Глава тринадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава тринадцатая

Горы статей и книг написаны об Алексее Максимовиче Пешкове, который в начале своего литературного пути начал писать в газетах под затейливым псевдонимом Иегудиил Хламида, а несколько позже избрал себе более простое и, может быть, более соответствующее духу того времени имя — Максим Горький. Под этим именем он достиг всенародной, а потом и всемирной славы. Достаточно перечесть хотя бы двадцатистраничную статью о Горьком в Большой Советской Энциклопедии, чтобы получить представление о поистине гигантских масштабах и фантастической сложности его деятельности — писательской, общественной, политической, культурной. Напомню, что Горький вошел в сознание людей моего поколения сразу после его написанных на рубеже веков и ставших хрестоматийными «Песни о Соколе» и «Песни о Буревестнике». Он навсегда остался для нас в ореоле революционного глашатая-бунтаря, борца за высокую нравственность, гуманизм и справедливость, непримиримо воюющего своими произведениями против угнетения и унижения человеческого достоинства, против эксплуатации, против самодовольного мещанства. Все это, повторяю, широко известно, я не берусь это повторять, а намерен рассказать только о личных своих встречах с этим легендарным человеком и о своих, сугубо личных, наблюдениях. При этом надо учесть, что я пишу об этом спустя добрых семьдесят лет, когда мы больше знаем и, пожалуй, больше понимаем о событиях прошлого.

Впервые я своими глазами увидел Горького на перроне Белорусского вокзала. Из окна вагона он приветливо помахивал рукой многочисленным встречавшим его людям. Вместе с ними он вышел на запруженную народом привокзальную площадь, сопровождаемый неистовыми криками «Ура!» А встречавший его от имени правительства Николай Бухарин с энтузиазмом закричал: «Максимыч опять с нами!» Горький был явно взволнован, растроган, даже прослезился (что, как известно, было ему свойственно) и, поднявшись на стоящий у выхода из вокзала грузовик, произнес несколько благодарственных слов.

Как известно, Горький покинул родную страну прежде всего потому, что ему далеко не во всем была по душе политика советской власти. Его заступничество за отдельных писателей, ученых и других представителей интеллигенции, попавших в застенки ЧК, вызывало недовольство и саркастическое отношение Ленина к этому заступничеству. Впрочем, возможно, что Горькому кое-кого удалось спасти от расстрела. В связи с обострением туберкулеза и необходимостью лечения, Горький летом 1921 года с согласия Ленина выехал сначала в Германию и Чехословакию, а затем прочно обосновался в Италии. Надо сказать, что свою практическую эмиграцию из Советской России он осуществил весьма осторожно и корректно, не примкнув к таким ранее эмигрировавшим ненавистникам советской власти, как Бунин, Куприн, Мережковский, Зинаида Гиппиус, а поддерживал прочные связи и переписку с Россией, принимал приезжавших гостей из Советского Союза. Все это выглядело вполне естественно и благопристойно.

Но проходил год за годом, и постоянное проживание Горького за границей приобретало несколько другую окраску и начинало вызывать недоумение. Это было отчетливо выражено в известном стихотворении Владимира Маяковского:

Я не лезу

            ни с моралью,

                             ни в спасатели,

Без иронии,

как писатель

                 говорю с писателем.

Очень жалко мне, товарищ Горький,

что не видно

                 Вас

                     на стройке наших дней.

Думается, однако, что вряд ли облеченные в стихотворную форму упреки и призывы побудили Горького расстаться с лазурным небом Италии. И не поток писем из Советского Союза (несомненно, организованный соответствующими инстанциями), в которых дети, рабочие, крестьяне, деятели культуры, всевозможные общественные организации слезно призывали великого писателя вернуться на родину. В решение этого вопроса вступили более мощные силы, более действенные рычаги.

И, если коротко назвать причины возвращения Горького, то они очень просты — он понадобился Сталину. В голове «Вождя и Учителя», видимо, уже созревали далеко идущие зловещие планы, и он спокойно, цинично рассчитал, что при осуществлении этих планов и замыслов ему, Сталину, чрезвычайно полезно присутствие всемирно известного писателя с его огромным авторитетом, престижем и популярностью. И Горький был доставлен в Москву, торжественно возведен в сан непререкаемого главы советской культуры и литературы, осыпан неслыханными почестями — древний город Нижний Новгород переименован в город Горький, именем писателя названа главная улица столицы, его имя присваивается заводам, шахтам, колхозам, совхозам, институтам, паркам и так далее. Даже Московский Художественный театр, который больше всего связан с пьесами Чехова, отныне именуется «МХАТ имени Горького». Алексею Максимовичу отводятся три комфортабельных особняка — в Москве, Подмосковье и в Крыму.

Вряд ли можно предполагать, что Сталин купил Горького всеми этими и другими благами, но факт остается фактом, что, вернувшись на родину, Горький не перестает восхищаться достижениями «Союза Советов» (так Алексей Максимович упорно именовал Советский Союз) — страны, где, по выражению Горького, неутомимо и чудодейственно работает железная воля Иосифа Сталина. Одновременно он яростно опровергает и высмеивает «клеветнические вымыслы» об ужасах раскулачивания, голода, о нарастающих политических репрессиях, об инсценированных политических процессах. В частности, Алексей Максимович публикует статью под названием «Гуманистам», в которой гневно обрушивается на Альберта Эйнштейна и Томаса Манна, осмелившихся поднять голос протеста против казни обвиняемых по делу так называемой Промпартии, которые якобы были повинны в причинах голода.

В этот период Горький неустанно выступает на страницах газет со статьями, которые можно было уподобить неким наставительным проповедям по самым разнообразным вопросам — литературным, общественным, нравственным. Кого-то он при этом хвалил, кого-то ругал, кого-то высмеивал, но общим знаменателем его высказываний была, по сути дела, безоговорочная поддержка всех сталинских мероприятий — политических, хозяйственных, культурных, кадровых, а также и карательных. (Вспомним хотя бы небезызвестную поездку группы писателей во главе с Горьким на строительство Беломорско-Балтийского канала и посещение «СЛОНа» — Соловецкого лагеря особого назначения — для политических заключенных.) Расчеты Сталина на пользу, которую принесет возвращение Горького, целиком и даже с лихвой оправдались…

…Вскоре после импозантной встречи на Белорусском вокзале мне довелось увидеть Алексея Максимовича поближе — он счел нужным посетить редакцию «Известий», где в кабинете его старого друга, главного редактора И. И. Скворцова-Степанова состоялась товарищеская встреча с группой сотрудников. Горький держал себя очень просто, благодушно, немного рассказал об Италии, а потом высказал несколько соображений об ответственной роли печати, и в частности «Известий», в деле строительства социализма в стране. Эта встреча была, естественно, запечатлена фотографом «Известий», и на снимке нетрудно заметить, что Горький смотрит в объектив как-то весьма настороженно, почти тревожно. Это объясняется тем, что в ту пору фотографирование сопровождалось яркими вспышками магния, которых он не выносил.

А еще через некоторое время я получил возможность видеть и слышать Горького совсем близко — это было за обеденным столом на квартире у Михаила Кольцова, с которым у Алексея Максимовича установились весьма дружеские отношения на почве совместного редактирования журналов «За рубежом», «Наши достижения» и других изданий, выпускаемых Журнально-газетным объединением.

За обедом шла непринужденная живая беседа. Горький был в хорошем настроении, рассказывал всякие забавные истории. Мне запомнился, между прочим, его рассказ о Бунине, который, испытывая антипатию к Горькому, обвинил его в бездушном отношении к собственному родному брату.

— А у меня-то и братьев никогда не было, — сказал Горький, как-то комично, вроде виновато разводя длинными руками.

Уже уходя, прощаясь, он вдруг обратился ко мне:

— А вы, оказывается, карикатурист. Мне сказал Михаил Ефимович.

— Да, Алексей Максимович, — сказал я. — И давно, еще с Гражданской войны.

— Позвольте, позвольте… Так это вы Ефимов? Так это вы меня изобразили шагающим босиком с сапогами за плечами. Похоже, похоже. Впрочем, бывало, и сапог не было. А интересная это штуковина — карикатура. Капризное искусство, но нужное. Полезное. Оно требует — хорошо видеть и тонко изображать смешное.

И повторил:

— Хорошо видеть и тонко изображать. Общественно значительное и полезнейшее искусство.

Это определение карикатуры, между прочим, впоследствии вошло в статью Горького о творчестве художников Кукрыниксов, названных им «единосущной и нераздельной троицей»…

Резиденцией Горького в Москве был определен вычурный особняк на Малой Никитской улице, построенный архитектором Шехтелем в стиле модерн для известного миллионера Рябушинского. Теперь там расположен Дом-музей Горького. Когда мне приходится бывать в этом музее, передо мной невольно встают картины прошлого — тех лет, когда здесь жил и работал Горький под бдительной охраной и неусыпным наблюдением соответствующих органов, возглавлявшихся пресловутым Генрихом Ягодой. Сюда наезжал Сталин, сопровождаемый, как правило, Молотовым или Ворошиловым. Здесь Горький читал в присутствии Сталина и Ворошилова вслух свое произведение «Девушка и Смерть», которое, как известно, Сталин удостоил отзывом: «Эта штука сильнее, чем «Фауст» Гете».

Много зловещих тайн хранят стены этого дома. Здесь кишели, сплетались, переплетались и не прекращались сложные политические интриги, низкие карьерные расчеты и даже любовные страсти, достойные пера Александра Дюма или еще более Мориса Дрюона, здесь давали волю низменным поползновениям, циничным и подлым замыслам. Никто не может знать, умер ли Максим Горький своей смертью или же ему помогли уйти в «мир иной», чтобы он не «путался под ногами» и не надоедал Хозяину просьбами о смягчении участи своих старых друзей, соратников Ленина — Каменева, Бухарина и других. Никто не знает истинную причину смерти Максима Пешкова, сына Горького. Никто не знает, какую роль сыграл в этом доме зловещий Генрих Ягода своими амурными устремлениями. Мне как-то рассказывал писатель Лев Никулин, часто бывавший у Горького, что однажды, проходя через одну из комнат, он наткнулся на жестокого главу ОГПУ — НКВД, который, поникнув головой, горько плакал. Оторопев от страха, Никулин на цыпочках вышел из комнаты. Ни для кого не было тогда секретом, что грозный Ягода страстно влюблен в жену Максима Пешкова…

Здесь же в огромной комнате, служившей Рябушинскому столовой, происходило писательское собрание, созванное Горьким для обсуждения вопросов литературы.

Отправляясь туда, Кольцов посоветовал мне пойти вместе с ним.

— Думаю, там будет интересно. Послушаешь и Горького, и самых известных наших писателей.

Мы пришли задолго до начала собрания. Кольцов поднялся в апартаменты Горького, а я остался в подвальном этаже, где встретил нескольких знакомых мне работников «органов». Они сидели за столом, что-то выпивали и чем-то закусывали. Мне гостеприимно предложили принять участие в трапезе и сразу угостили «Степной устрицей». Суть угощения состояла в следующем: надо было залпом выпить стакан голландского джина и тут же моментально проглотить сырое яйцо. Я довольно лихо проделал эту процедуру, заслужив одобрение всей компании. В этот момент кто-то вбежал и, понизив голос и переведя дух, произнес:

— Ребята! Приехал Хозяин. Начинается совещание.

Забыв о «Степной устрице», все устремились наверх, и я увязался вместе с ними. Конечно, никто не посмел войти в зал, где происходило собрание, и мы расположились в соседней комнате, откуда все было видно и слышно. И я своими глазами увидел Сталина, усевшегося чуть-чуть позади. Горького, который на этом собрании председательствовал.

«Отец всех народов» сидел, время от времени раскуривая трубку и сохраняя абсолютно бесстрастное выражение лица, с которого зорко смотрели чуть-чуть прищуренные глаза, слушал выступавших со своего места писателей. Его молчаливое присутствие вносило в атмосферу совещания некую леденящую скованность.

И говорили литераторы, как-то осторожно подбирая слова, явно избегая каких-либо категорических и конкретных мнений, предпочитая общие обтекаемые фразы, не забывая при этом напомнить о великих достижениях строительства социализма под мудрым руководством товарища Сталина и самокритично подчеркнуть, что писатели «в большом долгу перед народом».

Сталин выслушивал эти речи, на мой взгляд, совершенно равнодушно, но терпеливо. В зале постепенно и незаметно воцарялась скука. Но вдруг возникло некоторое неожиданное и, я сказал бы, испуганное замешательство. Вот что произошло. Один из участников совещания, писатель из Сибири по фамилии, если не ошибаюсь, Зазубрин решил, очевидно, выделиться на фоне однообразных скучноватых речей оригинальным, «раскованным» выступлением. Он бодро заговорил о том, что писатель, по его мнению, должен изображать жизнь правдиво, писать о событиях и людях без прикрас, без лакировки, а честно и достоверно. Это звучало довольно убедительно, и его слушали не без интереса. Но затем его, как говорится, бес попутал, и, чтобы иллюстрировать свою мысль, он не нашел ничего лучшего, как сказать:

— Вот, например, если бы мне надо было написать о товарище Сталине. Что же, я стал бы изображать его в треуголке Наполеона? А он человек как человек. Самый обыкновенный. В помятых штанах, рябой, ничем не примечательный…

Тут сибирский писатель, видимо, понял по лицам слушателей, что «забрался не в ту степь», пробормотал еще несколько невнятных слов и умолк. Все со страхом смотрели на Хозяина, который, однако, сохранял полную невозмутимость, как будто ни единого слова не слышал. Горький сильно закашлялся и торопливо спросил, кто еще хочет выступить. Таковых не нашлось. Наступила минута томительного молчания. Я увидел, как Сталин, не вставая со стула, наклонился к Горькому и они коротко о чем-то поговорили, после чего Горький возвестил:

— Слово имеет Иосиф Виссарионович.

Воцарилась мертвая тишина. Сталин встал, медленно прошелся взад и вперед вдоль первого ряда слушателей. Потом остановился возле Горького, выпустил клуб дыма и заговорил негромко и неторопливо. (Я, естественно, не ручаюсь за точность и стенографичность моего пересказа, но смысл сталинского выступления мне запомнился и запомнилось также, как, внимательно слушая Хозяина, Горький то и дело одобрительно кивал головой.)

Сталин высказал ту мысль, что, наряду с инженерами, работающими в сфере производства, строительства, других технических областей, не менее важную роль играют писатели, своими произведениями воспитывающие и просвещающие людей. И таких писателей можно с полным правом тоже назвать инженерами. Инженерами человеческих душ. Их роль весьма важна и ответственна, ибо если у такого писателя нет твердой и правильной политической позиции, если в нем присутствует какая-то раздвоенность, путаница в мыслях, то от такого «инженера» один только вред и от таких «инженеров» надо избавляться.

Все слушали, затаив дыхание, но гораздо большее, прямо скажу, ошеломляющее впечатление произвело то, о чем Сталин заговорил дальше, без всякой видимой связи с вопросами литературы. Так же неторопливо и обстоятельно он стал рассказывать, как, в очередной раз посетив парализованного Ленина в Горках, он услышал от него такую просьбу:

— Вы, Коба, человек твердый, я знаю. Поэтому обращаюсь именно к вам. Принесите мне яд. Я использую его, когда станет ясно, что надежды на выздоровление нет.

— Я не счел возможным, — рассказывал дальше Сталин, — самому решать такой вопрос и поставил его на Политбюро.

Писатели сидели бледные, испуганно переглядываясь, и на всех лицах был безмолвный вопрос: «Зачем он это рассказывает? Зачем он предает гласности такой чудовищный факт, что Политбюро обсуждало вопрос, надо или не надо отравить Ленина?»

Как известно, Политбюро высказалось против этого, после чего Сталин сообщил Ленину, что выполнить его просьбу не может.

Далее Сталин поделился с внимавшими ему в оцепенении писателями своим соображением, что, возможно, именно после этого случая Владимир Ильич изменил свое хорошее к нему отношение и в своем так называемом завещании рекомендовал заменить его на посту Генерального секретаря партии другим товарищем, менее грубым и более лояльным.

Мне думается, что тут был совершенно ясный дальний расчет Сталина: он рассказал об этом факте, рассчитывая, что писатели — эти летописцы исторических событий, именно так и будут комментировать ленинское «завещание». (Кстати, насколько я знаю, сам Горький в своих как устных, так и печатных выступлениях обошел этот рассказ Сталина полным молчанием.)

Видеть и слышать Горького в следующий раз мне довелось на одном из центральных и самых значительных культурных событий тридцать четвертого года — на Всесоюзном съезде советских писателей, проходившем весьма помпезно в Колонном зале Дома Союзов при ярком свете юпитеров, громе приветствий и оркестров. Эти юпитеры, помню, очень раздражали председательствовавшего на открытии съезда М. Горького. Я слышал, как он прикрываясь от них ладонью, сердито произнес:

— Уберите эти анафемские свечки!

На съезде было много любопытного и интересного. Был большой доклад Н. И. Бухарина о советской поэзии, оппонентами которому выступали Демьян Бедный, Безыменский, другие. Помню, как Безыменский, полемизируя с Бухариным, с пафосом прочел «Стихи о советском паспорте» Маяковского. Они были встречены аплодисментами. Бухарин саркастически заметил:

— Аплодируют Маяковскому, а Безыменский принимает это на свой счет.

Доклад о советской сатире сделал Михаил Кольцов, причем высмеивал попытки перестраховщиков из РАППа воспрепятствовать изданию сатирических романов Ильфа и Петрова. Он приводил также почти анекдотическое высказывание некоего бдительного редактора: «Пролетариату рано смеяться, пускай смеются наши классовые враги».

Помню, как Горький с большой теплотой представлял съезду, как он выразился, «Гомера двадцатого века» — поэта Сулеймана Стальского. В один из дней Горький также обратился к съезду с таким ворчливым замечанием:

— Здесь очень часто упоминают имя Горького с присоединением к нему различных измерительных эпитетов — Великий, Высокий, Длинный и тому подобное. Мне думается, что этого не надо делать.

Горький с похвалой отозвался о выступлении Леонида Соболева, приведя его фразу: «Партия и правительство дали писателю все, лишив его только одного — права плохо писать», и заметил при этом:

— Отлично сказано! Отлично!

Кстати говоря, эта эффектная сентенция легла в основу блестящей карьеры Соболева, оказавшегося вскоре на посту председателя Союза писателей Российской Федерации.

В числе прочих выступил на съезде и Илья Эренбург. Он счел нужным заступиться за таких мало и редко пишущих писателей, как Бабель, Олеша и Пастернак.

В последний день съезда выступил Горький с заключительным словом, в котором он дал обзор состояния советской литературы и оценку выступлений писателей на съезде. Насколько я понимаю, в этом своем заключении Горький сказал именно ТО и именно ТЕМИ СЛОВАМИ, которых ждал от него Сталин. Это касается, в частности, такой неожиданной формулировки, очень четко перекликающейся с «инженерами человеческих душ», как «всесоюзная красная армия литераторов»… Куда-то вдруг исчезло понятие творческого объединения писателей, создающих произведения о том, что их волнует и чем они не могут не поделиться с читателями, и вместо него провозглашалась некая литературная «красная армия». В своем заключительном слове Алексей Максимович выстраивает и четкую партийную иерархию: вождь пролетариата — это партия Ленина, но вождь партии Ленина — это Иосиф Сталин.

Затем съезд принимает различные приветствия. Вот приветствие И. В. Сталину.

«…Этот исторический день наш мы начинаем с приветствия вам, дорогой Иосиф Виссарионович, нашему учителю и другу.

Вам, лучшему ученику Ленина, верному и стойкому продолжателю его дела, мы хотели бы сказать все самые душевные слова, которые только существуют на языках Союза. Имя ваше стало символом величия, простоты, силы и постоянства, объединенных в то единое и цельное, что характеризует тип и характер большевика.

Дорогой и родной Иосиф Виссарионович, примите наш привет, полный любви и уважения к вам как большевику и человеку, который с гениальной прозорливостью ведет коммунистическую партию и пролетариат СССР и всего мира к последней и окончательной победе.

Да здравствует класс, вас родивший, и партия, воспитавшая вас для счастья трудящихся всего мира!»

На заключительном заседании съезда, создавшего Союз писателей СССР, был зачитан список членов Правления СП СССР по алфавиту от А до Я и в самом конце прозвучало: «А также товарищ Щербаков». Для всех было понятно, что это — новый сталинский эмиссар, отныне отвечающий перед Хозяином за «братьев-писателей». Председателем нового союза был, разумеется, единогласно выбран Горький. В Правление вошел также и Михаил Кольцов, занявший ответственный и престижный пост Председателя иностранной комиссии.

Алексею Максимовичу оставалось жить меньше двух лет. И это время, пожалуй, один из самых драматичных периодов его биографии. Можно не сомневаться, что он всей душой стремился в любимое Сорренто, мечтал спокойно там пожить и поработать. Но он уже стал «невыездным» и, по сути дела, заложником в особняке на Малой Никитской. В его отношениях со Сталиным наметилось, внешне, может быть, скрываемое, но неизбежно наступившее охлаждение с обеих сторон. Сталин был, несомненно, недоволен и разочарован тем, что Горький всячески уклонялся от почетной миссии написать о Сталине так, как он в свое время написал о Ленине. Горького все больше угнетала назойливая опека со стороны органов НКВД, здоровье его ухудшилось, тяжелую душевную травму ему причинила безвременная и загадочная смерть любимого сына. Он не может не замечать безжалостных расправ Сталина с людьми, имевшими независимое мнение, и полного пренебрежения к его, Горького, отрицательному отношению к этим расправам. И в то же время вынужден писать: «Непрерывно и все быстрее растет в мире значение Иосифа Сталина… Отлично организованная воля, проницательный ум великого теоретика, смелость талантливого хозяина, интуиция подлинного революционера, который умеет тонко разбираться в сложности качеств людей… Поставили его на место Ленина».

Все говорило о том, что, приехав на родину и поддержав своим всемирным авторитетом все начинания и политику Сталина, теперь Горький стал ему не нужен и даже начинал мешать.

Хочу рассказать еще об одном Максиме Горьком, судьба которого была, пожалуй, даже более трагична, который погиб после очень короткого существования, хотя был сделан из стали и других прочных материалов. Речь идет о самом большом в мире, по тем временам, восьмимоторном самолете-гиганте «Максим Горький». Его начали строить по предложению Михаила Кольцова в связи с 40-летием литературной и общественной деятельности Алексея Максимовича в 1932 году. Конструктором его был знаменитый А. Н. Туполев, за постройкой самолета наблюдал сам Кольцов. Дело было непростое и нелегкое, оно затягивалось, и Кольцову не раз приходилось выслушивать ворчливые вопросы великого писателя: «Что же это, многоуважаемый Михаил Ефимович? Когда же будет готов самолет моего имени? Заждался…»

Впервые крылатый «Максим Горький» показался народу 19 июня 1934 года, когда он приветствовал с воздуха прибывших в Москву героев-челюскинцев. А мне довелось быть на его борту в первомайский праздник 1935 года, когда воздушный гигант пилотировали Герой Советского Союза Михаил Громов и Иван Михеев. Об этом событии в «Известиях» была напечатана моя заметка, отрывки из которой я позволю себе привести:

«Еще негромко рокоча моторами и слегка переваливаясь на неровностях почвы, «Максим» неторопливо рулит по аэродрому.

Я посматриваю кругом с любопытством и не без доли некоторого сомнения: кажется совершенно невероятным, что все это огромное сложное металлическое сооружение сможет вдруг преодолеть законы земного притяжения и вместе со своими телефонной и электростанциями, с радиорубкой, типографией и прочим хозяйством подняться в воздух!

В этот момент сдержанный рокот винтов переходит в могучий, но нисколько не оглушающий и не заставляющий повышать голос гул; постройки, виднеющиеся через окно, резко ускоряют свой встречный бег: еще 3–4 секунды — и восемь мощных советских моторов без малейшего напряжения отрывают от земли самый большой в мире самолет.

Сначала, однако, «Максим Горький» направляется в противоположную центру города сторону. Еще несколько минут полета — и на горизонте появляется туча металлических птиц. Тогда «Максим» делает величественный поворот и движется обратно, уже находясь в голове колонны военно-воздушных сил. У каждого громадного крыла «Максима» теперь плавно покачиваются неведомо откуда взявшиеся истребители.

«Максим» идет уже над однофамильной ему улицей Горького. Не убавляя хода, он немного снижается. Густая масса, заполняющая каменное русло улицы, покрывается забавными круглыми розовыми пятнышками. Это — поднятые кверху лица демонстрантов.

Командир эскадрильи Михаил Кольцов покидает свое обычное место на пороге между пилотской и штурманской кабинами. Он идет в радиорубку.

— Большевистская печать, — говорит Кольцов, — особенно горда и счастлива тем, что она может на созданном ею самолете-гиганте открывать сегодня парад военно-воздушных сил.

В эту секунду «Максим» проходит над Историческим музеем — и мы над Красной площадью! В последующие короткие мгновения глаз старается охватить всё: и полированные грани мавзолея, с которого на нас смотрят теперь Сталин и члены правительства, и приветствующие воздушного гиганта трибуны, и четкие ряды танков, кажущиеся неподвижными, и островерхие кремлевские башни, и весь торжественный облик этой прекраснейшей из площадей мира.

Огибая столицу, «Максим» возвращается обратно и идет на посадку. Первомайский полет «Максима Горького» окончен.

Выйдя из самолета, немногочисленные пассажиры прощаются со знаменитым пилотом.

— Спасибо, Михал Михалыч, — говорю я, пожимая ему руку. — Спасибо за незабываемый полет. Дай Бог — не последний.

— Бог троицу любит, — замечает Громов. — Наверно, и третий раз полетим. Вот когда и где, не знаю».

Но после этого достопамятного полета над первомайской Москвой мне больше не доводилось встречаться с Михаилом Михайловичем. Разумеется, я хорошо знал о славных его делах, о рекордных полетах, о легендарном перелете через Северный полюс из Москвы в Америку, о том, как, командуя в звании генерал-полковника воздушной армией в дни Великой Отечественной войны, он внес достойный вклад в победу над Германией.

…В этот светлый Первомайский праздник оставалось ровно 18 дней до следующего полета «Максима Горького» над столицей. То было безоблачное погожее воскресенье, и кто-то задумал порадовать полетом над столицей тех, кто создал замечательный самолет. Несколько десятков инженеров, техников, рабочих со своими семьями заполнили кресла воздушного гиганта. За штурвалом вместо заболевшего Михаила Громова сидел его напарник, опытный пилот Иван Михеев. «Максим Горький» поднялся над Москвой. И так же, как в первомайский день, его сопровождали два истребителя. По сей день остается мрачной загадкой, кому и зачем понадобилось дать команду летчику Благину, пилоту одного из истребителей, выполнить фигуры высшего пилотажа вокруг огромного крыла «Максима Горького». Известно, что тот категорически возражал, предупреждая, что это весьма опасно. Но кому-то понадобилось на этом настаивать. Благин вынужден был подчиниться.

При выходе из «мертвой петли» летчик Благин своим самолетом ударил в крыло «Максима Горького».

«Самолет «Максим Горький» вследствие полученных повреждений от удара тренировочного самолета стал разрушаться в воздухе, перешел в пике и отдельными частями упал на землю в поселке «Сокол», в районе аэропорта.

При катастрофе погибло 11 чел. экипажа самолета «Максим Горький» и 36 чел. пассажиров-ударников из инженеров, техников и рабочих ЦАГИ, в числе которых было несколько членов их семей.

При столкновении в воздухе также погиб летчик Благин, пилотировавший тренировочный самолет».

Митинги — по всей стране. На фабриках, заводах. В колхозах, совхозах. В учреждениях, вузах, научно-исследовательских и производственных институтах. В театрах.

Нетрудно себе представить, как эта катастрофа потрясла Горького, и без того находившегося в тяжелом физическом и душевном состоянии. Это вполне могло быть для него неким страшным предзнаменованием.

18 июня 1936 года Горького не стало.

Огромное количество статей и выступлений было посвящено его памяти. Из некоторых откликов мы узнаем, что Горький был перевезен в Москву из Крыма настолько больным, что врачи за него боялись и 1 июня его положение было признано очень серьезным. Он лежал в подмосковных Горках, и к воротам его дома была приставлена вооруженная стража. Как вспоминал французский писатель Луи Арагон, который вместе со своей женой, известной писательницей Эльзой Триоле, между прочим, родной сестрой Лили Брик, приехал из Парижа по приглашению Алексея Максимовича, их, а также бывшего вместе с ними Михаила Кольцова не впустили даже в приусадебный парк. Они долго просидели перед воротами в автомобиле и видели, как оттуда выехала машина, увозившая докторов — это было утро смерти Горького. Вот что пишет об этом Арагон:

«…18 июня, перед усадьбой… Автомобиль. Водитель спорит со стражей, цепь на воротах опускается. Это доктор. Может быть, после его визита мы будем иметь право? Михаил ходит к страже и обратно к нам. Еще проходит час. Снова выезжает автомобиль. Михаилу удается приблизиться к нему. Доктор его знает, они переговариваются… Горький умер. Нам ничего не оставалось, как уехать. У Михаила были слезы на глазах. И он все время говорил, что Старик очень хотел нас видеть перед тем, как умереть… Тогда еще никто не знал, не думал, что эта смерть после долгой болезни была убийством…»

В ночь на 20 июня состоялась кремация, и вечером урна с прахом Горького торжественно замурована в Кремлевской стене. Страна в глубоком трауре.

Через некоторое время Сталин вызвал Михаила Кольцова и поручил ему написать о Горьком массовую популярную брошюру, которая и была издана трехсоттысячным тиражом под названием «Буревестник». Эту брошюру Кольцов написал очень быстро, и, когда он принес ее Хозяину, тот сразу прочел ее про себя в присутствии автора. Брошюра ему понравилась, и он тут же дал команду ее печатать. Потом, помолчав и раскурив трубку, сказал:

— Написано живо. Доходчиво. А что, товарищ Кольцов, неплохо бы в таком же духе написать о товарище Сталине.

Это было в его манере, говорить о себе в третьем лице.

— Я готов, товарищ Сталин, — ответил Кольцов.

— Ну, вот и отлично, товарищ Кольцов. Помирать я пока не собираюсь, успеем об этом поговорить.

Присутствовавший при этой беседе Ворошилов прибавил:

— Мы с вами, Михаил Ефимович, съездим на Ближнюю дачу. Кстати, там послушаете, как товарищ Сталин поет.

Как мне рассказывал брат, Сталин при этом усмехнулся и сказал:

— Если выпьем, то вместе и споем….

Рассказывая о Горьком, я упомянул его статью о своих друзьях-карикатуристах, «единосущной троице» — Кукрыниксах.

…Широкое, емкое это понятие — художник. Правда, по давней традиции, а может быть, в силу некой инерции мы привыкли обозначать этим словом прежде всего живописцев, графиков, плакатистов, но если подходить к этому понятию более широко, то можно сказать, что художник — это и писатель, и артист, и композитор, и конструктор, и хирург, и модельер, и токарь, и любой другой, талантливо владеющий своей профессией мастер, умелец, виртуоз.

…Три несколько застенчивых, но уже уверенных в себе паренька вошли в крохотную комнату, где располагалась редакция литературно-художественного и иллюстрированного журнала «Прожектор», издаваемого газетой «Правда». Они принесли несколько дружеских шаржей на известных советских писателей — Леонида Леонова, Всеволода Иванова, Федора Гладкова и еще кого-то. Шаржи были похожие и смешные. Они всем понравились. Понравились и сами ребята. Они оказались студентами ВХУТЕМАСа (Высших художественно-технических мастерских) — известного в ту пору художественного института. Один из пареньков был длинный, худощавый, с пышной шевелюрой и в пенсне с цепочкой за ухом, по фамилии Куприянов. Второй — ему по пояс, маленький, лысеющий, длинноносый — Крылов. И третий — красивый, с ниспадающим на лоб есенинским чубом — Соколов. Это и были всемирно известные впоследствии КУКРЫНИКСЫ.

По моему глубокому убеждению, каждый из Кукрыниксов в отдельности по своему таланту и способностям стал бы выдающимся живописцем, карикатуристом, мастером книжной иллюстрации, но какой-то таинственный, непостижимый «компьютер» выбрал их троих среди десятков других одаренных студентов ВХУТЕМАСа, объединил, спаял и тем создал трижды талантливую, трижды трудолюбивую, трижды изобретательную и трижды остроумную «единосущную и нераздельную троицу», оставшуюся по сей день уникальной в истории мирового изобразительного искусства. Я не знаю другого подобного органичного «сродства», творческого, нравственного, интеллектуального. Эта удивительная слитность характеров и талантов оставалась нерушимой на протяжении шестидесяти пяти лет. И все эти годы меня связывала с «троицей» на редкость искренняя, подлинная, не омраченная даже тенью какой-либо зависти или недоброжелательства мужская дружба. Давно ушли в мир иной Миша Куприянов и Порфиша Крылов. Свято хранит верность их памяти Коля Соколов (Никс)[2]. И так же нерушима наша с ним дружба. Ни возраст, ни состояние здоровья не позволяют нам общаться непосредственно, но не проходит дня, чтобы мы не обменялись по телефону настроениями, новостями, мнениями обо всех происходящих в мире событиях, не поведали откровенно друг другу свои, не всегда радующие нас домашние и семейные обстоятельства.

Как-то, к двадцатилетию их совместной работы, я написал стишок, который позволю себе привести:

Я сроду не писал стихов,

Но в данном случае готов.

Не так легко мне ладить с рифмой,

Светлову, скажем, легче с ней,

Но тем, мне кажется, ценней

Сей поэтический порыв мой.

Они — ВТРОЕМ, и с той поры

Нам дорог каждый Кукрыникс:

Степенный КУ, лукавый КРЫ,

И, как всегда, веселый НИКС

Над меткою карикатурой,

Где лютый враг взбесился аж,

Попав на острый карандаш.

Их было много, кто при встрече

С оружьем КУКРОВ пострадал.

«Иных уж нет, а те далече», —

Как кто-то некогда сказал.

И я, как все, сердечно рад

Поздравить наш триумвират.

Пускай и впредь сия триада

Без промаха пронзает гада

С тройною силой и уменьем,

С тройным упорством и гореньем.

Закончить оду я спешу

(В другой раз прозой допишу).

Друзей приветствую. Ура!

Им в двадцать первый год пора.