Глава восьмая Саратовский рубеж
Глава восьмая
Саратовский рубеж
Снова я попал в эшелон и снова стал жадно всматриваться в жизнь, мелькавшую через открытую дверь товарного вагона.
В начале осени поля выглядели еще страшнее, чем весной, — все цветы отцвели, сурепка и полынь побурели, несжатая рожь полегла и начала прорастать. Редко попадались картофельные борозды и копны, еще реже изумрудная озимь. Кое-где было видно, как женщины пахали на коровах или вскапывали землю лопатами.
Проехали через города Мичуринск, Тамбов, Кирсанов, Ртищево и везде видели ту же полынь и сурепку. Не доезжая ста километров до Саратова, наш эшелон свернул на юг по железнодорожной ветке на Баланду. На третий день мы прибыли на конечный пункт нашего пути — станцию Лысые Горы.
Началась выгрузка. С первой же автомашиной я и Некрасов поехали в районный центр Широкий Карамыш, где собирался разместиться штаб нашего УВСР-341.
Нас встретил главный инженер Карагодин, заранее выехавший с Воронежского рубежа на автомашине. Он дал нам час времени на подыскание квартиры и на еду.
Я поселился один в маленьком домике у некоей хозяйки, чей муж был на фронте. Жила она с двумя маленькими детьми и с параличной и полоумной, делающей под себя свекровью, отчего вся комната была пропитана вонью. Но сгоряча я этого не заметил, а когда захотел переменить квартиру, было уже поздно, все дома заполнились нашими людьми.
Пухленькая хозяйка вскидывала на меня томные глазки, а по ночам вздыхала и кашляла на своей перине. Я лежал на полу в двух шагах от нее, но делал вид, что не замечаю намеков. Несколько дней подряд она меня усиленно подкармливала, но потом, убедившись, что я не обращаю на нее никакого внимания, перестала меня приглашать к столу.
Районный центр Широкий Карамыш был большим селом, когда-то славившемся торговлей хлебом. Село раскинулось на берегу речки того же названия — притока Медведицы. По этой-то речке нашему УВСР предстояло строить оборонительный рубеж, который должен был защищать Саратов с юго-запада в случае немецкого прорыва из Сталинграда.
В штабе УВСР меня поразило большое количество военных — капитанов и лейтенантов. Оказалось, что все они прибыли на рекогносцировку этого рубежа. Карагодин представил Некрасова и меня старшему из них, высокому белокурому капитану с рыжими усами. Этот последний свел Некрасова с другим капитаном, а мне сказал, что мой начальник еще не прибыл, а сейчас приказал мне следовать за ним.
Дня три с утра до вечера я ходил следом за капитаном Наугольниковым Сергеем Михайловичем, который знакомился с расположением будущих БРО и принимал работу командиров-рекогносцировщиков. Меня он взял с собой просто, чтобы не было ему одному скучно.
Хотя для меня был он высоким начальством, однако мы с ним сразу близко сошлись и на ходу все время разговаривали об искусстве. Он, например, декламировал вслух Блока и Гумилева и говорил, что со мною отводит душу.
А был он человек желчный и резкий и часто отзывался о людях зло и презрительно. Между прочим, это он высказал мне достаточно остроумные фразы о не совсем чистых похождениях зятя моей жены Лейзераха, с которым прошлой зимой вместе находился во Владимире.
О перспективах войны капитан Наугольников отзывался весьма туманно, и нельзя было понять — а верит ли он вообще-то в нашу победу.
— Неужели война продолжится еще год? — сказал я, помня о словах великого Сталина.
— А если два? А если три? — резко ответил он.
Тогда такие слова, не согласные с мудрыми высказываниями мудрейшего из мудрых, казались не только невероятными, но и весьма предосудительными.
Капитан Наугольников принимал работы командиров-рекогносцировщиков. И эта приемка иной раз сопровождалась комичными сценами, когда он, то остроумно издеваясь, то язвя, то обдавая холодным презрением, жестоко крыл рекогносцировщиков за те или иные просчеты. Я внутренне подсмеивался, а иногда жалел, глядя, как, неловко заикаясь, оправдывались армейские командиры.
— Самые тупые, некультурные, чванливые люди, — говорил мне Наугольников, — постоянно попадаются среди нашего комсостава, — оглянувшись, он добавил вполголоса, — среди политработников… — и он многозначительно обрывал фразу.
Вскоре из-за своего строптивого нрава он жутко переругался с начальником рекогносцировочных работ «пархатым евреем» майором Гершевским и был куда-то переведен, а пока, разгуливая со мной вдоль излучин Широкого Карамыша, действительно отводил душу.
— Я вас познакомлю с одним капитаном, который является счастливым исключением, потому что он инженер, окончивший гражданский вуз, — сказал мне Наугольников на пятый день нашего знакомства. — С ним вы будете рекогносцировать.
Утром, явившись в штаб, я увидел невысокого худощавого незнакомого мне командира с серьезными серыми глазами. Это и был капитан Финогенов Афанасий Николаевич, о котором мне говорил Наугольников и которому он меня заранее отрекомендовал.
В то же утро отправился я с Финогеновым на рекогносцировку.
Мы ходили с ним ежедневно километров за восемь и всю дорогу туда и обратно разговаривали, спорили, рассуждали отчасти о прежней жизни, об искусстве, отчасти о политике. Именно Афанасий Николаевич мне сказал, что немецкая стратегия нисколько не гениальна, а только талантлива и учена, и то на 99 %. А если нашим полководцам удастся найти этот недостающий один процент, мы победим.
Афанасий Николаевич до войны был инженер-строитель и работал в одной из ленинградских проектных организаций. Детей у него не было, вместе с женой он мечтал бросить Ленинград и устроиться где-нибудь в глухом углу учителем. Был он страстный охотник и рыболов, был и художник-любитель; как человек общительный и разговорчивый, он с увлечением рассказывал мне о своих, иногда невероятных, случаях на рыбной ловле и на охоте.
С той поры и до самого конца войны он остался для меня самым близким человеком, с ним я и сейчас переписываюсь, а бывая в Ленинграде, останавливаюсь у него, и в бесконечных воспоминаниях мы отводим свои души.
Работать с ним мне было очень приятно и интересно. Именно он выучил меня основам тактики и фортификации, дополнил прежние мои теоретические сведения для производства рекогносцировок. После практики у него я, пожалуй, смог бы рекогносцировать самостоятельно, тем более что каждый рекогносцировщик должен был обладать определенными топографическими навыками — верным глазомером и чувством рельефа.
Но приказ командования неукоснительно требовал, что рекогносцировщиками могут быть только военные командиры, а я, как рядовой, да еще необученный, должен был оставаться вторым лицом, даже если этот командир оказывался дурак дураком.
Приятно было работать с капитаном Финогеновым еще по одной причине: каждый день с утра он отправлял одного из наших рабочих воровать колхозную картошку, ведь все равно она останется в поле на зиму. Среди дня в условном месте мы сходились с тем рабочим у костра, над которым аппетитно кипели наши котелки. Афанасий Николаевич доставал из полевой сумки кусок сала, мелко нарезал его, поджаривал и щедро раздавал по всем котелкам.
Денег на руки я тогда получал очень мало — рублей 500 и большую их часть отсылал семье, а для себя разрешал покупать за 100 рублей лишь пол-литра топленого масла и растягивал его на целый месяц. Иногда я покупал мед, который был сравнительно дешев. Тогда благодаря незасеянным полям меду всюду было в изобилии. Вот почему совершенно фантастическими являлись заработки прославленного саратовца Ферапонта Головатого и других пасечников, которые легко жертвовали на оборону по сто тысяч рублей. Оказывается, и незасеянные поля могли приносить пользу.
Я уже говорил, что над нашим УВСР-341 стояло УВПС-100, которое можно было приравнять к полку. Во главе его стоял Богомолец, бывший до войны начальником строительства алюминиевого завода под Москвой. Главным инженером УВПС был Разин, о котором я уже рассказывал.
В начале октября, когда строительство рубежа по реке Широкий Карамыш уже заканчивалось, Итин, Некрасов и я были вызваны в штаб УВПС-100, находившийся в селе Большая Дмитровка за 15 км от Карамыша.
Получив сухой паек на несколько дней, мы отправились туда на автомашине. Со всех четырех УВСР собрались начальники техотделов и топографы на совещание.
Тут я впервые увидел вблизи грузную боровоподобную фигуру Богомольца. Прорыкав несколько невнятных фраз и помянув раза два-три имя великого Сталина, он предоставил слово Разину.
Главный инженер объяснил нам, что предстоит строительство второго отсечного рубежа, идущего перпендикулярно первому. Строительство это, разумеется, невероятно срочное, 60 тысяч местного населения прибудут через три дня, а рубежи еще не отрекогносцированы. На местах нас уже ожидают командиры-рекогносцировщики. Было сказано еще много громких и грозных фраз о крайне напряженных темпах и т. д.
Через два часа все участники совещания во главе с начальником техотдела УВПСа инженером Бороздичем — изящным, приторно вежливым поляком — выехали на автобусе. А автобус этот был моим давним знакомцем № 2 Москва — Кунцево; неизвестно каким образом он достался нашим еще на Горьковском рубеже.
Всех нас развезли по разным деревням. Некрасов и я попали в село Озерки, находившееся в 20 км к северу от Большой Дмитровки, где должен был расположиться штаб нашего УВСР.
Мы поселились вдвоем, впоследствии к нам присоединился Подозеров. Выбор жилья всегда являлся лотереей, и заранее никак нельзя было отгадать — каковы будут хозяева. В этот раз хозяин был благообразным богомольным старичком, с виду похожим на Николая Чудотворца. Но он всецело подчинялся своей жене — маленькой, злобной старушонке, которая беспрестанно шипела и таскала у нас хлеб. Вдобавок она страдала экземой и днем и ночью неистово скреблась и чесалась. С ними жила еще безропотная невестка и несколько малых внучат, которые тоже таскали у нас хлеб. Словом, выбор хозяев на этот раз был весьма неудачен, но все недостатки мы распознали тогда, когда остальные хаты были уже заняты.
Итак, мы начали работу. Некрасов был прикреплен к капитану Фирсову, молодому, очень симпатичному инженеру, с которым мне потом во время войны часто приходилось вместе работать.
А я оказался прикрепленным к капитану Неустроеву. Был он, действительно, какой-то неустроенный, тупой и полный самомнения командир. Разговаривать со мной он вообще считал ниже своего достоинства, шагал молча, глубокомысленно останавливался, потом начинал ходить туда и сюда и никак не мог решиться — где же забить кол, потом коротко бросал: «Тут!» — И шел дальше.
Я попытался было советовать, он меня резко оборвал:
— Не ваше дело!
Я молча проглотил обиду. Между тем он наметил пулеметную точку так, что с нее был обстрел всего метров на 20. Я тотчас же ему на это указал, он озлился, покраснел, но переставить кол не пожелал. Я сказал, что эту точку на схему наносить не буду, что это явный брак.
Не обращая внимания на мои слова, он молча пошел дальше. Следующие точки были поставлены на местах с хорошим обстрелом, но потом я заметил, что капитан Неустроев начинает чересчур выпячивать передний край. Я заметил ему, что он хочет подвергнуть весь БРО обстрелу противника с трех сторон. Он снова мне резко ответил и пошел еще дальше вперед.
В тот же вечер я доложил обо всем Итину. Как раз в Озерки прибыл начальник всех рекогносцировочных работ капитан Батищев.
Утром они с Итиным пошли вместе с нами смотреть забитые накануне колья и подошли к злополучной, лишенной обстрела точке. Капитан Батищев ледяным тоном отчитал капитана Неустроева и, к моему торжеству, сказал, что к мнению топографов следует прислушиваться. Когда же тот стал возражать, Батищев тем же ледяным тоном сказал:
— Я вас отстраняю от рекогносцировочных работ. Выезжайте в распоряжение штаба фронта.
Продолжать рекогносцировку вместе со мной было поручено инженеру Ивановскому.
На следующее утро я познакомился с Ивановским — высоким рыжебородым, длинноволосым блондином в военной форме, но без знаков отличия на петлицах. С виду он напоминал молодого священника. Был он житель Саратова, кандидат наук, человек культурный, знающий, но слишком много о себе думающий. К нам он явился из военного училища вместе с прочими рекогносцировщиками, но воинского звания там не получил, так как был сыном саратовского протоиерея.
— Вот, — жаловался он мне, — один сын саратовского протоиерея Николай Гаврилович Чернышевский известен на весь СССР, в каждом городе есть улица его имени, каждого школьника заставляют прочесть его скучнейший роман, а сыну другого саратовского протоиерея жалко даже трех кубиков дать. Что делать! — патетически заканчивал он свою жалобу.
Год спустя ему все-таки присвоили звание капитана.
Итин и я вынуждены были выехать обратно в Широкий Карамыш, так как представители штаба фронта, производившие приемку тамошнего выстроенного и выкопанного нашим УВСР рубежа, нашли ошибки в предъявленной им исполнительной схеме, а также обнаружили недостатки в конструкции самих огневых точек.
Недоразумения были неприятные, хотя и мелкие. Нам было ясно, что эти представители просто мечтали как можно дольше обретаться в глубоком тылу и потому придирались по пустякам.
Кое-как нам удалось оправдаться, хотя Итин меня долго потом корил — почему я недостаточно дипломатично и рьяно защищал интересы УВСР, иначе говоря, плохо втирал очки.
Один момент в этой истории был достаточно характерен.
В числе ошибок исполнительной схемы указывалось, что пулеметная точка № 81 на месте не существует, а строил ее старший прораб Эйранов.
Когда мы с Итиным уезжали в Широкий Карамыш, враги Эйранова — комиссар Сухинин и старший прораб Коноров ликовали, два члена партии обвиняли одного беспартийного в очковтирательстве. Эйранов переживал это очень болезненно, и мне лично его было искренне жаль. Я ехал с тайным намерением как-то суметь оправдать Сергея Артемьевича, которого всегда уважал и ставил высоко.
Мне удалось очень легко доказать полную несостоятельность обвинений — придя в поле, я увидел, что хотя точка № 81 действительно не была выстроена, но зато стояла другая, соседняя — № 84, по которой сведения не давались. Следовательно, перепутали номера точек, а никакого очковтирательства не было. Однако Эйранов после всего этого долго не мог утешиться.
Во всей этой истории самым противным была та злоба и то злорадство недостойных соперников, желавших во что бы то ни стало подставить ножку порядочному человеку.
Из Широкого Карамыша меня совершенно неожиданно вызвали в штаб УВПС, находившийся в 20 км в селе Большая Дмитровка. Итин остался сдавать рубеж один.
Оказывается, меня вызвали помогать оформлению рекогносцировочных материалов по 2-му оборонительному рубежу.
Обстановку я застал самую тяжелую. Командиры-рекогносцировщики — человек 5 капитанов и старших лейтенантов, топографы, вызванные из всех четырех УВСР, работники техотдела — сидели в большой комнате — бывшем зале бывшей школы и с 9 утра до 4 ночи при свете нескольких реквизированных у местного населения ламп-молний, что называется — вкалывали.
Во главе всего этого шабаша находился начальник 1-го Отдела УВПС-100 капитан Баландин, о котором в дальнейшем я еще буду рассказывать, а также представитель верхов майор Гершевский.
Этот последний открыто говорил, что умеет руководить работой других, а сам никогда не работал. Он являлся только изредка, так как днем спал, а ночью дулся в преферанс с начальством из УВПС. Чаще всего он приходил около 3 часов ночи, иногда подвыпивший, и начинал резким нагло еврейским голосом крыть засыпающих и вконец измученных рекогносцировщиков. Все было необыкновенно срочно, секретно, все требовалось вычертить красиво и точно.
Естественно, что из-за такой напряженной спешки люди по пустякам ссорились и ругались друг с другом.
Единственным неунывающим был добродушный толстяк капитан Дементьев Николай Андреевич.
В полночь, когда все девушки-чертежницы отпускались спать, он начинал рассказывать неприличные анекдоты и многочисленные столь же неприличные случаи из своей жизни. Случаев этих и анекдотов он знал бесконечное количество и рассказывал их мастерски, чем отчасти разряжал напряженную обстановку, хотя производительность труда вряд ли повышалась от его рассказов. Между прочим, именно от него услышал я анекдот о том, почему еврей Хаим не поехал в Париж, который я иногда рассказываю дамам.
Жить я остановился у милейшего капитана Финогенова, с которым вместе и питался. Нам варила из нашего сухого пайка старушка, его хозяйка.
Вот из-за этого-то сухого пайка я чуть было не погиб.
Выехав в свое время с Итиным из Озерков, я взял продуктов на 10 дней, так как знал, что скоро должен вернуться обратно, а случилось так, что вместо штаба своего УВСР попал в штаб УВПС без аттестата, то есть без справки ф. № 12 о том, что я снабжен хлебом по такое-то число, крупой, мясом, сахаром, жирами, мылом, табаком по такое-то число.
Горе человеку, не имеющему аттестата! Теоретически его ожидает голодная смерть.
Именно в такое положение я и влип, когда явился в Большую Дмитровку.
Капитан Баландин меня крыл, что я медленно работаю, а я вместо работы все ходил по кругу — то в отдел снабжения, то в отдел кадров, то к секретарше начальника УВПС-100 Богомольца, то в плановый отдел, то в бухгалтерию, опять в отдел снабжения и т. д.
Везде приходилось ждать, нигде я толку не добивался, везде меня ругали, встречали как остолопа, нарушающего их покой.
Когда мой сухой паек кончился, два дня я жил на иждивении капитана Финогенова, а потом разрубил гордиев узел, то есть попросту удрал на попутной машине к себе в Озерки, побросав всю работу.
Потом мне рассказывали, что капитан Баландин хотел писать на меня рапорт, но капитан Финогенов энергично за меня заступился, и проступок мой остался без последствий.
Две недели спустя меня опять вызвали в штаб УВПС, позднее, уже в декабре я там побывал еще раза два, но теперь я был научен горьким опытом и каждый раз привозил с собой аттестат, составленный по всем правилам.
Во время таких поездок мне удалось близко познакомиться со всеми нравами, царившими в штабе УВПС-100.
Капитанов и старших лейтенантов-рекогносцировщиков там ни во что не ставили, тогда как бухгалтера, снабженцы, кладовщики, коменданты задирали носы так, словно были генералами. Денщик Богомольца считался более важной персоной, нежели начальник техотдела Бороздич или начальник 1-го Отдела капитан Баландин.
Взять на снабжение не имеющего аттестата простого смертного было невозможно, хотя одновременно на квартиры начальника УВПС Богомольца, начальника отдела снабжения Власова и прочей шатии открыто волоклись пудами и литрами масло, сало, спирт и прочее. Главный инженер Разин держался особняком и делал вид, что ничего не замечает.
Самой яркой и самой отталкивающей фигурой был самый главный начальник УВПС-100 Богомолец.
Громадный, насквозь пропитанный салом и спиртом, с выпученными бычьими глазами, толстый хохол, он от жиру едва двигался.
У Салтыкова-Щедрина некий градоначальник вместо мозгов имел в голове машинку, которая кричала «не потерплю!» и «разорю!».
Богомолец и этим не обладал, но зато, как лев, рычал страшно, свирепо и нечленораздельно. И тогда подчиненные, обезумев от ужаса, бежали выполнять приказания и действительно начинали работать усердно.
Подпись Богомольца состояла из одного лежащего на боку овала и нескольких запятых вокруг. Иные в этом овале усматривали нечто мистическое.
На меня Богомолец никогда не рычал, слишком я был для него мелкой сошкой. Но я слышал, как он рычал на других. И правда, это было очень страшно.
Своим рычанием он поддерживал дисциплину, и все громоздкая бюрократическая машина, называемая УВПС-100, хотя и со скрипом, но ехала вперед, выполняла и перевыполняла планы.
Вот что рассказывал капитан Дементьев.
Возвращался он как-то из командировки пешком с узелком за спиной и, подходя к Большой Дмитровке, издали увидел деревенскую баню, из которой вышел какой-то человек. Дементьев решил с дороги помыться. Он вошел в баню, которая оказалась только что вытопленной и пустой. Его удивили половики на полу предбанника, веничек на лавке, мохнатое полотенце на гвоздике и необыкновенная чистота везде. Он быстро разделся и начал мыться.
Вдруг на пороге появился бледный и дрожащий человек. Дементьев узнал холуя Богомольца, который, решив, что его падишаху негоже вытираться мохнатым полотенцем, отправился за мохнатой простыней. В его-то отсутствие и проник в баню Дементьев.
— Что вы делаете?! — завопил холуй. — Сюда идет сам начальник!
Дементьев выругался, но продолжал мыться.
Холуй, чуть не плача, стал умолять его уйти. Вдруг послышалось отдаленное рычание. Холуй убежал. Рычание раздалось возле самой бани и настолько грозное, что Дементьев не выдержал и, схватив в охапку свое белье, верхнюю одежду, шинель и сапоги, бросился стремглав голышом и где-то на огородах оделся.
Богомолец его не узнал.
Другой рассказ.
Богомолец вздумал вступить в партию. Садясь в машину, он увидел лейтенанта Спасского, человека очень скромного.
— Слушай, ты, — крикнул ему падишах, — дай мне рекомендацию и завтра же занеси ее секретарше.
Спасский явился к рекогносцировщикам и сказал, что скорее застрелится, а рекомендацию не даст. Через неделю он был отправлен в распоряжение штаба фронта, однако нашлись подхалимы, и Богомолец заделался большевиком.
Третий рассказ.
Как-то, пируя со своими подхалимами, Богомолец сильно захмелел и изрек:
— Какой я Богомолец — я ваш бог, это вы мои богомольцы.
Подхалимы одобрительно заржали.
УВПС-100 подчинялся УОСу-27, то есть Управлению Оборонительного Строительства.
Как-то, уже после войны, один бывший фронтовик мне сказал:
— Знаю я эти УОСы, их еще хаосами называли, там всегда ютилось много евреев.
Если УВПС можно было приравнять к полку, то УОС соответствовало дивизии.
Как раз во время моего пребывания в Большой Дмитровке ждали туда первого прибытия вновь назначенного начальника УОС-27 полковника Прусса.
Уже за несколько дней пошли об этом разговоры. С позором были выселены из одного дома два капитана-рекогносцировщика, туда явились девчата белить и мыть, комендант и его помощники потащили кровать, перину и какую-то мебель, принадлежавшую жителям села, снабженцы принесли таинственные кульки и бутылки. Сам Богомолец заглянул в этот дом.
Наконец прискакал вестовой. Едет!
Дороги были занесены снегом и потому полковник Прусс приехал в обшитой цветным плюшем кошеве, на четырех, запряженных цугом конях. Колокольчики и бубенцы звенели, сбруя сверкала серебром.
Весь личный состав УВПС вышел на сельскую площадь встречать своего повелителя. Если Богомолец рассматривался как божество, то что же представлял из себя полковник Прусс, которому подчинялось 3 УВПСа, следовательно, 3 божества?
Четыре подхалима с трудом выволокли из саней маленького человечка, одетого в длинную до пят медвежью доху, и потащили его к крыльцу.
На следующий день полковник Прусс в сопровождении блестящей свиты явился к нам в технический отдел.
Начальник отдела Бороздич дрожащим голосом отрапортовал:
— Товарищ инженер-полковник, техотдел штаба УВПС-100 занимается текущей работой. Рапортовал такой-то.
Я очень хорошо рассмотрел полковника Прусса. Это был небольшого роста еврейчик, с чарующе масляными, заплывшими жиром глазками, с брюшком, на коротких ножках в хромовых сапогах. Такие евреи встречаются десятками во всех учреждениях, на любых должностях, и никто не считал их происхождение божественным.
Однако 7 орденов (а в 1942 голу это было очень много) и 4 шпалы в петлицах доказывали, что еврей этот — начальство весьма высокое и заслуженное.
Полковник Прусс обошел все столы, со многими простыми смертными разговаривал самым обыкновенным, любезным и демократическим голосом и всех нас очаровал. Одного чертежника он даже покровительственно потрепал по подбородку. Впоследствии счастливцу советовали очертить подбородок химическим карандашом и не смывать следов прикосновения начальственных пальцев.
А вообще полковник Прусс, по мнению многих, действительно был весьма достойный, умелый, знающий командир и просто очень хороший человек, но такова была обстановка, что окружало его столько подхалимов.
До того как стать начальником УОС-27, он командовал саперной Армией и летом 1942 года, кажется, в районе Касторной, всю ее потерял и спасся лишь сам со своим штабом, на 75 % состоявшим из евреев.
На этом карьера его была кончена. Всю войну он так и оставался полковником и лишь перед отставкой получил звание генерал-майора.
В наш УВПС-100 он приезжал потом несколько раз. Злые языки говорили, что основною целью его приезда являлась необыкновенно мягкая вода в Большой Дмитровке. Да, действительно, в каждый свой приезд полковник мылся в бане. Вот только не знаю, кто ему тер спину.
Из Озерок в Большую Дмитровку обычно я ходил за 20 километров пешком. Однажды я шел один. Погода стояла хорошая, мороз был небольшой. Вдруг налетел вихрь с бураном, настолько неистовый и сшибающий с ног, что невозможно было идти. Я едва добрался до стога сена, случайно находившегося близ дороги, и спрятался под его защитой.
Снег мчался с невероятной быстротой крупными хлопьями. Ничего не было видно. Сквозь вой ветра я услышал недалекое гудение самолета, которое то стихало, то вновь возобновлялось.
Минут через 20 буранный шквал кончился. Вновь засверкало солнце, и я двинулся дальше, вдруг увидел на поле в разных местах три упавших самолета, один носом книзу, хвостом кверху, два других сидели на снегу прямо на брюхе.
Впоследствии я узнал, отчасти из газет, отчасти из рассказов жителей, что в буран попал целый полк истребителей, почти все самолеты вынуждены были сесть, а иные разбились, в том числе самолет командира полка известной летчицы Марины Расковой. В тот день двоих летчиков я видел в столовой УВПС, вот только не знаю — были ли у них аттестаты.
Расскажу еще один случай из этих моих путешествий в штаб УВПС.
Возвращались мы к себе в Озерки вдвоем с Итиным. Была морозная и тихая лунная ночь. Мы шли и разговаривали, никто нам навстречу не попадался. В голосе Итина слышалась легкая дрожь, и порой он отвечал невпопад. Я замолчал. Так мы и шли — впереди по снегу я, Итин сзади, ступая в мой след.
— Послушайте! Кто это? — вдруг испуганно крикнул он.
Я оглянулся, сзади нас шагах в двадцати, в стороне от дороги стояла большая собака, ее темная шерсть ерошилась.
— Собака, — неуверенно прошептал я.
— Послушайте, это волк! — испуганно выдавил Итин.
Он схватил меня за рукав полушубка, потом отпустил, потом забежал вперед. Дескать, если волк нападет на нас, то пусть на Голицына прыгнет в первую очередь.
Я оглянулся. Волк все стоял, худой, взъерошенный. На меня сверкнули два зеленых глаза… Я снял шапку и, неистово размахивая ею и крича диким голосом, побежал навстречу зверю.
Волк отпрыгнул и скрылся во мгле. Мы быстро зашагали, Итин впереди по запорошенной снегом дороге, я сзади — след в след. У него было слабое сердце, он шел, пыхтел и задыхался.
— Вот, вот, опять! — завопил он.
Да, в стороне от дороги беззвучно двигался темный, взъерошенный зверь с зелеными светящимися глазами. Трижды, дикими криками и размахивая шапкой, я отгонял его. Он отстал от нас, когда мы подошли к кухне участка Терехова, помещавшейся посреди поля в колхозном сарае.
Повар и девчата, чистившие картошку, ахали и охали, услышав наш рассказ.
Повар — здоровенный чернявый детина — поставил перед нами миски с несколькими кусочками холодного мяса, размером с конфетку каждый — такова была порция рабочего на завтрак.
Повар этот оказался Николаем Самородовым, впоследствии лучшим моим командиром отделения и близким мне человеком до самого конца войны.
— Нет, нет, мне не до еды, — отказался Итин дрожащим голосом и отставил миску.
А я съел и свою, и его порцию мяса, да плюс еще холодной каши и набил брюхо до отказа.
Мы двинулись дальше в сопровождении девчат и благополучно прибыли в Озерки. Я пошел домой, а Итин направился в штаб.
На следующее утро он меня встретил на крыльце штаба.
— Идите сейчас же к начальнику района! — крикнул он таким угрожающим голосом, что у меня сердце дрогнуло.
Я вошел в кабинет Зеге, предчувствуя взбучку. Но за что?
— Ответьте мне, — возбужденно бросил Итин, — кого мы с вами ночью видели?
— Как кого? — недоумевал я. — Волка видели.
Все бывшие в кабинете Зеге принялись хохотать.
— Это вы заранее договорились, — смеялся Николай Артурович.
Я узнал, что ночью, когда Итин явился в штаб, там шло совещание. Возбужденный, он рассказал о нашем приключении, но никто ему не поверил и его подняли на смех. Теперь он жаждал, чтобы я подтвердил его рассказ.
Как мы оба ни убеждали слушателей, как ни передавали разные красочные подробности, так нам никто и не поверил.
Читатель, неужели ты тоже считаешь, что все это я сочинил?
В нашем УВСР-341 нравы были достаточно простые, и такого грабежа, подхалимства, бюрократизма, как в УВПС-100, у нас не было.
Зеге имел четырех иждивенцев и, конечно, кормил их лучше, чем нас; злые языки трепали об этом постоянно.
Простому смертному попасть на прием к Богомольцу было практически невозможно, а Зеге принимал в определенные часы всех, внимательно выслушивал жалобы и стремился выполнить просьбу.
Мне и Некрасову трудно было заниматься в толкучке штаба, да и работа наша считалась секретной. Зеге приказал поставить наши столы в его кабинете, но под честное слово, что мы нигде не будем болтать о том, что услышим.
Так я смог ознакомиться со всей системой руководства Зеге. Его рабочий день равнялся 18 часам. Он вникал во всякую мелочь, при нем начальник отдела снабжения Гофунг был простой пешкой. Он сам распределял обмундирование, продукты. Из подохших с голоду колхозных коровьих и овечьих трупов и наших конских он организовал мыловарение и выделку кож, лечил чесотку у лошадей и у девчат, тщательно следил за питанием ИТР и рабочих, иногда сам составлял меню. Воровать при нем из кладовых и из столовок было практически невозможно. Ежедневно он сам выезжал на производство, где тоже вникал во всякую мелочь. И комиссар Сухинин, и главный инженер Карагодин при его единоначалии фактически тоже были пешками.
Горе было тому, кто уличался в каком-либо проступке. Зеге вызывал такого в кабинет и крыл немногосложно, но так, что тот выходил от него как ошпаренный.
У нас было много девчат. Иные наши работники забывали о своих законных женах и заводили так называемых ППЖ — то есть «походно-полевых жен». Случалось, они расходились и с этими временными, отбивали их друг у друга, ссорам и дрязгам не было конца.
Зеге неизменно вызывал легкомысленные парочки и начинал с ними говорить по душам, всячески стремясь наставить их на путь истинный. А Некрасов и я, наклонившись над своими столами, чертили и с интересом слушали.
Зеге сам проводил среди штабных политзанятия и говорил всегда убедительно и красноречиво. Таким он был и на совещаниях, приказы писал длинные и грозные. К полуночи он вставал и, расхаживая по кабинету, рассказывал Некрасову, Подозерову и мне разные интересные истории из своей жизни, а через полчаса говорил нам:
— А теперь, ребятки, спать! — И мы расходились, а он еще оставался.
Между прочим, зав. столовой ИТР нам рассказывал, что Зеге потихоньку ему шепнул, чтобы нам троим работникам техотдела — Некрасову, Подозерову и мне — накладывались порции побольше.
Питаться мы стали определенно лучше. Увеличился хлебный паек — вместо 600 граммов стали выдавать 800; однако мне все равно не хватало. Иногда удавалось урвать второй обед на участках старших прорабов Терехова и Американцева, к которым я был прикреплен. Иногда у меня оставалась крупа от командировочного сухого пайка, и хозяйка мне варила кашу.
Наконец, Некрасов и я нашли дополнительный источник добывания продуктов питания.
Озерковские колхозники к ноябрю рожь и пшеницу кое-как убрали, но просо убрать не поспели, как пошел снег. Деревенским ребятишкам и старухам было строжайше запрещено натирать просо вручную для себя, пусть добро погибает под снегом. А Зеге получил официальное разрешение от райисполкома на сбор проса. Он сформировал команду из слабосильных и из работников штаба за исключением главбуха, Итина, Некрасова и меня. Штабные возмущались, но шли, а хлыщеватый молодой бухгалтер расчетного стола Макаров вздумал отлынивать. Зеге публично назвал его пройдохой и погнал натирать просо.
Некрасов и я, воспользовавшись просяной кампанией, отправились якобы на проверку выстроенных огневых точек, а сами повернули на просяное поле, разумеется, не на то, где пыхтели штабные. Мы вкалывали там, разумеется, для себя, три дня подряд до мозолей на ладонях и натерли килограммов по 20 каждый. Впоследствии Некрасов нудно и долго толок просо по ночам в ступе, а я променял свое на пшено из расчета 3 к 1.
С просом же, собранным штабными, получилась осечка. Его набрали 3 тонны и повезли на районную крупорушку, а там какой-то уполномоченный главнюк из Саратова наложил на него арест как на незаконно собранное. Зеге пытался хлопотать, но выручить просо не смог.
Расскажу одну историю.
У меня пропала маленькая иконка Преподобного Сергия, с которой я никогда не расставался, она была на мне, когда в 1932 году я тонул в сибирской тайге. Уехав на войну, я ее носил в тайнике подкладки гимнастерки. Пропажа очень меня огорчила, но я молчал. Прошел целый месяц, и вдруг я неожиданно увидел ее у своего хозяина в киоте.
Дед мне сказал, что нашел ее на улице, и никак не хотел поверить, что икона моя. Тогда я сказал, что поперек лба святителя ногтем проведена черта. Икону вынули, убедились, что черта была, и отдали мне мою драгоценность.
Дед мне признался, что считал нас троих за нехристей-большевиков, я ответил, что таковым является лишь Некрасов, недавно подавший заявление в партию.
С того дня хозяева совсем по-иному стали относиться ко мне; то они открыто выказывали к нам неприязнь, как к насильственно к ним вселенным, а теперь стали разговаривать со мной по-человечески и, к великому удивлению Некрасова и Подозерова, порой угощали меня молоком и даже обедом.
А икона всю войну прошла вместе со мной, зашитой в тайнике гимнастерки. Кстати, на трупах многих наших военных находили в тайниках иконы или кресты.
Расскажу еще одну историю.
Я был прикреплен к участкам старших прорабов Терехова и Американцева, а Некрасов к участкам Эйранова и Конорова.
Кроме чисто топографических работ — нанесения построенных огневых точек на схему, мы должны были следить, чтобы все размеры по противотанковому рву и огневым точкам соответствовали бы чертежам.
Я уже упоминал, что Эйранов сам не умел руководить техникой работ и был слишком доверчив. Пока помощником у него являлся Мирер — инженер опытный и добросовестный — все шло хорошо, но Мирера куда-то перевели от нас совсем и вместо него Зеге назначил инженера Пылаева — человека легкомысленного и ленивого.
И Эйранов, и Пылаев на производстве почти не бывали и, в свою очередь, все строительство передоверили техникам и начальникам колонн мобнаселения. Наши кадровые стройбатовцы строили огневые точки и научились их строить хорошо, а мобнаселение копало противотанковый ров.
И вот как эти начальники колонн обманули наше руководство: они недокапывали ров на 40 см, но зато из выкопанной земли на 40 см поднимали бруствер. Глубина рва как будто получалась правильной, но многие огневые точки, расположенные за рвом из-за высокого бруствера, оказывались слепыми. А на границе нашего УВСР с соседним на дне рва получилась ступенька размером в те же 40 см.
Некрасов все это пронюхал, но вместо того, чтобы сообщить об этом, если не хотел Эйранову, то Зеге и Итину, он донес в Особый отдел. Живя вместе с ним, я видел, как он ночью при свете коптилки писал этот донос на нескольких страницах, но думал, что он пишет письмо.
Уполномоченный Особого отдела старший лейтенант Грязев, которому решительно нечего было делать, обрадовался этому грязному доносу чрезвычайно и повел следствие. Начались допросы, заварилась каша, которая грозила большими неприятностями Эйранову и Пылаеву.
Враги Эйранова и прежде всего старший прораб Коноров ликовали: опять поймали на очковтирательстве того, кто первым выполнял план.
Зеге очень ценил Эйранова и хотел во что бы то ни стало его выручить. Грязев, как и полагается таким людям, был тупица, и Зеге направил следствие на ложный след. Он говорил, что надо проверить прежде всего — все ли у Эйранова в порядке с точками, а обо рве упоминал вскользь.
Ночью рабочие ту проклятую ступеньку на дне рва сбили лопатами наискось и замаскировали снегом, а наутро Итин и я по поручению Зеге отправились на проверку. Оба мы были исполнены искреннего желания оправдать Эйранова.
Мы убедились, что все точки сидели на месте, а то, что из иных был плохой обстрел, мы свалили вину на свежевыпавший снег. И ров так был занесен снегом, что никто бы не смог разобраться — докопали ли его до заданной глубины или подсыпали бруствер.
Из УВПС прибыла комиссия в составе инженера Фрадкина и моего школьного товарища Красильникова. Водил их по участку Эйранова я. Какова действительная глубина рва, они не заметили. И мне не трудно было получить от них благоприятный официальный акт.
Таким образом, дело кончилось благополучно. Некрасов со своим доносом остался в дураках, но, зная о моем активном участии в этой истории, он с того дня остро меня возненавидел.
Однако Зеге вынужден был издать приказ и закатил Эйранову строгий выговор, а Пылаеву еще с предупреждением.
Ноябрьский приказ Сталина обрадовал всех бодростью своего тона, но за этой бодростью чувствовалось страшное недовольство действиями наших союзников, которые всячески оттягивали открытие второго фронта. Мы понимали, что 9/10 гитлеровской мощи напирает на нашу страну.
Под Сталинградом шла насмерть упорная, тяжкая битва. Газеты о ней много писали, и все же они преуменьшали ту истинную героику сражений, о которых я слышал впоследствии несколько совершенно легендарных и потрясающих рассказов.
В 20-х числах ноября были опубликованы известия, которые нас всех просто потрясли. Мы рассматривали карту той блестящей и гениальной операции, когда выдвинулся один из наших лучших полководцев, бывший заключенный Рокоссовский.
В Сталинграде враг попал в глупейшую ловушку, и весь декабрь кольцо наших войск все крепче и все неотвратимее сжималось вокруг него. Танковая армия Манштейна не смогла выручить армию фон Паулюса и покатилась на запад от Дона и по Кубани.
У нас в глубоком саратовском тылу настроение сразу поднялось, как будто можно было впервые сказать:
— Да, хотя и неопределенно далеко и туманно, но конец виден!
Мобнаселение было распущено по домам. Работать мы стали не столь напряженно, не по 12, а по 8 часов в сутки.
И тут впервые несколько человек получили разрешение съездить к себе домой за теплыми вещами.
Попросился и я, но Зеге категорически отказал, так как из УВПС только что прибыла бумажка с требованием перевести меня туда, а Зеге, сославшись на мою чрезмерную перегруженность, оставил меня при штабе.
В числе прочих ехала в Москву и жена Терехова. Я попросил ее зайти к моей сестре Кате. Последние два месяца я не имел никаких известий ни от родителей, ни от жены и никак не мог наладить переписку.
Я написал письмо — просил прислать совершенно невозможные вещи вроде одеколона, туалетного мыла, шерстяных носок и даже валенок, но потом, чувствуя, что переборщил, приписал, что, в сущности, ничего мне не нужно, кроме вестей из дома.
Недели через две жена Терехова вернулась обратно, всем москвичам она исполнила поручения, всем привезла если не подарки, то письма, а мне объявила:
— Ну и хороши ваши родные! Вышла мрачная старуха (это была свекровь моей сестры Кати) и даже на порог меня не пустила.
Жена Терехова сказала это при всех в штабе. Слушатели захихикали, злорадно на меня поглядывая.
А спустя несколько дней я получил от Кати письмо, что еще месяц назад скончался мой отец. Он умер от старости и от плохого питания в Новогирееве, у сестры Маши, которая незадолго до того перевезла к себе родителей из Дмитрова. Об отце ничего рассказывать не буду, о нем расскажут 700 страниц его интересных воспоминаний, которые он довел до 1916 года.
Всю первую половину войны я был молчалив и угрюм, а тут совсем углубился в себя, ни с кем не разговаривал, только жадно набрасывался на газеты. Наконец получил письмо от жены. Жена и дети жили под Ковровом в колхозе вполне благополучно. Я очень тосковал по сыновьям, оставаясь один, начинал разговаривать с ними вслух, звал их по именам. Только при встречах с капитаном Финогеновым немного отводил душу.
Знаю, что за мою отчужденность многие меня не любили.
Межлу тем у нас произошло разделение на овец и на козлов. Все наше начальство получило воинские звания: Богомолец стал майором, Итин капитаном, оба главные инженера УВПСа — Разин и наш Карагодин, как рядовые необученные, стали старшими лейтенантами, так же как и все наши старшие прорабы — Терехов, Эйранов, Американцев и Коноров. Кое-кто также получил по 2, по 3 кубика.
Многие были довольны, многие чувствовали себя обиженными. Эйранов, например, мне жаловался:
— Вот, на шестом десятке жизни стал юношей-лейтенантиком.
Разину при его размахе и талантах и двух шпал было мало.
Мы — средний техперсонал — никаких званий не получили, но нам объявили, что мы теперь военнослужащие и судьба наша скоро выяснится. Это неопределенное «скоро» длилось всю войну, паек и денежное вознаграждение мы получали согласно должностей, офицерские, но так и остались без звания и без погон на всю войну.
Когда же я демобилизовался, военком Краснопресненского района красным карандашом написал «Солдат»! А большего мне и не нужно было. Однако, когда после войны я заполнял анкеты, то всегда затруднялся ответить на вопрос: «Каким военкоматом вы были призваны?» И бдительные начальники отделов кадров усматривали в моем ответе сокрытие какого-то изъяна. Никакого изъяна не было, подавляющее большинство работников всей нашей системы УОС — ХАОС после войны также затруднялись отвечать на этот вопрос.
Стройбатовцы стали рядовыми красноармейцами. Сержантов, старших и младших лейтенантов на первых порах у нас совсем не было.
Все мы принимали присягу. Принимал ее у нас сам Зеге, который тоже никакого звания не получил. Но тут действительно была виновата его анкета, так как он был эстонец. Положение его как начальника УВСР пошатнулось, так по крайней мере зашептали его ненавистники.
Наконец появились первые награждения. Пока на весь УВПС дали только 8 медалей «За боевую доблесть». В числе награжденных неожиданно оказался и Некрасов, который ничем не выделялся, но еще на Смоленском рубеже работал у Богомольца. А так как этот последний почти никого не знал по фамилиям, он и внес в список Некрасова.
Еще в нашем УВСР-341 в число награжденных попал бригадир Дронов Тихон Иванович. Был он типичный герой для кинооператоров и авторов производственных романов — высокий, с большими усами и вообще хороший работник, но пройдоха первостатейный, и еще до войны работал на строительстве у Богомольца.
Отправился он за медалью в жутких лохмотьях и лаптях, а награды должен был вручать сам полковник Прусс.
Когда Тихон Иванович предстал в таком виде перед светлыми очами Богомольца, тот неистово зарычал, но приказал одеть его с головы до ног и выдать валенки. А потом выяснилось, что Дронов всех перехитрил, у него были и валенки, и обмундирование, но ему захотелось, кроме медали, получить еще второй комплект одежды и обуви. А Зеге получил за него нагоняй.
Строить в декабре оборонительные рубежи в Саратовской области потеряло всякий смысл. Мобнаселение, не докопав противотанкового рва, было отпущено. Кроме техперсонала, все наши кадровые моложе 40–45 лет и физически здоровые были отправлены в действующую армию.
Людей у нас осталось совсем немного. Работали в основном над усовершенствованием огневых точек — строгали доски в амбразурах, вырубали ниши для снарядов, устанавливали у каждой точки специальный сортирчик.
А потом, якобы для повышения квалификации техников и плотников, затеяли строить показательный дзот-монстр. Для этой цели выбрали крайнюю хату в Озерках. Снаружи была обычная хата с окошками, с крышей, с воротами, но если начальство заходило во двор и особенно если отворяло дверь в хату, то просто замирало на пороге.
Внутри разобрали пол, в стенах пробили амбразуры, а посреди построили два соединенные между собой грандиозные, до половины окон сооружения в пять накатов бревен каждое, да еще с промежуточным слоем камней. Весь двор был ископан ходами сообщений, из погреба сделали третий дзот, из хлева — землянку, только уборную оставили на месте.
Все приезжавшие, в том числе и полковник Прусс, ахали и восхищались. А в это время доведенная чуть ли не до сумасшествия хозяйка и ее полураздетые дети сидели на печке и плакали. Чтобы выйти на улицу, им приходилось карабкаться по накатам, потом по шатким мосткам перебираться через пропасти.
Инициаторы всей постройки: главный инженер Карагодин, начальник техотдела Итин и старший прораб Терехов — получили в приказе по УВПС благодарность.
На усовершенствовании огневых точек и на дзоте-монстре работало не более двадцати человек. Чем занять остальную освободившуюся рабсилу?
Тогда-то придумали децзаготовки, о которых в официальных исторических трудах и в военных романах вряд ли упоминается, но которые во всех воинских частях — строевых и тыловых — сыграли во время войны большую, отчасти положительную, отчасти развращающую роль.
Зеге отправил квалифицированных рабочих — плотников, слесарей, жестянщиков, сапожников, портных по соседним деревням, и там для колхозов и для отдельных граждан строились скотные дворы и дома, чинилась посуда, часы-ходики и швейные машинки, тачались сапоги и шилась одежда. А за это особо доверенные лица получали не деньгами, а исключительно натурой — картошкой, поросятами, телятами, курами, овощами, крупой, салом, маслом и т. д.