Глава одиннадцатая Старый Оскол
Глава одиннадцатая
Старый Оскол
Свой старооскольский период жизни я вспоминаю с большой душевной горечью. До этого времени я никогда не думал, чтобы делать во время войны карьеру. Всю войну я стремился выполнять свою работу добросовестно, потому что вообще так привык работать. И я получал от работы известное удовлетворение, мне казалось, что я, хоть и в малой степени, помогаю Родине в ее трудные минуты.
В Старом Осколе я был свидетелем блистательных карьер людей, еще недавно бывших мне равными или стоявших даже ниже меня по должности.
Пока я был под Сталинградом, у нас переменилось все начальство. Много народу ушло из УВПС-100, в частности, капитан Разин был отозван на свою прежнюю высокую должность в Главгидрострое. Начальник УВПС майор Богомолец ушел было в промышленность, но, к удивлению всех, неожиданно вернулся, оставив своих прежних подхалимов. Впрочем, завести новых не так-то уж было трудно, и Богомолец вновь взял в свои руки громоздкую и многолюдную машину, называемую УВПС-100, вновь стал грозно рычать на подчиненных.
Вместо Зеге к нам прибыл новый начальник УВСР-341 майор Елисеев. Во всем он был полной противоположностью своему предшественнику. Зеге не только руководил, но и сам работал по 16 часов ежедневно, вникал во всякую мелочь, знал наизусть не только фамилии, но и характеры, сильные и слабые стороны своих подчиненных вплоть до бригадиров и знал в лицо половину рядовых, а их у него было до тысячи человек. Он любил собрания и совещания и всегда пространно и красноречиво на них выступал.
Майор Елисеев — тридцатилетний инженер-гидротехник, высокий, с маленькой головкой, держал себя как недоступный олимпиец. Его теория была — хорош тот руководитель, кто сам не работает, а умеет заставить работать других. В штаб он приходил в 12 часов, подписывал бумажки характерной витиеватой подписью, давал общие указания ближайшим подчиненным, быстро читал приходящие бумажки, накладывал на них резолюции и вновь уходил. Говорили, что его указания и резолюции необыкновенно мудры. Он совсем не знал своих подчиненных, редко разговаривал с ними и за всю войну ни разу не собрал совещания с участием простых смертных, ни разу не выступил перед строем. А вот чего он поощрял, так это подхалимство, иначе называемое ж…лизанием. Именно подхалимы сделали при нем блестящие карьеры. С ними он пил ежедневно и проводил за этим занятием многие часы.
Был у нас Макаров, молодой бухгалтер, раньше занимавший самую незначительную должность. Зеге однажды при всех назвал его прохвостом. Теперь Макаров благодаря подхалимству сделался главбухом, хотя в бухгалтерии сидели люди, много достойнее его.
Гофунг, при Зеге бывший только исполнителем, теперь как начальник отдела снабжения так заважничал, что едва отвечал на мои приветствия и ходил подобно индюку, высоко задрав голову.
Самой блистательной была карьера Пылаева. Зеге держал его в черном теле, считая лентяем. Пылаев был весельчак, мастерски играл на гитаре, пел забавные и неприличные песенки. Он оказался однокурсником майору Елисееву по вузу, и поэтому тут же был сделан начальником техотдела и и/о главного инженера, тем самым перепрыгнув всех наших старших прорабов. Старую свою гимнастерку с тряпичными красивыми шпалами, которые когда-то пришила его ППЖ Лидочка, он сменил на новенький китель с четырьмя звездочками на погонах и теперь ходил сияющий.
Когда я приехал в Старый Оскол, там из нашего УВСР-341 находилось всего человек 20. Майор Елисеев, старший лейтенант Терехов и Гофунг прибыли из Сталинграда поездом, некоторые, в том числе Пылаев, Подозеров и Макаров, приехали также поездом из Саратова. Основные наши части двигались эшелонами из Сталинграда и из Саратова и вот уже полтора месяца находились в пути.
Виктор Подозеров передал мне целую пачку писем из дому, которую он добросовестно собирал. У жены в колхозе все было более или менее благополучно, но только теперь, пять месяцев спустя, я узнал наконец подробности о смерти отца, и только теперь, два месяца спустя, я узнал о смерти брата в тюрьме. Эта смерть так меня потрясла, что я ни о чем не мог думать, механически выслушивая приказания, иногда пропуская их мимо ушей.
Как раз на следующий день после моего приезда в Старый Оскол машина во главе с капитаном Баландиным, с несколькими рекогносцировщиками, а также майор Елисеев, старший лейтенант Терехов и я должны были ехать за 80 километров на запад в Боброво-Дворский район на предполагаемые новые оборонительные рубежи.
Мне было поручено подобрать карты и планшеты, собрать инструкции, бланки, чертежные принадлежности и бумагу. Все это сверхсекретное я собрал, упаковал и связал в один рулон и… забыл на столе штаба. Такой проступок являлся явным преступлением.
Я вспомнил о рулоне, когда мы отъехали уже километра два. Баландин и рекогносцировщики набросились на меня с руганью. Елисеев промолчал и только презрительно улыбнулся. Без этих документов ехать было нельзя. Машина встала, а я частью пешком, частью на попутных машинах сумел смотать туда и обратно за один час и взял злополучный рулон.
В тот же вечер Терехов меня упрекнул шепотом:
— Голицын, Голицын, как же ты прошляпил!
А майор Елисеев всю войну помнил об этом случае. Знаю, что он несколько раз меня вычеркивал из списков на получение наград или когда называлась моя кандидатура на ту или иную должность. Уже в 1946 году, когда я демобилизовался и пришел к нему подписывать последние документы, он, вместо напутственного слова, напомнил мне о той моей забывчивости.
Конечно, первое впечатление обо мне было самым неприглядным, но если бы он, если бы другие знали, почему я оказался таким. И всю войну я не решался ни с кем поделиться своим горем.
Попали мы в порядочную глушь. Деревни, сплошь состоявшие из беленьких чистых хатенок, тянулись во фруктовых садах вдоль какой-то речки. Никаких следов войны, за исключением полного отсутствия мужчин и лошадей, тут не было. Сблизившись с жизнью и бытом местных крестьян, я с удивлением убедился, что все они живут несравненно лучше тех, кто не попадал под власть немцев. И коров, и всякой птицы тут имелось в достатке. Объяснялось это тем, что немцы тянули продукты с деревень, расположенных близко от дорог, и терроризировали районы, где было развито партизанское движение. А сюда они почти не заглядывали, и о партизанах тут не слыхивали. Вот почему все запасы продовольствия оставались у крестьян.
Для помощи в работе мне дали некоего Сашку, точнее, Айзика Триллинга — еврея из Люблина, который в 1940 году попал в СССР, а потом в нашу часть. Парень он был ловкий и пройдоха, по-русски почти не говорил и работал у нас чертежником, но потом понравился начальству и в УВПС-100 сделался старшим техником. После войны он узнал, что вся его семья — родители, дед и бабка, братья и сестры — все погибли от рук немцев.
Сашка этот, как мой рабочий, должен был бригадирской саженкой мерить по моему указанию туда и сюда, а я с помощью компаса рисовал на планшете глазомерный план в масштабе 1:10 000. Вскоре я убедился, что расстояния у меня никак не сходятся. Я ругал Сашку, винил его, что он неверно считает метры, а потом понял, что врет компас, который показывает то на запад, то на восток. Оказывается, мы находились в зоне Курской магнитной аномалии. Пришлось выйти из положения с помощью Полярной звезды. На территории будущего БРО ночью в нескольких местах я расставил попарно вешки направлений север — юг.
Ходили мы с Сашкой по деревне Алисово. Какой же там жил хороший народ! Крестьянки то и дело нас зазывали к себе и угощали ледяным молоком с хлебом. В одном доме мы выпили кринку, в следующем другую, от третьей я отказался, а Сашка усадил ее один.
Работа была, как всегда, сверхсрочная, с компасом не ладилось, но больше всего меня подвел Сашка, раз пятнадцать на день я его посылал с ковыльком мерить, а он пропадал надолго и возвращался со стоном:
— С…ть ходил, — говорил он, глядя на меня своими томными глазами.
На следующий день я категорически запретил ему выпивать молока больше, чем кринку.
Дня три мы так с ним измеряли. По вечерам я чертил, и напряженный труд отвлекал меня от тяжелых мыслей, подарил хозяйке стакан соли, а она меня кормила до отвалу.
На четвертый день приехала за нами автомашина. Привезли приказ: рубеж отменяется, возвращайтесь в Старый Оскол, командование наметило создать вокруг города мощный узел обороны.
Тогда Орел, Харьков и Белгород были в руках немцев, а Курск был наш, и на случай успешного прорыва немцев такой узел в тылу признавался необходимым. Нашему УОС-27 было поручено создать тыловой рубеж по линии Касторная — Валуйки.
Походив по улицам Старого Оскола, я снял пристанище в небольшом домике у самого моста через реку Оскол.
Хозяйка мне попалась очень хорошая, но бедная, обремененная многочисленным семейством и без коровы. Я ей отдал часть своих запасов, и она за мной ухаживала. Была она очень измученная недоеданием и голодными детьми, а главное, беспокойством о муже-солдате, о котором ничего не знала.
Чтобы ее утешить, я подговорил хитреца-стройбатовца Можугу, еще с Горьковского рубежа промышлявшего гаданием на камушках, к нам прийти и погадать ей бесплатно и непременно сказать, что он жив. Можуга так и сделал, но с двух соседок взял за гадание изрядные куши.
Прежние мои запасы продовольствия быстро таяли, а в штабной столовой кормили прескверно, и прежнего преимущества в еде не было. В соседней комнате помещалась офицерская столовая, где кормили в несколько раз лучше.
Гофунг привез из Сталинграда несколько тонн соли, добытой из тех залежей, из коих и я в свое время ее добыл. И теперь эта соль успешно менялась с гражданскими организациями, с воинскими частями и просто на базаре на спирт, на мясо и на прочее.
Зеге, конечно, следил бы, чтобы улучшилось питание всех, а майору Елисееву было не до простых смертных. С полудня в офицерской столовой начиналось пиршество, приглашались какие-то девицы, Пылаев пел под гитару.
Появилось у нас новое лицо — капитан Чернокожин — хорошенький, белокурый, бледный юноша, но с мешками под глазами от спирта, от разврата и от триппера, который он тогда поймал и от которого ему не хватало терпения вылечиться в течение всей войны, когда — мерзавец — заражал других.
Другим собутыльником Елисеева был капитан Даркшевич, которого я хорошо знал рядовым инженером в Главгидрострое.
В свое время был он очень симпатичный человек, но теперь чересчур увлекся спиртом и девочками. Слово УОС он расшифровал как «Удобно окопавшиеся саперы».
Оба эти капитана, пока эшелоны с нашими бойцами еще были в пути, не занимали никаких должностей и ровно ничего не делали.
Третий капитан Пылаев был начальником техотдела и также ничего не делал. Неизменный труженик штаба Виктор Подозеров как-то мне сказал про него:
— Вот ведь какой! Ну, хоть бы бумажки приходил подписывать. Все я составлю, все напишу, мне бы только его подпись. И того никак не добьешься.
Офицеров окружали женщины, из них самой колоритной была некая Ольга Семеновна, бывшая буфетчица на станции Сумы. Высокая, статная, по-своему очень красивая, она была официанткой в офицерской столовой, а фактически откровенной давал кой господ офицеров, вместе с ними и пела, и танцевала.
Была еще Ниночка — 16-летняя очень хорошенькая дочка хозяйки майора Елисеева — ученица-чертежница техотдела. Он ее соблазнил, несколько месяцев таскал за собой, а потом, когда она забеременела, отослал ее всю в слезах к маме в Старый Оскол.
Старший лейтенант Терехов, вновь занявший должность старшего прораба и, как всегда, энергичный, занятой с утра до вечера, изредка появлялся в штабе по делам. Он сильно похудел, ходил мрачный и злой. Как-то мы с ним разговорились:
— Эх, Голицын, если бы ты знал, сколько тут творится безобразий! — сказал он мне.
В Старом Осколе я начал рекогносцировать вместе с работником УОС-27 капитаном Фирсовым, которого знал еще по Саратовскому рубежу. В нашем УВПС-100 ни капитан Баландин, ни другие рекогносцировщики его не любили, считая за арапа и халтурщика. Действительно, он расставлял колья очень быстро. У других рекогносцировщиков БРО занимала 7–10 дней, а Фирсов, правда, с моей помощью проводил ее, да еще с обработкой материалов, за три дня, притом в труднейших условиях на городских улицах.
Многие наши работники и я в том числе считали его работу продуманной и логичной. Он умел сразу охватить местность, без колебаний выбирал передний край, располагая роты и взводы и по линии и в глубину, сразу указывая, где ставить ту или иную огневую точку.
Он любил объяснять все, что знал по фортификации, и я от него многому научился. В своих будущих самостоятельных рекогносцировках многим был ему обязан.
Исходили мы с ним весь Старый Оскол, разделенный на 5 БРО — кроме самого города еще 4 слободы — Пушкарская, Стрелецкая, Ямская, Казацкая. Названия эти достаточно красноречиво показывали происхождение города из бывшей пограничной крепости.
Сам город был очень красиво расположен на узком гористом водоразделе между рекой Осколом и ее притоком Осколец. Горы были белые меловые, и церкви, и дома тоже белые, в яблоневых пышно цветущих садах. К сожалению, на главной улице много домов было разрушено.
25 лет спустя мне пришлось вновь попасть в Старый Оскол, я ходил по его улицам и ничего не узнавал. Домика, где я жил, не было, мост там стоял совсем другой, с высокой насыпью, и места домика я не смог узнать. Белые церкви почти все снесли, понастроили гнусные коробки, вырубили фруктовые сады. Почему наши главнюки всегда стремятся уничтожить лицо города и всю его красоту?
Возвращаюсь к своим воспоминаниям.
Подошла Пасха. По улицам разгуливало много нарядных (по тому времени) людей. Впервые за долгий срок я попал в церковь. Так хорошо было забыть настоящее и все свои душевные раны и войну и слушать пение молитв, от которых я совсем отвык. Народу в церкви набралось множество, в том числе солдат и офицеров, но не наших, а из госпиталей.
И вдруг около полудня раздались взрывы один за другим. Земля гудела. Взрывов было столько, что они слились в один сплошной и грозный гул. Поднялся черный столб дыма, показался огонь. Люди, только что радостно встречавшие Великий Праздник, в панике выбегали из домов.
Оказывается, в трофейном складе рвались немецкие снаряды, они взлетали высоко в воздух и падали на большом расстоянии, зажигая дома и калеча людей. Всю эту страшную картину я хорошо видел с другого берега Оскола. Один слух был, что это немецкая диверсия, а другой слух — что кто-то неосторожно бросил окурок. Как бы то ни было, но вокруг склада сгорело или разрушилось до 30 домов, а сколько погибло людей — неизвестно.
Наконец из Саратова и из Сталинграда стали прибывать в наше УВСР-341 эшелоны не только с прежними стройбатовцами, но и с новым пополнением людей, признанных «годными к нестроевой службе», то есть из госпиталей или с какими-либо физическими недостатками — кривых, хромых, глухих и т. д.
Перед тем как направить на работу, всех их мыли в бане, а их одежду и вещи прожаривали в вошебойке. И тут получился скандал — в вошебойке что-то обвалилось, ее шеф этого не заметил, и вещи сотни людей сгорели дотла. Да, сотни людей уселись совсем голышом в центре города. Пока созванивались, пока добывали резолюцию, прошел целый день, и только поздно вечером бедняг одели в рваную списанную одежду.
У нас образовались прорабства, а техников там не хватало. Некрасов сумел удрать из штаба с повышением, его, как члена партии, назначили заместителем к Терехову.
Я очень тяготился штабными порядками и тоже хотел уйти, но Виктор Подозеров, на котором лежала вся тяжесть работы технического отдела, буквально вцепился в меня и не отпустил.
Потихоньку от него я собирался затеять переговоры со старшими прорабами. Но с которым? У Терехова был Некрасов, а попасть в подчинение к человеку, который давно искал случая мне подставить ножку, я не хотел. Капитан Чернокожий был только что назначен старшим прорабом, но он мне был слишком антипатичен, да я его совсем и не знал. Я обратился к старшему лейтенанту Американцеву. Он мне ответил, что с удовольствием взял бы меня, но его отсылали на какие-то курсы.
Оставались еще два старших прораба — Миша Толстов и недавно произведенный в капитаны Сергей Артемьевич Эйранов.
Миша Толстов был юноша без всякого воинского звания, который сам не понимал — почему у кого-то из начальства возникла идея доверить ему руководство тремя сотнями людей, и чувствовал себя калифом на час. Я понимал, что попасть к нему — значит попасть на производство на какой-нибудь месяц, но я все же думал с ним поговорить, как вдруг с Мишей произошла история, достаточно для него характерная.
Был он флегматичный, доверчивый и в производстве совсем неопытный. Как бывший студент строительного института, в технике он кое-что смыслил, но его совершенно опутали всякие снабженцы и прочие придурки.
Был у него завстоловой огромного роста молодой нахальный еврей по имени Моисей, фамилию забыл. И вот, к Мише пришли с жалобой бригадиры, что Моисей плохо их кормит и ворует продукты. Миша, не думая о последствиях, устроил в вещах Моисея обыск. Было обнаружено десятка два банок американских мясных консервов, сахар, мука, еще что-то.
Моисей вопил: «Не имеете права!» Его схватили, поволокли и, яростно сопротивляющегося, заперли в сарай. Миша назначил завстоловой кого-то из бригадиров, а все отобранные продукты отдал на кухню, не взяв себе ни грамма. В прорабстве наступило ликование, качество и количество еды сразу улучшилось и увеличилось вдвое, сразу поднялись цифры выполнения плана, и Миша неожиданно стал очень популярен среди масс.
Но тут в защиту запертого Моисея поднялись все его соплеменники, обвиняя Мишу в произволе и в антисемитизме. А среди соотечественников оказались люди влиятельные, в том числе бывший начальник Сталинградского эшелона, ожидавший нового высокого назначения, капитан Воробейчик, начальник отдела снабжения Гофунг, его заместитель Гуревич и т. д.
Скандал разгорелся такой, что сам майор Елисеев, бросив своих собутыльников, поехал разбираться. Миша остался старшим прорабом, а реабилитированный Моисей переехал в штаб УВСР на должность агента по снабжению.
Очевидно, был он жулик отъявленный, сколько-то времени спустя меня отправляли с ним и с десятью бойцами в командировку на 10 дней, я и он получили продукты на всю команду, и Моисей тут же мне предложил — конфеты не делить на всех, а взять только себе, и очень поразился, когда я решительно отказался так поступить.
Наверное, он был не только жулик, но и сластена. Как-то он получил на целый участок большое количество конфет. Каждая конфетка была трехслойной, по краям коричневая соевая, а середка состояла из розовой помадки. Так Моисей не поленился все конфетки расклеить, розовую помадку взять себе, а два соевых слоя вновь склеить. Его опять разоблачили, но ограничились выговором.
Уйти из штаба мне очень хотелось еще и потому, что мне снизили зарплату с 500 до 300 рублей, чем я был очень оскорблен. Дело в том, что по штатам второй единицы, кроме чертежника, при штабе не было, первую занимал законно Виктор Подозеров, а меня еще при Зеге в бухгалтерских ведомостях проводили как агента по снабжению, а теперь законным агентом стал Моисей. Так я из-за его жульничества остался между двух стульев.
Попросился я к старшему прорабу Эйранову, которого знал давно. Зная его требовательность к техникам и любовь к сухой формалистике, работать с ним многие остерегались. Я поговорил с Сергеем Артемьевичем, он тотчас же согласился взять меня к себе, но Елисеев категорически отказал, так как я был нужен Подозерову в технический отдел. Были мы с Подозеровым давнишними друзьями, но как я его ни умолял, меня отпустить он не соглашался, ссылаясь, что писанины и чертежей столько, что ему и так приходится работать до глубокой ночи. Он говорил: «Найдите себе заместителя, и я вас отпущу».
Так и пришлось мне корпеть в штабе с 300 рублями. Я деятельно искал заместителя или особого случая.
У Эйранова в то время техника не было. Сам он, как инженер-экономист, был больше кабинетным работником, а на производстве руководил его 17-летний сын Виктор, начавший войну после 9-го класса школы. Несмотря на свою молодость, он оказался толковым организатором, умел расставить бригады, потребовать с них работу, да еще успевал с иными поговорить и пошутить. Но техники ему явно не хватало, и он едва умел читать чертежи. Огневые сооружения получались у него корявые и плохо замаскированные.
Следовательно, квалифицированный техник-строитель Эйранову-отцу был нужен до зарезу, но я, как топограф, не очень-то к нему подходил. Мне самому надо было учиться строительному делу.
Продолжая работать при штабе, я не оставлял своего желания перейти именно к Эйранову. В течение нескольких дней я ходил по участкам, составлял исполнительные схемы БРО и в штаб не заглядывал. А потом как-то зашел, а следом за мной по лестнице поднялся хромая какой-то небольшого роста военный в телогрейке и прошел прямо в технический отдел.
Я было не обратил на него внимания и сел на свое место, а военный снял свою телогрейку и повесил ее на гвоздик. И тут я увидел в его петлицах две шпалы, а на груди орден Красной Звезды, что тогда в нашей части было в диковинку.
Я так и обомлел и написал Подозерову на клочке бумаги: «Кто такой?» Он мне ответил также письменно: «Это наш новый главный инженер майор Харламов».
Сперва майор показался мне очень молчаливым — каждое утро являлся вместе с нами, садился за стол, просматривал всю прежнюю документацию и помалкивал. Впоследствии он сам рассказывал, что в первый месяц ничего не решал, а только присматривался к людям и к работе.
И мы к нему присматривались. Прошло дня три, и я, воспользовавшись отсутствием Подозерова, откровенно рассказал ему о себе — и как числился агентом по снабжению, и как меня обидели с зарплатой, и как хочу уйти из штаба.
Майор Харламов выслушал меня внимательно, но ничего не ответил.
Прошло еще несколько времени, явился в штаб наш прораб Никифоров, вернувшийся из какой-то длительной командировки. Майор Харламов предложил ему ехать к Эйранову. Никифоров бурно запротестовал, заявляя, что с Эйрановым невозможно работать, что тот такой и сякой, Харламов уступил и послал его на новое прорабство к капитану Чернокожину. Только Никифоров ушел, я вскочил со своего места.
— Товарищ майор, разрешите к вам обратиться? Пошлите меня к Эйранову.
Подозеров промолчал, и на следующий день с чемоданом, рюкзаком и мешком с продуктами я покатил на попутной машине к Эйранову, участок которого находился за 12 километров в деревне Ивановке.
Эйранов заметно обрадовался, увидев меня, позвал к себе обедать, устроил на квартире у соседки, доверил участок работ — строить дзоты.
Хозяйка моя — одинокая 50-летняя учительница Анна Игнатьевна по утрам угощала меня молоком, а вечером чаем и вела со мной нескончаемые беседы, которые содействовали распространению всяких, ни на чем не основанных, сплетен о наших отношениях.
Она очень тосковала по своей дочери, угнанной в Германию на работы. Немцы сперва призывали оккупированное население ехать к ним добровольно, но так как почти никто не отзывался на их призыв, они стали угонять силой. Об этом, как выразился Молотов в ноте всем державам, «массовом угоне молодежи в рабство» почему-то мало где написано, а ведь это тема для романа.
Иногда я ходил по вечерам посидеть запросто и к Эйранову. Всю первую половину войны ему посчастливилось пробыть не только с сыном, но и с женой Маргаритой Васильевной. Была она милейшая женщина — маленькая, пухленькая армяночка, и работала на участке мужа медицинской сестрой.
Хочется поподробнее рассказать об их сыне Викторе, с которым я провел рука об руку весь дальнейший путь до Берлина.
Был он высокого роста, атлетически сложенный, очень красивый, с большими и черными, как вишни, армянскими глазами, всегда веселый, неунывающий, энергичный. Его любили буквально все, начиная от последнего солдата и кончая самым высоким начальством. Всех он очаровывал своею внешностью и своей горячей и простодушной душой. Впервые я с ним познакомился еще на Горьковском рубеже, но только теперь тесно с ним сошелся. Если можно так выразиться, я был в него влюблен.
И хотя по строительному делу он мало смыслил, но стал моим первым учителем.
— Ты знаешь что? Ведь они плотники, — советовал он мне, — ты дай им размеры, укажи, где ставить дзот и на какую глубину. Они сами все знают. Ты только следи, чтобы поменьше у костра сидели да чтобы материал был вовремя доставлен.
Мои малые строительные познания чуть не окончились крахом.
Из-за нехватки леса дзоты строили только на деревянном каркасе, потолок оплетали лозой, на которую сверху сыпали землю, а стенки обкладывали дерном.
Был в моем подчинении бригадир Лысенко, в прошлом заведующий колхозной хатой-лабораторией, в которой он выращивал хищную козявку теленомуса, уничтожавшего вредителя полей клопа «бздюля». Теперь Лысенко заделался бригадиром плотников, но, как и я, только учился строить дзоты. Впоследствии из него вырос великолепный руководитель — командир отделения плотников. А тогда оба мы были профанами.
Совместными усилиями построили мы такой дзот у самого большака. Однажды оба мы зашли внутрь, я рулеткой стал проверять размеры…
Вдруг раздались шаги, и в дзот ввалился сам майор Богомолец, а за ним майор Елисеев.
Богомолец ткнул палкой в лозу на потолке — посыпалась земля, увидел он торчавший сучок, неправильно забитую скобу и зарычал.
На мое счастье, меня он знал как топографа, поэтому весь его гнев обрушился на бедного Лысенко. Минут 15 он рычал так страшно, словно хотел того съесть, и стены дзота тряслись.
Я стоял ни жив ни мертв. Лысенко молчал и — молодец — не выдал меня.
Далее майоры уехали на передний край, где Эйранов поставил мобнаселение — местных девчат, женщин и стариков копать ходы сообщения. Там командовал некий Харламов Иван Онуфриевич — однофамилец нашего главного инженера.
Ходы сообщения, согласно инструкции, полагалось копать на глубину 120 сантиметров, но, в виде исключения, разрешалось копать и на 60 сантиметров для переползания. Естественно, что так копать было легче и километраж нагонялся раза в три больше, поэтому вставку «в виде исключения» многие руководители, в том числе Иван Онуфриевич, позабывали.
А Богомолец, увидев столь мелкие ходы сообщения, подозвал Харламова и спросил — что это такое?
— А это для переползания.
— А много у вас таких ходов?
— Пятнадцать километров! — хвастливо отвечал Иван Онуфриевич.
— Вот я вас самих заставлю переползти 15 километров! — зарычал Богомолец и в гневе укатил с Елисеевым дальше.
Дня через три мы получили грозный приказ по УВПС-100 об отсутствии технического руководства со стороны Эйранова.
Возвращаюсь к прерванному рассказу.
По совместительству я должен был для штаба УВСР составлять исполнительные схемы БРО не только на участке Эйранова, но и на соседнем, у Миши Толстова, куда изредка ходил и где он меня очень вкусно кормил (очевидно, из запасов, изъятых у Моисея).
Шел я так однажды утром по дну лощины к нему на участок. Погода стояла чудесная, роса блестела на нескошенных травах, кузнечики трещали. Я шел, стараясь забыть и мрак в моем сердце, и окружающую обстановку, и вдруг увидел летящую по ветру цветную бумажку, другую, третью. И сразу все мое настроение испортилось — в мои руки попались немецкие листовки.
В тот день я впервые узнал о генерале Власове, изменившем Родине и формировавшем из таких же изменников воинские части РОА. В листовке он сам передавал свою биографию: сын крестьянина бедняка, участник Гражданской войны, тогда же вступил в партию, окончил Академию имени Фрунзе, был много лет военным советником в Китае у Чан Кайши и Чжу Дэ, потом вернулся и с удивлением узнал, что почти все его соратники оказались «врагами народа», то есть палача Сталина. Когда началась война, в звании генерал-лейтенанта он заменил покончившего самоубийством командующего Юго-Западным фронтом генерала Кирпоноса, получил звание Героя Советского Союза. Когда Киеву грозило окружение, по телефонному приказу Сталина отдал его немцам. Был назначен командующим Волховским фронтом. Весь фронт оказался в исключительно тяжелом положении, так как прекратилась доставка снарядов и продовольствия. Наши войска, голодные и без оружия, были легко разгромлены немцами, и Власов, пробиваясь со своим штабом из окружения, попал в плен и теперь призывал всех переходить на сторону немцев.
Тогда все тылы были буквально забросаны подобными листовками. Официальная печать о Власове ничего не сообщала, а красноармейская писала, и проводились соответствующие политзанятия. История сказала о нем свое слово. Изменников Родины жалеть не приходится. Имя его никогда не пользовалось популярностью, и он не привлек на свою сторону массы.
Вскоре к Эйранову пришла бумажка: немедленно откомандировать меня в распоряжение штаба УВСР. Эйранов отпустил меня без особого сожаления, видимо разочаровавшись в моих технических познаниях.
Подозеров меня встретил со словами, что работать один не успевает никак и потому добился моего возвращения в штаб, но повторил свое прежнее обещание, что отпустит меня, если я найду себе заместителя.
Вернулся я к своей прежней хозяйке, которая вместе с прочими жителями города и окрестных деревень была мобилизована на оборонительные работы. Трудилась она на участке Терехова, и мне удалось ее освободить как мать четырех малолетних детей. Заботилась она обо мне, как старшая сестра, и дети ее меня очень любили. А тут стала поспевать картошка, и хозяйка меня подкармливала, что было весьма кстати, так как в штабной столовой кормили очень плохо, а мои сталинградские запасы кончились.
Наступило время страшной спешки на строительстве рубежей. Наступило время грозной тишины. Было ясно, что немец стремится взять реванш за поражение под Сталинградом и готовит наступление. Где именно? Под Москвой или у нас на выступе Курской дуги? Скорее всего, у нас. Вот почему была такая у нас спешка. Наше командование, каждый день ожидая начала немецкого наступления, торопило строить чуть ли не семь линий рубежей на большую глубину, рассчитывая, что если враг прорвет одну-две-три линии, он все равно захлебнется и будет остановлен.
И в нашем штабе Подозеров и я сидели до глубокой ночи. Понимая ответственность момента, я перестал ворчать и вкалывал наравне с ним. А майор Елисеев для поддержания дисциплины приказывал нам, когда он входит, вставать. А майор Харламов, наоборот, говорил, чтобы мы работали не поднимая головы и не обращали на него внимания.
Возвращаясь поздно вечером домой, я видел, как мимо моего дома через мост с лязгом и грохотом двигаются танки, артиллерия, автомашины. Днем они прятались в небольших дубовых рощах, а с наступлением темноты каждую ночь двигались все туда — на запад, на Курскую дугу.
И каждую ночь немецкие самолеты налетали на Старый Оскол. Налетало их по одному — по два самолета; они вешали на парашютиках голубые и фиолетовые осветительные ракеты, сбрасывали несколько бомб и вновь улетали. Зенитки принимались стрелять трассирующими пулями просто в небо, расстреливали ракеты, но ни одного самолета не сбили. Зрелище было очень красивое, но на нервы людей эти налеты действовали угнетающе.
Хозяйка с вечера забирала младших детей и уходила с ними в бомбоубежище, в доме оставались спать только ее старший сын и я.
Однажды лежал я так рядом с мальчиком на полу, прислушиваясь к треску зениток и глядя на голубой фонарик ракеты, и вдруг услышал вой фугаски. Спасаться было некуда, и я, подобно страусу, закутался в одеяло с головой и мальчика закутал. Оказалось, правильно сделал: фугаска упала совсем близко, с окна посыпались осколки стекла и засыпали все одеяло.
Так прошло недели две в ожидании грозных событий, а события не наступали. Строительство Старооскольских рубежей заканчивалось. И тут был получен приказ: выделить часть людей в помощь отстающему УВПС-94 — на берег Дона.
Майор Елисеев назначил почему-то сразу двух начальников — капитанов Воробейчика и Пылаева — первого над людьми, второго на строительство. Было отобрано с каждого участка по несколько бригад, в том числе и девчачьих, недавно пополнивших нашу часть. Из прорабов отправились Тимошков и Виктор Эйранов, неожиданно для себя получивший такое повышение.
Капитан Воробейчик, появившийся у нас только в Старом Осколе, высокий, голенастый, в очках на крючковатом носу, был похож не на воробья, а на очень тощую хищную птицу. Со мной он всегда очень любезно здоровался, очевидно принимая меня за еврея.
— Кто у вас будет вести техническую документацию? — как-то спросил я его.
— Признаться, я не подумал, — ответил он. — А если вы?
Так, к своему удовольствию, я тоже был назначен на новый рубеж. Подозеров было запротестовал, но мне неожиданно нашли заместителя — старого стройбатовца, прошедшего все рубежи, работавшего «сводником» у Терехова, то есть составлявшего сводки. Заместитель казался много лучше меня — бывший профессор математики одного из вузов Смоленска или Минска — Плешинский, человек сугубо интеллигентный, обаятельный, любивший классическую музыку. Удивляло только, почему Терехов так легко с ним расстался.
Я уже был далеко, когда Подозеров убедился, что Плешинский, хоть и был профессором математики, но никак не мог постичь, что от него требуется, и в конце концов, когда количество лошадей в нашей части прибавилось, был назначен начальником конпарка.
Вообще во время войны люди иногда получали самые неожиданные назначения. Плешинский был сугубо кабинетный ученый, не знавший, как называется та или иная часть упряжи, не знавший, чем лошадей кормят. Он мне сам признавался: «Оказывается, лошадки любят овес и сено, но овес любят больше». Но Плешинский был человеком исключительной честности, он строго следил, чтобы его любимые питомцы были сыты и не использовались бы налево, и потому оказался хорошим конским начальником и пробыл на этой должности до конца войны. Как-то спустя много времени я его встретил в Москве на Театральной площади, с палкой, с портфелем, в фетровой шляпе и в элегантном пальто, он важно вышагивал и очень обрадовался, увидев меня.