Глава двадцать четвертая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцать четвертая

— Ратушинская и Руденко! В больницу!

Это вызывают нас с Раечкой через несколько часов после того, как уволокли в Саранск Наташу. Наконец-то. У меня с апреля — отеки и температура. Болит правый бок, а чего болит — кто его знает. Теперь-то поставят диагноз. Хотя, конечно, сейчас не самый подходящий момент уходить из зоны: нас явно стараются размести, чтобы оставалось поменьше бастующих. Но выбирать не приходится; собираемся и идем.

— Стоп! Чего это вы с собой понабрали? Это что за конверты? Письма? Велено, чтобы письма вы оставили в зоне!

Ох, не нравится нам это «велено»! Прошедшие цензуру письма с воли заключенным по закону разрешается иметь при себе. Известно также, что оставить в зоне — придут с обыском и отберут: другие-то твоим письмам не хозяева и не имеют права на них претендовать. Так что своим на сохранение не даешь. Тем более КГБ проявляет уже месяца два неожиданный интерес к моей переписке: ведут допросы на свободе, даже беременную женщину в роддоме допрашивали. Все ищут в моих письмах тайный код. А теперь, значит, и в письмах ко мне? Не там ищете, дураки! Но это, конечно, я им объяснять не буду. Упираюсь:

— Не имеете права отнимать!

— Не сдадите письма — не отведем в больницу!

— Это — ваше дело…

Раечка оставляет письма и идет в больницу. Меня задерживают в зоне. Я не очень переживаю: хотят обследовать — обследуют и так. Если же это только трюк, чтобы выманить письма, — все равно лечить не будут. Почему я так цепляюсь за эти письма с воли? А что же более ценного есть у зэка? Знали бы вы, родные, как ваши письма греют нам душу! Знают. Потому и пишут — даже те, кто терпеть не может эпистолярного жанра. И половина этих писем оседает в оперчасти, у цензора и у КГБ.

Не отдавать же им теперь вторую половину?! Восемь дней вокруг меня вьются:

— А вдруг вы там чего-то написали? Мы должны проверить.

— Проверяйте. При мне.

Нет, это их явно не устраивает. Врач Волкова зудит:

— Сами отказываетесь лечиться!

— Не отказываюсь. Добиваюсь лечения больше полугода.

— Были бы действительно больны — на все бы пошли, лишь бы лечили!

Нет, как раз на все я не пойду. Они любят шантажировать тебя твоей же болезнью: только поддайся — и придется действительно идти на все. Так выламывались над Таней Осиповой в Лефортове. Перед арестом она лечилась, чтобы иметь ребенка. Добивалась, чтобы прерванный курс лечения продолжили в тюрьме. Следователь Губинский ей так прямо и сказал:

— Будете давать показания — будем лечить. А не хотите нам помогать пеняйте на себя.

И «совершенно случайно» включил пленку с радиопередачей: какое счастье быть матерью и прижимать свое дитя к груди. Таня тогда плакала, но сотрудничать с КГБ, конечно, отказалась. Может, теперь западные врачи вылечат? Да только у Тани за спиной теперь одного ШИЗО больше ста шестидесяти суток… Через восемь дней сдаются.

— Ладно, берите письма с собой.

Вот давно бы так! Впервые я в больнице ЖХ-385/3. Это — официальное название лагеря. Почему ЖХ? А как же — железнодорожное хозяйство. Ведь в Советском Союзе концентрационных лагерей нет! 385? Ну надо же вести счет тем самым лагерям, которых нет… Как вы догадываетесь, порядковый номер нашего лагеря в Мордовии не последний…

Корпус терапии. Деревянный дом на четыре палаты. Еще там столовая, каптерка и туалет. Да еще кабинеты врачей.

— Все вещи сдайте в каптерку и наденьте халат. Телогрейку — вот сюда, на вешалку. В корпусе не надевайте — нарушение.

Ох, и собачий же холод в этом корпусе! Но нарываться на нарушение мне сейчас ни к чему. Столько мерзла — померзну еще. Двенадцать человек в палате. Я — тринадцатая. Раечка меня обнимает.

— Ира? Слава Богу!

И тут же хлопочет: кормить. У Раечки вообще своеобразный взгляд на поэтов, недаром же она жена поэта, за что и сидит. По ее мнению, поэт — что дите малое, сам о себе позаботиться не способен. Не накорми — так и останется голодный, спать не уложи — так и будет сидеть до утра со своим вдохновением… И потому она за мной всю нашу совместную отсидку присматривала и нянчила, как могла. Тем более, что стихи мои ей нравились, и мы подолгу читали друг другу наизусть: она — Мыколино, я — свое.

Теперь она сооружает мне огромный бутерброд: из белого хлеба, повидла и масла. Это надо же! Оказывается, в больничке всем положен усиленный паек: которые без диагноза — тем поменьше, которые с диагнозом — побольше. Раечка уже с диагнозом: не первый раз в больнице. А что тут полагается белый хлеб — мы и в зоне знали, иногда нам тоже перепадало. Ну не завезли черный, а нам пайку подай! Брали тогда из больнички белый и несли. Это был праздник. Наскоро рассказываю Раечке зоновские новости и присматриваюсь к остальному населению палаты. Трое беременных: лежат здесь, ждут родов. Одна — с воспалением легких, три — с язвой, у двух что-то с ногами, впрочем, наша палата привилегированная, ходячая. Парализованные лежат в третьей и четвертой. Ходят под себя, а белье им не меняют неделями. Некоторых из них «актируют» — отдают умирать родным. Наказание исполнено. Родина может быть спокойна.

Некоторые умирают прямо здесь, и их хоронят на кладбище за колючей проволокой. Мне про это кладбище расскажет потом Игорь. Он пробовал туда пройти, да не удалось.

— А кто ж тебя задержал?

Игорь только хмыкает на мою наивность.

— Направо от зоны — если к ней лицом — обычное кладбище. А зэковское — на территории лагеря, за колючкой. Ну не полезешь же через заграждение, когда там автоматчики на вышках!

И он рассказывает мне, как прибыл на свидание (то, которое не дали) и провел ночь в доме приезжих с семьей, приехавшей хоронить. Двадцатилетняя женщина работала в кассах Аэрофлота, продавала билеты. Когда ей был двадцать один год, случилась пропажа: украли у нее книжечку билетных бланков. Дальше все пошло в соответствии с советским гуманным законом: насчитали ей растрату по максимальной стоимости каждого билета, который можно было бы выписать на бланке. Дали за растрату восемь лет. Она пошла в лагерь, оставив годовалого сына. В двадцать пять умерла в этой терапии от запущенного воспаления легких. Ничего удивительного, если подумать, чего стоит из лагеря попасть в больницу. У лагерных врачей же все — симулянты, пока работать могут. А когда уже не могут — не всегда и до больнички живыми доезжают. И плакала мать этой юной женщины, рассказывая Игорю ночью всю эту историю. Наутро они разошлись: мать — на кладбище, а Игорь — к лагерной администрации узнавать, что свидания не будет. Утверждала в лагере и утверждаю сейчас: нашим близким приходилось тяжелее, чем нам! Восемь раз Игорь приезжал в Барашево, и шесть раз — впустую. Это не считая тех случаев, когда я успевала его предупредить, что свидания не дают. И каждый раз встречал в доме приезжих то две, то три семьи, приехавших на похороны. Тела им не отдавали: раз умерла в заключении — и мертвая будь за колючкой! Он вел статистику, расспрашивал служащих больницы. Получалось, что за год вымирает восемь процентов зэковского населения. А ведь лагеря в Мордовии — еще не самые страшные… Хорошо, возьмем восемь процентов от 4,5 миллиона советских зэков! Приблизительно тысяча человек в день, сорок человек в час… Сколько умрет, пока вы дочитаете эту главу? Считайте сами, читатель, я же не знаю, какая у вас скорость чтения…

А в палатах к парализованным нас не пустили не случайно — этой осенью там была пани Ядвига. Для нее лечение стало каторгой — она меняла парализованным подстилки, руками обирала с них вшей. Как и положено христианке. Но при этом она оказалась единственной нянькой на палату, и сил у нее не хватило. Пошла требовать у больничного начальства подмоги.

— Где гигиена? Как вы содержите больных?

Начальству, конечно, было наплевать — так пани Ядвига стала писать в медуправление… Потому ее и не хотели долго держать в больничке: подлечили слегка — и обратно в зону. Я встретила там женщин, которые ее помнили:

— Умная была баба! Как она у вас — жива?

Стоит ли обижаться за их лексикон — они пани Ядвигу полюбили и искренне за нее беспокоились.

А почему же все-таки родным, в нарушение закона, стараются не отдавать зэковские, безопасные уже тела? Ну, политических — еще понятно: небось устроят торжественные похороны, диссиденты съедутся, будут произносить речи… И могилу станет навещать молодежь с цветами… Но — обычный зэк, так называемый бытовик? К нему-то паломничества не будет?! А посчитайте сами: тысяча человек в день — это сколько же гробов. Везти их железной дорогой, да, как правило, не один день… Какая морока для народного хозяйства! Нет уж, товарищи, не будем загружать железнодорожные артерии страны! Ведь им уже все равно, а нам еще коммунизм строить…