Глава семнадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава семнадцатая

— Руденко, Великанова, Ратушинская! В больницу! Мы должны вас изолировать как голодающих…

Это вваливаются офицеры с дежурнячками. Это значит, они решили нас троих насильственно кормить: заковывать руки в наручники, разжимать рот железом, кроша зубы, загонять в горло шланг и заливать два литра какого-то раствора. Процедура, здорово смахивающая на изнасилование — но таков «гуманный советский закон».

Мне про эту процедуру рассказывала Таня Осипова — ее так мордовали через день всю четырехмесячную голодовку. Спаси жизнь голодающего? Ерунда и с насильственным кормлением никто не выживает, если дело длится долго. Цель другая — растянуть мучения не на два месяца, а на год-полтора. Если выдержит — все равно умрет, если не выдержит — снимет голодовку, а значит — сдастся. Поэтому все организуется не так, чтоб сохранить силы, а так, чтоб мучительнее. В сжавшийся от голодовки желудок закачать сразу два литра — дикая боль. Мы вон на седьмой день с трудом выпиваем полкружки воды за раз. Улегшееся было чувство голода, едва что-то попадает внутрь, возобновляется с новой силой. «Пусть чувствует!» Потому и кормление два-три раза в неделю. Да еще после этого держат минут сорок в наручниках, не давая встать — чтоб не было рвоты. Голодающие мерзнут даже при нормальной температуре — так держать их в помещениях похолоднее! Откуда у заключенного теплое одеяло или шерстяная одежда? Пусть, пусть померзнут! Ну и так далее.

Теперь, значит, все это предстоит и нам. Тут уж ясно, что это карательная мера в чистом виде: за тринадцать суток голодовки никто не умирает и так. Конечно, у зэков меньше жизненной энергии, чем у обычных людей. Организм изможден, и переход от недоедания к голодовке — совсем не то, что от изобильной пищи к лечебному голоданию. Но все же это наша первая голодовка, мы еще не дошли до той последней точки, когда у тела нет естественных запасов даже на день. До этого, не вылезая из карцеров, я дойду только к зиме 85-го года, и тогда-то за те же тринадцать суток действительно успею добраться до смертной грани. Засуетятся врачи, забегают, считая пульс и уговаривая меня даться хоть на капельницы! Тогда я увижу их искренний испуг: помру, а им отвечать… Я к тому времени буду уже знаменитость, сама того не зная. Но они-то будут знать — вот и убоятся скандала. Насиловать, однако, не посмеют, предпочтут уступить. Будут они уже ученые и закаются насильственно кормить кого-то из нашей зоны!

Пока же они никаких для себя неприятных последствий от этой затеи не ждут. Запирают нас в маленькую палату в хирургическом отделении и до завтра оставляют в покое. Мы совещаемся, как быть? О том, чтобы снять голодовку, конечно, речь не идет. Отбиться от насильников — немыслимо, их целая орава, да еще с наручниками. Но спустить такое над собой издевательство?! Ну же, ну же — как отбить у них охоту, раз и навсегда? Будем мыслить логически. Чего они больше всего боятся? Огласки! Так будет им огласка — и не через месяц, когда до друзей на свободе дойдет информация, а в тот же день и час! Все очень просто: мы в центре «больнички», куда свозят женщин из трех лагерей. Да еще хозобслуга, живущая здесь постоянно. Больничка переполнена, здесь уйма народу. Да у них, помимо того, связи с мужской уголовной зоной — она тут же, через забор. Получается, если мы перед кормлением успеем прокричать, кого мордуют и за что — знать это будет не меньше тысячи человек. Многие из них освобождаются вот-вот, отбыли срок. Значит, повезут информацию на свободу. А если еще прокричать телефон, по которому сообщить, — найдутся такие, что и запомнят, и сообщат. Телефон же Игоря в КГБ и без того известен — никакого дополнительного риска. Только надо начать сразу, как «гуманисты» кинутся — и как можно громче! Имена зэкам запомнить нетрудно, потому что вся больничка знает нас поименно и в лицо. Только громче, и постараться все успеть, пока не заткнут горло шлангом. Что одна не докричит — другая дополнит. Татьяна Михайловна колеблется:

— Как это я буду кричать? Да я и кричать не умею, никогда не приходилось. И вообще, кричать под пыткой…

Я убеждаю:

— Да не под пыткой кричать, вы под этой пыткой разве только хрипеть сможете. А до нее, когда уже станет ясно, что они-таки сейчас это начнут! И не от боли же визжать, а — прокричать информацию! Ну, как уходящему поезду прокричали бы…

Раечка в дискуссии не участвует — ей совсем худо. В голодовке ей все время душно; в зоне, чтоб легче дышалось, она лежала снаружи на траве. Тут же мы закупорены наглухо, и кубических метров воздуха явно не хватает. Окно, разумеется, закрыто и зарешечено. Бить стекла? Только хуже — распихают врозь по маленьким боксикам, там и света нет, и дышать совсем уже нечем: они без окон. Начинаем хлопотать вокруг Раечки и к единому решению не приходим. Впрочем, против идеи самой по себе Татьяна Михайловна ничего не имеет, она только сомневается, что выйдет у нее крик. Это — чисто психологический барьер. Кричать интеллигентному человеку неестественно, значит, надо себя заставить. Но всегда ли удается заставить себя, если даже надо?

Восьмой день голодовки. Мы с утра чувствуем себя неплохо. Ну, слабость, конечно, но уж не такая, чтоб совсем без сил. Приносят обед, ставят под нос. Ого-го, чего наготовили! Обычно одного запаха баланды довольно, чтоб отбить аппетит, а тут… Ладно, как приносят, так и уносят.

— Великанова! Врач вызывает. Хочет вас обследовать.

Так. Началось. Какой-то грохот, звон битого стекла… Это, как потом оказалось, наша сдержанная Татьяна Михайловна высадила локтем стеклянную дверь, за что я ее потом буду дразнить «хулиганкой». Крик. Да еще какой! Видно, в стрессовых ситуациях мы способны на такое, чего сами от себя не ожидали бы. В этом мне предстоит лично убедиться через несколько минут. Раечку трясет. У меня тоже сердце рвется (насколько ужаснее были эти минуты того момента, когда взялись за меня!). Но стараюсь запомнить, что она успела крикнуть, что — нет. За дверью все стихает. Значит, одолели.

— Ратушинская!

Ну, дорогие, сейчас мы с вами позабавимся. Меня несет над полом никогда еще не испытанная ярость: Татьяну Михайловну?! Вы посмели пальцем тронуть Татьяну Михайловну… Ну, вы у меня попляшете!

Шестеро мужиков в военной форме. Врач Вера Александровна Волкова. И, конечно, Подуст. Как я ни взбешена, но меня поражает и навсегда впечатывается в сетчатку ее вид. Она возбуждена необычайно: глаза горят, лицо в красных пятнах. Ноздри дрожат и раздуваются — вся она в порыве дикого, садистского восторга. Никогда я такого не видела, только в книжках про фашистов читала, но и то считала художественной метафорой.

Вера Александровна:

— Ратушинская, по инструкции мы должны на седьмой день кормить голодающих. Мы и так уже на день задержали… Может, будете есть сами?

— Я не даю своего согласия на кормление. Я голодаю в защиту Лазаревой. Вы же врач — как вы подписали ей ШИЗО?

— Ратушинская, мы должны заботиться о вашей жизни.

— А о Лазаревой, значит, вы уже позаботились? Заявляю, что могу проголодать тринадцать суток безо всякого вмешательства. Обследуйте меня и убедитесь. Пол я при вас мыла — вы не протестовали?

— Ратушинская, будем кормить!

Это уже Подуст возжелала вставить слово. И тут на мои плечи наваливаются сзади. Локти и кисти рук вперед! Чтоб не сразу успели надеть наручники!

— Больничка, больничка! Запомните все!

И я кричу все: имена, за что голодовка, кто в ШИЗО, сколько суток и кого насильственно кормят. Орава виснет на мне, но я, видимо, в том состоянии, когда выносят сейфы из горящего здания и плечом останавливают автомобиль. Я таскаю их на себе по всей комнате и кричу, кричу — повторяю все уже по второму разу.

— Телефон четыре-четыре-три-три-девять-пять! Киев! Игорю! Четыре-четыре-четыре-три-три-девять-пять! Запишите сразу!

И еще. И еще! Я не чувствую ни боли (руки уже скручены), ни веса их тел. Только чувствую, что рука, сильнее прочих прихватившая меня за плечо, дрожит.

Нет, непривычная работенка выпала сегодня наряду внутрилагерной охраны! Не тренированы они на это дело, да и отпора такого не ждали, да и потрясены предыдущей сценой. Они даже не сразу соображают, что я не кусаюсь, не лягаюсь — просто выворачиваюсь из их рук. И стыдно им (у них-то нет садистского ража), и торопятся — поскорей, поскорей прекратить мой крик! Догадались, наконец, что не наваливаться на меня надо, а просто оторвать от точки опоры — и, как перышко, вскинули вверх. Скорее, с размаху — на деревянный топчан! Где уж тут соразмерить силы шестерых мужиков с моим голодовочным весом.

В моей голове с грохотом лопнул красный шар, и что было дальше — я знаю только по рассказу Татьяны Михайловны.