и Оскар Уайльд), «Очерки о футуризме», историко-литературный очерк «Сказание о Тангейзере», статьи о Блоке и Ф. Сологубе, Пушкине и Карло Гоцци и многие-многие другие. Просто поражают горизонты и интересы юного литературоведа и критика. И это были его первые шаги. Впереди — многолетняя, неутомимая и непрестанная деятельность Александра Иосифовича Дейча — поэта, беллетриста, публициста, драматурга, переводчика, критика, литературоведа, историка…
Я познакомился с Дейчем в памятном восемнадцатом году в родном для нас обоих Киеве. Как я уже писал, одним из самых модных понятий того времени было слово «ориентация». Действительно, при гетмане ориентация была на кайзеровскую Германию. При деникинцах — на Антанту. Но самой надежной считалась ориентация на Америку. Предполагалось, что президент Вудро Вильсон — самая надежная защита от большевиков, и с нетерпением ждали его приезда в Европу. Но Вильсон к нам не спешил. Вспоминаю грустный стишок: «Когда мы мыслим мудро, пригрезится любви ль сон? О нас не помнит Вильсон. В Париж уехал Вудро…» Этот немудреный стишок подписан псевдонимом Деколье, что наподобие Кукрыниксы является соединением трех фамилий — Дейч, Кольцов, Ефимов. За этой подписью в ту пору в разных газетках часто появлялись юмористические частушки, эпиграммы и другая мелочь.
На фоне этой, в общем, чепуховой печатной продукции резко выделяется высокой культурой содержания изящно, со вкусом оформленный литературно-художественный журнал под названием «Куранты». Его создатель и редактор — двадцатитрехлетний Александр Дейч, собравший в журнале таких же, как он, талантливых «поклонников изящного», любителей литературы и искусства. «Куранты» стали подлинным очагом культуры для киевской интеллигенции, приобщающейся через этот журнал к последним литературным событиям и новинкам. Именно в редакции «Курантов» Дейч прочел нам вслух поэму Александра Блока «Двенадцать». И тут же предложил мне нарисовать дружеский шарж ка Блока-красногвардейца. Я постарался в своем рисунке обыграть юмористический контраст между изящной поэтической лирой и тяжелыми солдатскими сапогами, винтовкой на черном ремне. Шарж понравился Дейчу и был напечатан в «Курантах».
Секретарем редакции журнала был Александр Розовский, писавший под псевдонимом С. Грей. Человек с характером настойчивым и упрямым, то есть с качествами, которых как раз не хватало мягкому и уступчивому Дейчу. И Кольцов как-то сочинил такую эпиграмму:
Пьет ли Дейч, ест ли,
Полощется ли борною
Или даже если
Он идет в уборную, —
Всюду Грей рачительно
Прет его коленцем.
Вот уже действительно
Связался черт с младенцем!
Шли годы. И наступило время, когда закончился киевский период биографии Дейча, Кольцова, Розовского и мой тоже. Все мы стали москвичами. Дейч переехал в Москву, когда Кольцов уже был редактором «Огонька», руководителем крупнейшего Журнально-газетного объединения (ЖУРГАЗ), и часто потом с улыбкой рассказывал:
— Приехал я в Москву и твердо решил там остаться. Но так как я уже не раз являлся к Кольцову, приезжая из Киева, и говорил о своем решении переселиться в Москву, а потом уезжал обратно на Украину, то мне было неловко заходить к нему в «Огонек». Помог случай. На углу переулка меня встретил Зозуля и радостно затащил в редакцию… На одной из дверей была строгая черная надпись «Редактор». Дверь приоткрылась, и через мгновение меня уже стиснул, обнимая, Кольцов. Он усадил меня в кресло у окна и со свойственной ему лаконичностью сказал: «Если теперь не обманете, садитесь за этот стол и работайте. Вы с этой минуты — заведующий иностранным отделом».
Но роль Дейча в ЖУРГАЗе далеко не ограничилась иностранным отделом. Он стал незаменимым компетентным и авторитетным консультантом по всем литературным изданиям Журнально-газетного объединения. Перед его близорукими глазами, прикрытыми толстыми стеклами очков, и через его руки проходили многотомные серии зарубежных романов, «История молодого человека 19-го столетия», первое при советской власти собрание сочинений Чехова, отдельные специальные номера «Огонька», другие сложные и ответственные жургазовские издания.
Рассказывая о Дейче, я прежде всего вспоминаю никогда не покидавшее его чувство юмора, которым было неизменно окрашено его общение с людьми, и столь же присущие ему уравновешенность и олимпийское спокойствие — качества, которые так помогали ему в трудные периоды жизни.
Именно так, спокойно и мужественно, встретил он постигшую его в расцвете лет беду — полную потерю зрения. Опираясь на бесценную помощь Евгении Кузьминичны, его верной подруги и жены, Александр Иосифович продолжал увлеченно, вдохновенно и плодотворно работать до самых своих последних дней.
Известно, что первой книгой в задуманной Горьким и осуществленной Кольцовым широко популярной серии «Жизнь замечательных людей» была биография Генриха Гейне, написанная А. И. Дейчем.
Не символично ли, что серию повестей о замечательных людях всех времен и народов начал своим произведением писатель, ученый, историк, которого самого нельзя не причислить к людям замечательным.
Но вернемся в Киев. Появление в нем брата в ту пору было связано с его работой в Скобелевском кинокомитете, а в частности — с командировкой для съемок мирных переговоров между Советской Россией и Украинской державой, проходивших в Киеве. Но политические и военные события развиваются настолько стремительно, непредсказуемо и не всегда благоприятно, что брат «застревает» в Киеве. И надолго.
С детства знакомый родной Киев предстает в глазах Кольцова по-новому. Красавец город совсем недавно перестал быть ареной ожесточенных уличных боев, кровавых расправ, сопровождавших смену враждующих властей. Теперь, после вступления в город немецкой армии под командованием фельдмаршала фон Эйхгорна, здесь воцарилось полное спокойствие. Трудно себе представить в ту пору больший контраст, чем между суровой, голодной и холодной Москвой и сытым, благодушествующим, развлекающимся в бесчисленных кабачках и кабаре, клубах и театриках Киевом.
Неугомонную журналистскую натуру Кольцова интересуют и порядки германской оккупации, и скрытое, но упорное ей сопротивление, и премьеры обосновавшихся в Киеве московских театров, и возглавляемые Симоном Петлюрой украинские гайдамаки, затаившиеся где-то под Киевом, и многое другое. И конечно, немалое значение имеют возникшие близкие отношения с Верой Леонидовной Юреневой, известной всей стране актрисой, ставшей здесь, в Киеве, его женой.
А из «Совдепии» идут мрачные вести: большевики с трудом подавляют левоэсеровский мятеж в Ярославле, убит германский посол граф Мирбах, и немцы требуют ввода контингента своих войск в Москву, в Петрограде убит председатель ЧК Урицкий, Ленин тяжело ранен пулями террористки Каплан, на Волге вспыхнул мятеж чехословацкий военных частей. И еще, и еще, и еще… Похоже, что большевикам приходит конец… Что же это? Может быть, Советское государство (Совдепия) оказалось призрачно-недолговечным явлением, подобным легендарному граду Китежу, скрывшемуся под водой вместе с теми, кто его построил? Большевистский Китеж? Красный Китеж?
Под этим названием в журнале «Куранты» Кольцов печатает свои размышления. Пожалуй, наиболее яркая и эффектная фигура большевистского «Красного Китежа» — Лев Троцкий, один из главных организаторов и руководителей Октябрьского переворота. Кольцов вдосталь насмотрелся в Октябрьские дни на Троцкого, и его, как и Джона Рида, поражал несравненный ораторский дар этого человека, подлинного митингового трибуна, способного наэлектризовать и увлечь за собой тысячи людей. Но здесь, в Киеве, Кольцову открывается другая, доселе ему не известная ипостась Троцкого. Это — Троцкий, рьяно выступающий за «войну до победного конца» в своих корреспонденциях из Франции на страницах газеты «Киевская мысль» под псевдонимом Антид Ото. Так Кольцов, к немалому своему удивлению, обнаружил, что политические воззрения Троцкого-журналиста существенно отличались от идей, провозглашавшихся Троцким — вождем Октябрьской революции. И в своей статье «Красный Китеж» высказал убеждение, что Троцкий по самой природе своей был и остается журналистом, для которого главное — сенсационные события и остросюжетные ситуации, дающие возможность развернуть во всю силу литературные, ораторские, организаторские и агитаторские таланты. В сложной, противоречивой фигуре Троцкого Кольцов увидел своего рода олицетворение «Красного Китежа».
Киевский период восемнадцатого года был для Кольцова своего рода Рубиконом, который надо было перейти в ту или другую сторону. Некоторые лозунги Октябрьского переворота, как, скажем, «Мир народам», другие возвышенные революционные призывы находили у него живой отклик, хотя далеко не все нравилось ему в действиях и нравах большевистской власти. Но для Кольцова были совершенно чужды и неприемлемы идеи и лозунги Белого движения, конечной целью которого являлось, несомненно, восстановление монархии. Он не смог бы, как некоторые другие писатели, годами жить в Париже или Берлине, со стороны наблюдая за тем, что творится в Совдепии. Он был патриотом своей страны на деле, а не на громких словах. И решил, что его долг служить ей своим пером журналиста, бороться в этой своей стране с засоряющими и омрачающими ее жизнь безобразиями, уродствами. И он это сделал.
В своем рассказе я упомянул об убийстве посла Германии. Мог ли я в то время подумать, что мне предстоит личное знакомство с его убийцей?
Есть люди, которые входят в историю не благодаря своим заслугам, а потому, что их имя связано с каким-нибудь скандальным, безнравственным или даже злодейским поступком. Древнейший тому пример — человек, который поджег одно из «семи чудес света» — храм Артемиды в античной Элладе. Звали его Герострат, и целью такого варварского поступка было безумное желание прославить свое имя. Шутили, что древние греки решили достойно наказать Герострата, предав его имя полному забвению. И можно было любого грека разбудить ночью и спросить:
— Кого ты должен забыть?
Он прямо со сна отвечал:
— Безумного Герострата.
Нечто подобное произошло и с Яковом Блюмкиным. На протяжении многих лет на вопрос «Кто такой Блюмкин?» следовал немедленный ответ: «Тот, кто убил графа Мирбаха».
Блюмкин был сотрудником ВЧК, членом партии левых эсеров (социалистов-революционеров). А целью убийства было желание сорвать так называемый похабный Брестский мир с Германией. Дальнейшая судьба Блюмкина такова: сначала он бежал на Украину, потом явился с повинной, был амнистирован и даже принят обратно на работу в ЧК.
Я увидел его впервые в 1923 году в редакции только что возникшего журнала «Огонек». Смотрел на него, конечно, с любопытством — у него как будто на лбу было написано: «Я — тот самый Блюмкин, который убил Мирбаха!» Он был весьма словоохотлив и подробно рассказывал, что недавно вернулся с Кавказа, где принимал участие в подавлении каких-то мятежей против советской власти. При этом высказался с каким-то смаком: «Мы их там шлепнули, тысячи две».
(Я впервые тогда услышал этот залихватский термин «шлепнули», означавший «расстреляли».)
Вернувшись в Москву, Блюмкин начал работать в секретариате Троцкого, тогда председателя Реввоенсовета республики. Блюмкина, видимо, потянуло на литературную деятельность, и он пришел в редакцию «Огонька» предложить очерк о работе этого секретариата. Как раз при мне редактор нового журнала Кольцов прочел очерк и сказал:
— Ну, что ж, мы это напечатаем. А как подписать? Вашей фамилией?
Блюмкин подумал.
— Нет, — сказал он, — пожалуй, как-нибудь иначе.
Кольцов оглянулся вокруг, и взгляд его упал на стоявший в углу несгораемый шкаф, на дверце которого была надпись «Сущевский завод».
— Вас устроит подпись «Я. Сущевский», товарищ Блюмкин?
Тот согласился, и очерк под названием «День Троцкого» за подписью «Я. Сущевский» появился на страницах «Огонька». Надо отдать справедливость автору — написан он бойко, образно, хорошим литературным языком.
Я не раз потом встречал Блюмкина в редакциях, в творческих клубах, в обществе журналистов, писателей, и повсюду он любил находиться в центре внимания, всячески давая понять, что он — личность историческая, разглагольствуя о былях и небылицах своей биографии. Помню, в какой-то компании Блюмкин патетически рассказывал, как, схваченный белогвардейцами и поставленный ими к стенке, он в ожидании расстрела гордо запел «Интернационал».
— Что же было дальше? — с интересом спросил писатель Лев Никулин.
— Меня спасли прискакавшие в этот момент буденновцы, — не задумываясь, ответил Блюмкин.
Потом он куда-то надолго исчез. Мы узнаем из воспоминаний бежавшего на Запад сотрудника ОГПУ — НКВД Александра Орлова, что Блюмкин был в это время назначен нелегальным резидентом советской разведки в Стамбуле. Свое пребывание в Турции он использовал для тайных контактов с высланным туда из Советского Союза Троцким. Это немедленно стало известно в Москве от внедренных в окружение Троцкого агентов ГПУ, и было решено срочно вернуть Блюмкина в СССР. Для этого использовали привлекательную даму, агента ГПУ Елизавету Горскую. Она с успехом выполнила поручение. Блюмкин вместе с Горской вернулся в Москву, не подозревая, что в ГПУ уже известно о его контактах с Троцким. Впрочем, по каким-то соображениям, арестовали его не сразу. Он оставался на свободе, вместе с Лизой Горской бывал в гостях, и, в частности, я как-то встретил эту парочку у своего приятеля писателя Бориса Левина. Там собралась довольно большая компания, шла оживленная дружеская беседа, и тут Блюмкин, одержимый присущей ему страстью повсюду выпячивать свою персону, стал разглагольствовать о своих турецких впечатлениях и не смог удержаться от того, чтобы не упомянуть встречу с Троцким. Подтвердилась старая истина «язык мой — враг мой»: видимо, кто-то из присутствовавших «стукнул» куда следует, что по тем временам было, увы, нормой советского общества. По всей вероятности, усердие «стукача» ускорило предполагавшийся арест Блюмкина.
…О дальнейшей его судьбе нетрудно догадаться. По тем же воспоминаниям Александра Орлова: «Он мужественно шел на казнь и перед тем, как должен был прозвучать смертельный выстрел, воскликнул: «Да здравствует Троцкий!»
Было ли так действительно или нет — мы не знаем, но это похоже на Блюмкина, человека, может быть, склонного к дешевым эффектам, но, бесспорно, смелого и мужественного.
…Яков Блюмкин вошел в историю как человек, который убил графа Мирбаха. Но, как нередко бывает в истории, то, что считается достоверным, вдруг становится сомнительным — есть свидетельства сотрудников германского посольства, очевидцев покушения на посла, что Блюмкин, трижды стрелявший в Мирбаха, промахнулся, а посла застрелил пришедший вместе с Блюмкиным другой левый эсер — Андреев. Однако не Николай Андреев, а Яков Блюмкин увековечил свое имя.
Что ж, так бывает в истории…