Глава двадцать пятая
Глава двадцать пятая
Утром — измерение температуры. Раздают термометры, потом сообщаешь санитарке, сколько там у тебя. Если повышенная — иди в медкабинет и перемеривай при медсестре. Да не одним термометром, а двумя одновременно: вдруг ты одну подмышку как-то специально обработала? Я прохожу через эту процедуру дважды в день, и приходится медикам фиксировать: да, тридцать семь с половиной. Или — к вечеру — тридцать восемь. Не слишком высокая, не смертельно. Но когда несколько месяцев подряд — страшно изматывает. Коленки дрожат, в голове противный комариный звон, чуть что — задыхаешься, как будто в пластиковом пакете. А жить надо: таскать ведра с водой, пилить дрова, нагружать и разгружать телегу, стирать в тазике простыни. Держать голодовки. И смеяться, и быть веселой — кому в зоне лучше? Здоровых нет так тем более важно, чтобы не падать духом! Положительные эмоции внутренним распорядком не предусмотрены — только отрицательные. Это во что же превратишься за семь лет, если только тосковать да возмущаться?
Потому у нас дня не проходит без шуток и розыгрышей. Стараемся вспоминать из своей жизни все доброе и веселое. Но слабеет тело — и все больше сил тратишь на то, чтобы унять эту чертову дрожь в коленях. Подлечили бы здесь, действительно! А то ведь, хоть я ничего против наших варежек не имею, начало забастовки восприняла с чисто физическим облегчением.
— Ратушинская, к окулисту!
Что за шутки, на глаза ведь я не жалуюсь! С чем у меня хорошо — так это как раз со зрением… Может, ошибка?
— Идите-идите, мы должны вас полностью обследовать!
Ладно, иду. Кабинет окулиста, таблицы на стенах, какие-то сложные стекляшки. Врач пожилой, лицо неглупое.
— На что жалуетесь?
— На зрение не жалуюсь.
— А что же вы ко мне пришли?
— Направили. Сама удивляюсь.
— У вас какое заболевание?
— Не знаю. Температура вот, отеки. Не по вашей части.
— Ну и пусть вас смотрит терапевт.
— А направили к вам. Может, я пойду?
— Нет, зачем же. Раз направили — проверим. Это какая буква?
Говорю ему буквы, добросовестно не моргаю, когда он лезет мне в глаза какой-то лупой… Идиотство! Наша Галя, в ростовской тюрьме КГБ испортившая себе зрение, который месяц не допросится окулиста. Потом он, наконец, ее проверит и даже выпишет очки. Она отправит рецепт своим друзьям, чтоб заказали и прислали. Бандероль с очками из лагеря отфутболят им обратно с надписью «не положено». Пока Галя об этом узнает, пока будет добиваться права получить очки, пока эту бандероль ей снова пошлют и пока она ее получит — пройдет полгода. И окажется, что очки уже не годятся: за это время зрение ухудшилось на сколько-то единиц. И снова добивайся рецепта, и крути всю эту машину с бандеролями. Так Галя и просидит все время в неподходящих очках, пока случайно ей не подойдут вторые очки пани Лиды.
А тут окулист возится с моими здоровыми глазами! Ему, впрочем, выбирать не приходится: кого послали — того он и будет смотреть. Просто так сходить в нашу зону он не может — нужная целая куча пропусков. Потому любому врачу попасть в политзону — целая проблема. И, конечно, вывести кого-то из нас в больничку — точно такая же морока. Нужны подписи режимников, да оперчасти, да Волковой, да КГБ… Окулисту приятно побеседовать на литературные темы: он человек образованный и в Барашево, должно быть, тоскует. А я чувствую себя так, будто непосредственно у Гали краду эти полчаса приема. Возвращаюсь в свою терапию с официальным заверением, что у меня прекрасное зрение.
Наивный человек! Разве такие буквы, как у него на таблицах, мне приходится ювелирно выписывать на нашей тайной корреспонденции? Да он бы сам их только в свою лупу и прочел! Слава Богу, что это — не единственный СПОСОБ, а то бы кончились мои глаза за эти четыре года! В терапии тем временем — очередное мероприятие:
— Женщины! На хозработы!
А как вы думали? Кто должен таскать уголь в кочегарку, а груды шлака, наоборот — от кочегарки? Телогрейки — поверх халатов, ведра в руки — и вперед! Вот от этой кучи — туда, к двенадцатому корпусу! Отлынивать от хозработ не рекомендуется, за это в два счета выпишут из больницы. И тянется вереница с ведрами: язвенницы, радикулитчики, хромающие старухи, те, у кого есть диагноз и у кого его нет. А у нее, может, грыжа, но это врач только завтра определит, а сегодня пусть потаскает. Два часа — не сдохнет! Остальные работы — мыть палаты, коридор и столовую да топить печки — мы должны выполнять по очереди, и это уже облегчение: местному начальству наплевать, кто это будет делать, лишь бы делали. Поэтому пожилых палата отметает:
— Не шустри, баба Катя! Вон еле дышишь. Я за тебя помою. Куды тебе с ведром!
Это говорит убийца Шура, приехавшая сюда с хроническим плевритом. Вот и разберись тут, что такое гуманизм!
Два часа поработать в угольной пыли — значит пропитать ею всю одежду, собственную кожу и волосы. Баня, однако, раз в неделю. Лицо и руки можешь ополоснуть в туалете. Ты что ж думаешь — умывальные тебе тут будут строить? Халат в угле? Ничего, он черный. Походи так — все равно завтра на хозработы. И не капризничай — ты счастливица, в больничку попала! Тебе на завтрак кубик масла дадут — тридцать г…
Так мне и говорила еще в киевской тюрьме растратчица Люба, моя наседка:
— Больничка — это рай!
И поскольку грешникам в раю делать нечего, мое изгнание из него последовало очень быстро. Только успела я выслушать от бабы Маши, арестованной за бродяжничество, историю, как она лично встречалась с Николаем-угодником, да написать спекулянтке тете Варе грамотную помиловку (она писать, кажется, вообще не умела), как сунулась в дверь санитарка:
— Ратушинская! На укол!
Какой такой укол? Меня ведь кроме окулиста никто еще не смотрел! Не мог же окулист мне уколы назначить! Иду в процедурную выяснять.
— Какой укол?
— Вам знать не положено!
Ого, это мне уже не нравится… Кто их знает, что они тут затеяли? Надо мною, как и над всеми политическими, коршуном висит КГБ, и в этом неведомом уколе я могу получить что угодно из богатейшего арсенала психушек — они любят упражняться над инакомыслящими. Вколют тебе какую-нибудь гадость — и будешь два часа болтать без остановки что попало. Или осоловеешь так, что собственное имя вспомнить не сможешь. Или наркотики какие-нибудь загонят… Всего можно ожидать, но ясно одно: диагноз мне еще не поставили, лечение не назначили — укол, значит, не от моей хвори. А тогда зачем? Говорю медсестре:
— Я не позволю себе вводить неизвестно что. Покажите раньше ампулу!
— Отказываетесь от лечения — так и скажите!
— Да не от лечения отказываюсь! Но хочу знать, чем и от чего меня лечат.
— Я вам сказать не имею права, идите к врачу.
Иду. Наконец вижу терапевта — это врач Гунькин, тот самый, что пани Ядвигу заподозрил в симуляции отсутствия желчного пузыря. Он уже в курсе дела. Заявляет:
— Какой укол — это мое дело, а не твое!
Однако, он со мной на «ты». Не преждевременно ли? Указываю ему на это обстоятельство и заодно спрашиваю:
— Чем же вы меня лечить собрались, если еще не обследовали?
Но передо мной сидит этакий больничный всемогущий божок: захочет пойдет зэчка в хозобслугу, захочет — вернется в лагерь безо всякого лечения. Он не привык к вопросам и возражениям, он со всеми на «ты», хотя вряд ли ему исполнилось хотя бы тридцать. А потому ответствует он вполне в стиле и духе заведения:
— Не твое дело, а будешь выступать — выпишу.
Говорить с ним дальше не о чем. Таинственный укол себе вводить не позволю — здесь вам не психушка! Пишу заявление начальнику больницы о том, что секретная медицина законом не предусмотрена. И возвращаюсь в палату.
Там в разгаре захватывающий разговор о «мостырках». Это значит — что такое над собой надо учинить, чтобы попасть в больничку или хотя бы получить освобождение от работы на неделю-другую. Речь держит беременная Лиза.
— У нас девчонки сахар трут, чтобы была такая мелкая пыль. И вдыхают с кулька. Она на легких оседает — и на рентгене получается затемнение. Если регулярно вдыхать — самый настоящий туберкулез получается! Тогда в больничку переводят, к тубикам, а там молоко дают. А если тубика в ШИЗО сажают — то ему положена постель с одеялом и питание каждый день по больничной норме. Лафа!
— А ты-то сама почему тогда не вдыхаешь?
— Боязно как-то, — честно признается Лиза. — Ведь туберкулез… У меня пятерик впереди, за это время, пожалуй, и на больничной норме — аминь? Я вот лучше трахнулась с алкашом — у нас их лагерь рядом с зоной, они к нам лазят. Рожу теперь ляльку, лучше по амнистии уйду.
— А у нас в пятьдесят шестом такая хорошая медсестричка была! — мечтательно вспоминает баба Катя. — Из зэчек сама, все понимала. Мы лес валили, там и мужики мерли на той работе. Так она, если видит, что доходишь — раз тебе кубика три молока под кожу! Уколет, а через час-два температура тридцать девять! А то и больше. Тогда уже тебе освобождение дают на пару дней. Отлежишься — и опять живая…
— А у нас на «двойке» девчонки чесотку разводят! Чесоточных изолировать должны, они там в карантине сидят, пока не пройдет. Иголкой лучше всего. Она тыкнет иголку в свой пузырек, а потом ты ту иголку сразу себе в кожу. Я так три раза на карантине была — красота!
Рассказывают про хитрые переломы, о том, как чайной заваркой сделать себе стенокардию, как растравить незаживающие язвы на ногах… До чего же они должны быть доведены, чтобы так себя калечить! Какая должна быть работа, чтобы предпочесть ей туберкулез!
А вот Шура про работу и рассуждает.
— Я на швейке бригадиром, мое дело — чтоб норму перевыполняли. Тогда идут «производственные» — два рубля в месяц на ларек. Если кто в бригаде норму не дает — значит остальным ее крой обрабатывать. Вот посадят тебе в бригаду какую-то лахудру, а она — как дохлая муха. Терпишь неделю, думаешь — научится. А она, интеллигентка собачья — ну никак. Тады уж мне кулаками ее учить приходится. Меня девки боятся, я строгая.
Ну, конечно, как еще советской власти перевоспитывать убийцу Шуру? Поставить ее над другими начальницей — пусть поучит кулаком интеллигентку! То-то у обеих пропадут преступные наклонности! При этом к той же бабе Кате Шура вполне добра — Катя же не вырывает у нее из горла два рубля в месяц! Так за разговорами подошла ночь, а наутро, когда мне мерили температуру в очередной раз, за мной пришли.
— Ратушинская, собирайтесь в зону! Вас выписали из больницы.
— Как так?
— За отказ от лечения. Врач Гунькин.
Смотрю на термометр: тридцать семь и пять. Та же температура, с которой меня привели. Да еще кашель начался — это я уже здесь простудилась. Отеки — еще сильнее, ноги как надутые. Спасибо, вылечили! С легким сердцем собираю барахло. Палата за меня переживает: выписали в зону.
— Ты поди, Ириша, попроси Гунькина, может, оставит все-таки?
— Не стану я его просить. Лечить — его обязанность.
— Ой, дойдешь совсем на зоне!
— Ничего, у нас там теплее, мы в телогрейках сидим. Не то что здесь в одном халате!
— А на работу как же?
— Все равно бастуем.
Про забастовку нашу они знают и сочувствуют. Но поражаются нашей отчаянности:
— У одной — свидание полетело, а вы все — бастовать? Ну, девки!
— А что? И правильно! У нас бы так!
— Где? На «двойке»? Ха-ха-ха! Я ж там была по первому разу, там половина начальству ж…у лижет! У нас на «четырнадцатой» — и то лучше!
Раечка расстроена. Собирает быстренько все масло и сахар, что копила в тумбочке.
— Отнесите в зону!
Целуюсь с ней и иду к дверям.
— До свидания, девочки! Выздоравливайте!
— Счастливо, Ириша! Держись!
В коридоре меня догоняет Лариса из соседней палаты.
— Ира, держи! У вас на «строгаче» с ларьком хуже, чем у нас на «общем». Не обижай, бери!
И сует мне синтетические носки — прочные, совсем новенькие. Я их буду носить до конца лагеря, в них и освобождаться. Даю ей на память вышитую мной закладку. До свидания, больничка!