Глава сорок третья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава сорок третья

Свозили еще раз в Саранск — на кагебешное «перевоспитание». На этот раз взяли и Лагле, и меня. Опять нудные монологи: ну хоть как-нибудь зацепить за живое, чтоб хоть как-нибудь ответила! И главный мотив — хотите домой? К мужу, на свободу? Пишите заявление с покаянием! И в качестве образца совали напечатанное в газете заявление Олеся Бердника, бывшего члена Украинской Хельсинкской группы. Он там выполнял всю программу: и от взглядов своих отрекался, мол, возомнил о себе, а теперь сам видит, что куда как лучше положиться во всем на правительство и не умничать, и об угрозе войны рассуждал — дескать, перед лицом такой опасности не время для внутригосударственных разногласий, и прощения просил, и благодарил за снисхождение, и клеймил бывших друзей, оговаривая при этом искреннюю свою надежду на то, что и они «перевоспитаются».

С души воротило все это читать. Помиловка помиловке рознь. Бывает, что не выдержит человек всех издевательств, оговорит себя и такой ценой вырвется из заключения. Но зачем же на других-то клепать? Только потому, что они оказались нравственно сильнее тебя? Нечего сказать, хороший резон для того, чтоб становиться в ряды «перевоспитателей»! Бердник, как я позже узнала, в этой роли вошел во вкус. Недаром все лето 86-го года кагебешники с такой настойчивостью убеждали меня с ним побеседовать. С мужем свидания не давали тогда, а с Бердником — пожалуйста! Они только свистнут — и он прибежит в тюрьму КГБ убеждать меня последовать его примеру. С ними у меня в те последние месяцы было о чем говорить — я требовала безусловного и безоговорочного освобождения всей зоны. Им уже ясно было, что придется меня выпускать. Мне это ясно еще не было, но возможность такую я не исключала. И чтоб не имели они никаких иллюзий — заверяла, что не успокоюсь, пока мои соузницы не будут свободны.

Но вот с Бердником увидеться отказалась. Заявила, что и без того видела в этом здании достаточно подонков. Это было, конечно, грубо, да что поделать, так оно и было, и негоже мне теперь причесывать свою фразу.

А тогда, весной 85-го, ничего лучше гебисты и сделать не могли, чем дать нам прочесть это кудрявое вранье. Если бы и были искушения купить себе свободу исписанным листком бумаги — то физическая тошнота при виде этого заявления размела бы эти искушения в пыль. Промаявшись с нами сколько положено и никак не преуспев, отправили нас обратно этапом. В одном эта поездка пошла нам на пользу — в тюрьме КГБ можно покупать продукты на десять рублей в месяц, и с этим нас не обижали. Тюремная обслуга была невредная, даже странно было видеть на них синие гебешные канты. Они исправно покупали нам все, что мы просили: молоко, яйца, овощи неслыханную, короче, роскошь. Было что привезти в зону тем, кто там остался, было и чем отметить пришедшуюся на тюрьму православную Пасху. Обслуга это воскресенье тоже отмечала — и выведя нас в тюремный дворик на прогулку, наши усатые надзиратели совали нам крашеные пасхальные яички. А мы им свои, разрисованные накануне зеленкой.

День рождения Лагле мы праздновали в потьминской пересыльной тюрьме. Чин-чином расстелили на голых нарах вышитую скатерку и пировали так же весело, как в любом другом месте. Я вспоминала, как ночевала в этой же самой камере два года назад. Когда меня везли в лагерь. Получалось, что за это время у меня прибавилось жизнерадостности. Удалое зэковское «все нипочем» не подпускало близко к сердцу тюремные бытовые паскудства. И когда вечером на нас повели наступление полки знаменитых потьминских клопов — мы устроили из этого целую комедию. Ввиду численного превосходства противника отбивались мы от них всю ночь, с переменным успехом. Свет в камере вовсе этим тварям не мешал, они привыкли. И мы решили довести это дело до медуправления. Вывести клопов из тюрьмы — предприятие, конечно, безнадежное, но почему клопы должны портить кровь одним только зэкам? В сущности, нам был интересен сам процесс — как разные инстанции будут отвергать бесспорное клопиное существование? Мы твердо вознамерились, в лучших традициях марксистско-ленинского материализма, дать им на этот раз клопов в ощущениях. Первой жертвой был вызванный нами по этому поводу начальник тюрьмы. Дождавшись дежурной фразы о том, что никакой живности в тюрьме не водится и все это только нам мерещится, мы показали ему стеклянный пузырек из-под валидола с особо резвыми, отобранными экземплярами. Нами руководила чисто исследовательская любознательность — будет ли он утверждать, что пузырек пуст, или клясться, что в жизни не видел клопа, а потому не может его идентифицировать? Оказалось — ни то ни другое. Находчивый тюремщик выдвинул версию, что мы привезли клопов с собой. Тут уж мы обиделись за КГБ — нечего на них клеветать, им и от правды хватает отрицательных эмоций! Саранский изолятор КГБ был как раз очень чистенький, и даже в баню нас там водили не раз в неделю, а куда либеральнее — стоило изъявить желание. Опешив от такой неожиданной защиты, начальник тюрьмы забрал пузырек с клопами и ушел, ворча, что нас плохо обыскали, раз не изъяли стеклянные предметы. Наивный человек! Он решил, что отнял у нас вещественное доказательство… Но деревянные нары этими самыми доказательствами кишели и пенились, ничего не стоило отловить еще сколько угодно. Они сами так и лезли: плен или победа — было им все равно, лишь бы быть на людях! Мы, как могли, удовлетворили клопиное тщеславие — один из них, в аккуратно запаянном пластиковом пакетике, был нами командирован в медуправление лагерного объединения с соответствующим сопроводительным документом. Другой поехал представлять потьминское клопиное сословие в Прокуратуру РСФСР, третий, самый солидный, — в Прокуратуру СССР. Разумеется, эти конверты мы посылали не с Потьмы (они никуда бы не ушли), а уже из нашей зоны. Поскольку никаких жалоб на нашу собственную администрацию в заявлениях не содержалось — то их и отправили по назначению, и Шалин с веселой усмешкой выдал нам квитанции об отправлении.

Через пару месяцев пришли ответы. Никаких клопов в пересыльной тюрьме на Потьме не имеется, и заявления наши сочтены необоснованными. Вот и пойми этих материалистов!

Но задолго до этих ответов Лагле и Оля уже ехали в ШИЗО, на десять суток «за варение чифира в пересыльной тюрьме». Так было написано в постановлении, и ни один человек, не подходивший к тюремной решетке — с той или другой стороны — ничего бы в этой формулировке не понял. Так что придется мне сделать очередное разъяснительное отступление.

Чифир — специальное зэковское изобретение. Пятидесятиграммовая пачка чая высыпается в кружку, заливается водой и кипятится. Жидкости в итоге получается очень мало: разбухшая заварка занимает больше половины объема. Но зато она обладает адской крепостью и вызывает наркотическое опьянение. Уголовники поэтому заваривают чифир при первой возможности, а чайная заварка — предмет спекуляции номер один. Во всех лагерях употребление чифира беспощадно карается — и везде его пьют. Не имея незаконных чайных доходов, это сделать невозможно по простому расчету. 50 граммов чайной заварки максимум, который заключенный может купить в месяц, да и то если его не лишат ларька. Еще по грамму в день заварки положено на паек — но уголовники, как правило, этой заварки в глаза не видят: им выдают желтоватую бурду, именуемую чаем, прямо в столовой. Украденную же заварку весело употребляет хозобслуга.

Не спекулируя чаем, Малая зона чифир не варила, да и варить не могла. Нам и на нормальное-то чаепитие не хватало. Наша охрана это прекрасно знала, администрация — тоже.

Но предлог был не хуже другого, что тут докажешь? И кто станет слушать твои доказательства?

Уезжали Оля с Лагле в прекрасную майскую погоду, и мы надеялись, что они не очень промерзнут. Зря надеялись: через несколько дней были уже заморозки со снегом. Что поделать, мордовский климат… Топить же в мае было не положено. У Лагле, когда она вернулась, долго немела левая рука — у нее был порок сердца, и это ШИЗО оказалось слишком сильной нагрузкой.

Через десять суток отправились мы с Галей — за забастовку в защиту Оли и Лагле. На этот раз нас возили в другой лагерь — на «шестерку». Тут-то мы поняли, что на «двойке» еще либеральничали с кормежкой — уже через неделю у нас обеих головы кружились от голода. Казалось бы, паек по «пониженной норме питания», дальше урезать некуда. Но ведь учили же мы еще в школе, что для советских людей нет ничего невозможного!

Были и еще отличия от привычных уже нам условий на «двойке»: кран и канализация в камере. Поначалу мы обрадовались — умывайся сколько влезет, парашу не таскай, от запаха не вздыхай… Но водопроводные трубы протекали, и из-под досок пола хлюпала вода. Что тут было с Галиными больными суставами! К тому же она заработала ангину уже на третий день, а сидеть нам было пятнадцать суток. Комары с радостным писком ломились в окно — на сырость и свет. Мы хлопали их на стенах тапочками, но дело было безнадежное. Как-то мы вздумали считать, сколько набьем до обеда — в порядке соревнования. Дошли до трехсот и бросили, сбившись со счета. Комары тоненько хихикали над нами, кружась вокруг лампочки. Иногда нам казалось, что вся кусачесть мордовских конвойных собак пошла в комаров. Это заодно объясняло, почему все собаки, с которыми нас возили по мордовским этапам, были ленивы, апатичны, а некоторые и прямо дружелюбные — не сравнить с той киевской бестией, которая выскакивала из шкуры, когда меня грузили в мой первый «столыпинский» вагон. Не хуже комаров вились вокруг зэков работники режима, здесь уж было не положено буквально все. Девчонка из соседней камеры получила свои пятнадцать суток «за то, что пела в рабочей камере «Арлекино». Популярная советская певица Алла Пугачева, поющая этого «Арлекино» уже много лет — на весь мир, — не подозревает, наверное, что за пение на рабочем месте можно где-то схлопотать карцер. Когда бедняга этот срок отбыла, ей добавили еще пятнадцать суток — по тому же рапорту. Мы своими ушами слышали, как его зачитывали вслух возле ее камеры. Видимо, произошла какая-то неразбериха с бумагами, и документы на ее ШИЗО пошли по второму кругу. Она пыталась доказывать, что за это преступление уже отсидела — но на этом месте вы, читатель, теперь только понимающе улыбнетесь.

Неположенным оказался здесь и мой нательный крест. Был он мне вдвойне дорог, потому что сделан руками Игоря. В нашей зоне и на «двойке» его при всех обысках предпочитали не замечать — не было приказа КГБ. Здесь сразу прицепились.

— Что это у вас на шее за веревочка?

— На ней крест.

— Немедленно сдать!

— И не подумаю.

— Вызовем наряди сорвем силой!

— Ну-ну… А все же лучше не берите это на себя, посоветуйтесь с начальством.

Аргумент сработал безотказно. Кому охота лично заводиться с «политичками», а потом лично же отвечать за последствия?

Заявился начальник режима Зуйков. Этот был, по крайней мере, смелым солдатом и брал на себя самостоятельные решения.

— Амулеты, кресты, талисманы заключенным не положены.

— Нет такого закона, чтоб запрещать людям носить крест!

— Есть инструкция!

— Так как же мы будем жить — по закону или по инструкции?

— Слушайте, Ратушинская, вы не думайте, что вы — первая политическая, с которой я имею дело. И не таких, как вы, обламывали. Я знаете сколько лет проработал в Управлении?

— А в какие годы?

— Вас тогда еще здесь не было. С семьдесят девятого. И «бабушек» ваших помню, и Великанову.

— Ну и что, забирали кресты?

— Я не помню, чтоб была такая проблема.

— Небось, попробовали бы — помнили бы. А Таню Осипову помните?

Тут на его лице отражается работа мысли. Прекрасно он помнит Таню с ее «сухой» голодовкой за Библию. Четверо суток без капли воды — это переполошило тогда все их Управление. И как им пришлось сдаться — тоже помнит. Хорошая вещь человеческая память!

— Так вы…

— Чего тут рассуждать, давайте попробуем, что получится, если сорвать с меня крест.

Зуйков внимательно смотрит мне в глаза. Он выдерживает дольше, чем они все. И наконец, отвернувшись, бурчит:

— Если б хоть веревочки видно не было!

Но тут уж я ничего не могу поделать — не я проектировала шизовские костюмы с таким вырезом! Так Танина голодовка избавила меня от необходимости повторения, и всухую мне голодать не пришлось ни разу. Не знаю, как бы это у меня вышло. Хотя — куда б я делась? Но Таня, распятая на топчане, с вонзенными в ноги капельницами — отвоевала тогда и наши Библии, и этот мой крест, и псалмы, что пели Галя с пани Лидой во всех ШИЗО. Таня, считающая себя неверующей.

Все на свете когда-нибудь кончается, и мы вернулись в зону, и опять у нас были все дома — кроме Тани. Она ехала этапом в Ишимбай, а Нюрка, встретив меня у ворот, вопросительно мурлыкала: где ж ее любимая хозяйка? Мы ведь возвращались из ШИЗО обычно вместе…

Я взяла Нюрку на руки и в самых густых зарослях лебеды, возле забора, уткнулась носом в ее усатую морду. И так мы сидели вдвоем и тосковали, а потом пошли в дом. Нюрка тоже умела улыбаться — не хуже чеширского кота.