Глава вторая
Глава вторая
Седьмой месяц я живу как королева. Передо мной забегают вперед и распахивают двери — камеры, следственного кабинета, зала суда… Закрывать их за собой мне тоже не приходится. Пешком я теперь не хожу — разве только по коридору, с соответствующей осанкой. А так меня возят. На меня одну приходится прорва обслуги, даже для того, чтобы очинить карандаш, вызывают прапорщика. В получении королевой пары носков из собственных вещей участвует уйма народу, включая начальника тюрьмы (он должен подписывать все бумаги, а на пару носков, конечно, составляется бумага). Тюрьма моя называется «Следственный изолятор КГБ», а во время войны она называлась тюрьмой гестапо. У меня тут первая в моей жизни собственная, отдельная комната, и даже с меблировкой: железная койка, тумбочка, параша… Королевские бумаги ввиду их особой государственной важности регулярно пересматриваются «компетентными лицами». Поэтому мой первый тюремный сборник стихов у меня не на бумаге, а в голове, вызубренный наизусть. Головы в принципе тоже подлежат исследованию в этом учреждении, но здешним принципам пришлось отступить перед моим «вето». Это довольно дорогостоящая привилегия, но зато она дает право осанки. Уж извольте примириться с этим, господа, такова моя воля.
А сегодня я меняю резиденцию: киевскую на московскую. Сегодня мой первый этап, через час придет машина везти меня на вокзал. Бумаги мои, как мне сообщили, едут отдельно («Чтоб вам самой не таскаться»). Это копия приговора, моя кассация, заявление на суде, замечания на судебный протокол и переписанные из книг тюремной библиотеки стихи: Тютчева, Пушкина, Шевченко, Лермонтова, Жуковского. Ладно, в этапе все равно я их читать не буду.
Во мне уже восторженный озноб, как всегда перед дорогой. Нет, я, конечно, знаю, что этап — вовсе не обычная дорога: сторожевые собаки, орущий конвой с автоматами, духота и мука столыпинского вагона, вонь пересыльных тюрем… Но все равно веселюсь: первые семь месяцев прожиты неплохо. Ни слова под следствием, ни просьбы тюремщикам, заявление о незаконности суда и отказ участвовать в нем. Вполне приличное начало для зэка, можно теперь и на этап. Мои заслуги перед родиной высоко оценены: семь лет лагеря строгого режима и пять лет ссылки. Этот приговор мне подгадали ко дню рождения, к двадцати девяти годам. Но к тому же дню рождения еще один подарок: Игорь вызван на суд как свидетель по моему делу. И еще с порога:
— Держись, моя родная, я люблю тебя!
А потом судьям — все, что он думает о них и об их суде. И что я член Pen International (это уже информация для меня). И, пока спохватились выставить его из зала суда — еще один взгляд мне, последний. На вас когда-нибудь так смотрели, дорогие товарищи судьи? А на вас, прапорщица-шмоналка? А на вас, начальник тюрьмы Петруня? То-то же, бедолаги. Где уж вам понять, почему на этап — с улыбкой.
Выдают дорожный паек: полбуханки черного хлеба и селедка. Я знаю по самиздату, что это значит — сутки езды до ближайшей пересылки. Селедку есть в дороге нельзя, потому что пить потом не дадут. Спасибо, Александр Исаевич, Вы все предусмотрели! Как знать, хватило бы у нас самих ума, пока ломились с обыском, сжечь все письма и адреса, если бы не Ваши книги? Или хватило бы у меня выдержки бровью не повести, когда меня догола раздевали в тюрьме? Догадалась бы я сама до великого зэковского принципа: «Не верь, не бойся, не проси!»? И даже мелочи, вроде той же селедки, известны мне наперед. Легкое зэковское тело, легкий зэковский мешок… Карета подана. Черный ворон. Ну что же — апрель! И дорога.
Машину подгоняют так, чтобы из нее прямо перешагнуть в вагон. Где-то внизу беснуется овчарка — все как по писаному. Вот они, набитые столыпинские купе — за решеткой беспорядок женских тел и лиц. Сколько их тут, на трех квадратных метрах в два яруса? Человек пятнадцать? Следующая клетка мужская; увидели меня, загалдели:
— Глянь, молоденькая!
— Ласточка, куда едешь?
— Девонька, посмотри на меня!
Сквозь решетку суют конфетку. Конвойный бьет по протянутой руке. Конфетка летит на пол, а рука втягивается обратно за решетку. На ней не хватает двух пальцев, зато татуировка: «солнце садится за горы». Переглядываемся, улыбаемся.
— Не разговаривать!
Улыбаемся. Они зэки, и я тоже. Потом, когда поезд тронется, а конвойный будет другой, не такой осатанелый, они мне через него «подгонят» еще пару конфет, а я им — пачку сигарет (знала, что надо купить перед этапом, куришь не куришь). И первое мое выученное зэковское слово будет «подогрев». Это вот такая неположенная передача. Первый смысл слова я ловлю сразу: согревает душу. Второй дойдет до меня полугодом позже: когда поешь, не так мерзнешь, как впроголодь. Так что — подогрев буквальный, калории…
Я еду одна в купе: особо опасные государственные преступники содержатся отдельно от прочих. Чтобы, значит, не оказывали дурного влияния: вдруг обычные урки бросят воровать и грабить и примутся писать стихи? Или, того хуже, выступать в защиту отщепенца Сахарова? Но какая уж тут изоляция, когда у каждой клетки три стены, четвертая — решетка? При известной ловкости, просовывая руки сквозь решетку, можно передавать записки из купе в купе через весь вагон. Да и каждое слово слышно.
— Первая, первая, что одна едешь?
Первая — это я, по номеру клетки. Она в вагоне крайняя.
— Политическая.
— Ну?! Это что ты, в Андропова стреляла?
— А что, в него стреляли разве?
Ничего я об этом не знаю, в тюрьме КГБ газет не давали, да и вряд ли бы об этом было в газетах. Меня посадили еще при Брежневе, а что теперь у нас «лично товарищ Андропов», я узнала уже на суде, из речи прокурора.
— Еще как стреляли, жаль, промазали.
— Не промазали, в колено попали (это уже следующая клетка включается в разговор).
— Нет, я за стихи.
— Это как же за стихи? Против власти, что ли?
— Независимо от власти, вот они и обиделись.
— Про Бога, небось?
— И про Бога тоже.
— Это да, это они не любят. А почитай. Помнишь, нет?
Еще бы мне не помнить. Начинаю:
— Не берись совладать,
Если мальчик посмотрит мужчиной,
Засчитай как потерю, примерная родина-мать!
Как ты быстро отвыкла крестить уходящего сына,
Как жестоко взамен научилась его проклинать!
Притихли. Слушают. Господи, да что они поймут — это ведь урки, половина из них сроду ни одной книжки не прочла. А с другой стороны, не все ведь урки, какой только люд не сидит по нашим тюрьмам! Слушают.
— Не разговаривать!
На рожон не лезу, лучше переждать вохровскую бдительность, все равно ее надолго не хватит. Через минут десять голос:
— Первая, ты нам на бумажку спиши и подгони в шестую, ладно? Звать-то тебя как?
— Ира.
— Ну, пиши, Иринка.
Писать, в общем, рискованно. По советскому закону это квалифицируется как «распространение клеветнических документов в стихотворной форме». Перехватят — могут пришить новое дело. Но, с другой стороны, не сидеть же в лагере семь лет, как мышь под метлой! Ведь этого КГБ от меня и добивается чтобы я боялась давать людям свои стихи! А это ведь тоже люди — преступники или нет, — я не Господь Бог в этом разбираться и их судить. Хороши они или плохи — это тоже мой народ, как и мальчишка-конвойный в солдатской форме. Нетушки, самоцензурой мы заниматься не будем. Писать, однако, трудно: вагон трясется, рука прыгает. Подожду остановки. И что же им написать, чтобы все поняли? Вот это, пожалуй, про тюремного домового. И веселое что-нибудь, например, про летучую кошку. И это — про старушку, которая ждет. Остановка долгая, я исписываю двойной лист из тетрадки.
— Девочки, в шестую подгоните, пожалуйста!
— А нам?
— Вот они прочтут и пускай вам подгонят, не писать же мне десять раз.
— А мы перепишем, можно?
— Как хотите. В общем, найдут — по головке не погладят.
— Хрен они у нас найдут!
— Вот еще одно слово — и до завтра никого в туалет не выведу!
Это конвойный присоединился к беседе. Угроза, кстати, серьезная: куда в клетке денешься, если в туалет не поведут? А вести в туалет — дело для конвоя хлопотное: один стой возле этого самого туалета, один «на коридоре», и еще один — открывай все купе по очереди и каждого сопровождай туда и обратно. Ясно, что чем реже, тем меньше мороки, и выводят редко, доводя людей до изнеможения. Мужчины иногда не выдерживают, мочатся в пластиковый пакет, а если нет — то в сапог. Женщины воют, но терпят. Впрочем, этот белобрысый явно беззлобен и пригрозил для порядка. Бабы из третьей это моментально улавливают.
— Ой же ты, солдатик мой белявенький! Что ж ты такой сердитый, а? Иди сюда, я тебя поцелую!
— Но-но, не озоруй!
— Да я ж разве озорую? Вот разочек поцелую — лучше усы расти будут. Ты какие усы хочешь — беленькие или рыженькие?
— Разговорчики!
— Ну не хочешь разговорчики — мы тебе песенку споем. Начинай, девочки!
— Валентина Терешкова
Захотела молока,
Не попала под корову,
А попала под быка…
— Ох, девки, добалуетесь вы у меня!
— Добалуемся — ляльку родим, по амнистии пойдем. Бе-ля-я-венькую!
— Ну все, цыц, сейчас начальник конвоя проходить будет!
Это уже человеческий аргумент — взгреют парня, если заметят, что он болтает с заключенными. Бабы затихают. Уже, наверное, и спать пора: погрузили нас вечером, а с тех пор столько событий. Интересно, который теперь час? Интерес, конечно, абстрактный: заключенным часов не положено. Когда надо, разбудят, когда надо — поведут куда надо. Как странно сужается реальность в тюрьме! Ничего-то я не знаю: ни где буду завтра, ни в какую сторону везут, ни что на свободе происходит. И про Игоря не знаю арестован он или нет. Со времени суда прошел месяц, а писем-свиданий нам, конечно, не разрешили. Где ты сейчас? Тоже, наверное, засыпаешь на нашем раскладном диванчике или на тюремных нарах? Спи, мой родной. Дай тебе Бог силы.