Глава двадцать четвертая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцать четвертая

Итак, царскосельский гусар, только что произведенный из корнетов в поручики, обдумывает план «бегства на Кавказ», то бишь на фронт, но при этом вовсе не убежден, что принятое решение – единственно правильное. Странным образом повторялась ситуация лета 1832 года. Уже решился, а сам терзается виной перед теми, кто его преданно и истинно любит. Впрочем, была и разница. «Какие были его намерения, известно только Богу, но, по-видимому, он был готов сделать решительный шаг, дать новое направление своей жизни». Так писал он в 1832-м. В канун сорокового, рокового, намерения были не только ясны, намерения были неотменимы, и тем менее Лермонтов медлил и медлил, ожидая, что Провидение подаст путеводительный знак, смутный, туманный, никому, кроме него самого, не внятный. Он даже рискнул сыграть с ним, с Провидением, в «орел или решка». Краевский выцыганивал для первого номера «Записок» стихи, которые Михаил Юрьевич приберегал для сборника. И он, досадуя, дал, но вместо названия или эпиграфа поставил дату – 1-е января. Андрей Александрович, замороченный домашними и финансовыми обстоятельствами, пропустил опасный смысл пометы мимо ушей. Номер вышел. С опозданием на две недели. Но вышел. И ничего не случилось.

Январь 1840 года подходил к концу. На море житейском, на паркетной глади никаких волнений.

Кроме бально-танцевальных. И вдруг, вдруг… побежала-побежала еле заметная зыбь, зыбь не зыбь, волна не волна. Прославленный шурин Аннет Боратынской, последняя яркая звезда рассеянной пушкинской плеяды, кумир его ранних лет, не сегодня завтра пребывает в столицу! По сведениям, какими располагали петербургские родственники поэта, Евгений Боратынский собирался пробыть в столице минимум месяц, значит, можно было не торопиться. Но Лермонтову некогда ждать, он, как всегда, спешил. Зная, что Боратынский не горел желанием познакомиться с «новым восходящим светилом», можно предположить, что инициатива встречи в доме князя Одоевского на второй день по приезде долгожданного гостя исходила от Лермонтова.

Реакция Евгения Абрамовича известна: «Несомненно с большим талантом, но мне морально не понравился. Что-то нерадушное, московское».

Лермонтов не обмолвился ни единым словом. Уже одно это наводит на мысль, что впечатление было убийственным. Мы знаем Боратынского по литографиям двадцатых и начала тридцатых годов. Но есть один страшный его портрет начала сороковых. В сравнении с человеком, на нем изображенным, портрет живого мертвеца, который когда-то копировал юный Лермонтов, кажется недостаточно мертвым. Помните?

Взгляни на лик холодный сей,

Взгляни, в нем жизни нет…

И двух беглых взглядов на лицо автора «Наложницы» – нынешнее, даже не раздавленное, а изжеванное скукой, – было достаточно, чтобы сообразить: этот некогда гордый ум не выносит ни малейшей серьезной нагрузки. Тут же устает и переключается на житейские пустяки. Дети, их болезни, их гувернеры, цены на зерно или лес… Более злую пародию на Печорина, женившегося-таки на ученой московской барышне, и вообразить невозможно…

Через две недели после личного знакомства Лермонтова с Евгением Боратынским, 16 февраля 1840 года, на балу у графини Лаваль между ним и младшим сыном французского посланника, слегка влюбленным в Марию Щербатову, произошло «неудовольствие». Очевидцы заметили, что Баранта «взорвало» «слишком явное предпочтение», «оказанное на бале счастливому сопернику». Он подошел к Лермонтову и сказал запальчиво: «Vous profitez trop, monsieur, de се que nous sommes dans un pays o? le duel et d?fendu!» «Qu’a ?a ne tienne, monsieur, – отвечал тот, – je me mets enti?rement ? votre disposition»,[40] и на завтра назначена была встреча.

Слишком явное предпочтение оказывать на балу неприлично, но юной княгине не до приличий. Она любит Лермонтова и ждет от него решительного объяснения.

Объяснения не последовало.

18 февраля 1840 года, в воскресенье, между Лермонтовым и Барантом произошла дуэль. В переложении Акима Шан-Гирея рассказ Михаила Юрьевича звучит так:

«Отправился я к Мунге (А.А.Столыпину. – A.M.), он взял отточенные рапиры и пару кухенрейтеров (пистолетов. – А.М.), и поехали мы за Черную Речку. Они были на месте. Мунго подал оружие, француз выбрал рапиры, мы стали по колено в мокром снегу и начали; дело не клеилось, француз нападал вяло, я не нападал, но и не поддавался. Мунго продрог и бесился, так продолжалось минут десять. Наконец он оцарапал мне руку ниже локтя, я хотел проколоть ему руку, но попал в самую рукоятку, и моя рапира лопнула. Секунданты подошли и остановили нас; Мунго подал пистолеты, тот выстрелил и дал промах, я выстрелил на воздух, мы помирились и разъехались…»

В тот же день, 18 февраля, Лермонтова видел Иван Панаев; по его наблюдению, поэт был необычайно весел. Причиной чрезвычайной веселости могло быть нервное возбуждение, но, видимо, еще и уверенность, что дуэль, ввиду столь счастливого исхода, удастся сохранить в тайне. Во всяком случае, доносить о «проступке» ни Михаил Юрьевич, ни его секундант не собирались, да и Баранту, по всем расчетам, выгоднее было помалкивать.

И тем не менее 21 февраля, на четвертый день, о дуэли на Черной речке стало известно командиру Гусарского полка Н.Плаутину; он потребовал от провинившегося офицера объяснения обстоятельств поединка. Дело, однако, разворачивалось медленно. Приказ об аресте Лермонтова был приведен в исполнение почти месяц спустя после происшествия на Черной речке – 11 марта 1840 года.

Высочайший порядок, установленный Николаем, исключал дуэли. Дуэль расценивалась как преступление: «Кто выходит на поединок и обнажит шпаги, лишается дворянского достоинства и ссылается в Сибирь навсегда». Закон был, разумеется, достаточно гибок и допускал исключения. Но исключения так и воспринимались как исключения, как отклонения от закона…

Если бы зачинщиком оказался Лермонтов, достаточно было применить закон. Но инициатива была на стороне Баранта, а Барант – гражданин Франции, где поединок считается легальным способом разрешения конфликтов, связанных с вопросами дворянской чести. Тонкость эта настолько усложняла применение закона, что был момент, когда следящим за ходом судебного разбирательства стало всерьез казаться, что на этот раз «кончится милостиво». Даже госпожа Нессельроде, супруга всесильного министра иностранных дел, надеется, что наказание «не будет строго». Судьба Лермонтова ее, естественно, ничуть не волнует. Для госпожи Нессельроде автор «Тамани» всего лишь «какой-то офицер Лементьев», но она очень дружна с Барантами…

Молва, склонная, как всегда, выдавать желаемое за действительное, разносит по Петербургу фразу, якобы произнесенную государем: «Если бы Лермонтов подрался с русским, он знал бы, что делать, но когда с французом, то три четверти вины слагается». Но кое в чем молва была права: государь император и впрямь не знал, как поступить с беспокойным поручиком. Из затруднительного положения судопроизводство вывел сам Лермонтов, предоставив судьям отягчающие вину факты. В письме к Плаутину он следующим образом описал злополучную дуэль: «Так как господин Барант почитал себя обиженным, то я предоставил ему выбор оружия. Он избрал шпаги, но с нами были также и пистолеты. Едва успели мы скрестить шпаги, как у моей конец переломился, а он мне слегка оцарапал грудь. Тогда взяли пистолеты. Мы должны были стрелять вместе, но я немного опоздал. Он дал промах, а я выстрелил уже в сторону. После сего он подал мне руку, и мы разошлись».

Показания не понравились господину де Баранту, он потребовал новой дуэли. Лермонтов вынужден был пригласить Эрнеста де Баранта на арсенальную гауптвахту – для объяснений. Произошло это 22 марта 1840 года, в восемь часов вечера, а рано утром Барант-сын отбыл в Париж. Судя по тому, что Барант-отец накануне обращался к министру иностранных дел с просьбой выдать Эрнесту выездной паспорт, стреляться французский петушок не собирался и разговоры о повторном поединке были лишь хорошей миной при плохой игре.

Эрнест де Барант уехал, а дело о дуэли продолжалось. Впрочем, напоминаю, так вяло, что и родные, и друзья, и литературная общественность, включая редакционный коллектив «Отечественных записок», с облегчением решили: и Лермонтова всего лишь переведут для приличия в какой-нибудь из близлежащих кавалерийских полков, скажем в тот же Гродненский. Поволынят полгода-год, да и выгонят в отставку, как-никак, а скоро двадцать семь – возраст для гвардейского поручика «пенсионный». И вдруг что-то случилось… 22 марта Е.А.Верещагина осторожно, без подробностей сообщает дочери, что дело Миши Лермонтова пошло хуже. Дескать, сам все испортил, с большого ума делает глупости.

Делает глупости? Единственная общеизвестная глупость, которую позволил себе Михаил Юрьевич, – не разрешенное уставом объяснение с де Барантом. Но оно произошло в тот же день, причем вечером, и госпожа Верещагина еще об этом не знает. К тому же это ответный ход, как и сама дуэль, следовательно, всего лишь дисциплинарное нарушение. Николай Павлович Романов болезненно реагирует на любые отклонения от уставного поведения. Однако дело о дуэли новоиспеченного поручика лейб-гвардии Гусарского полка не в ведении императора. Гвардией командует младший брат царя – Михаил. Рассвирепев, великий князь способен отправить на гауптвахту даже за такую мелочь, как слишком короткая сабля. Вот только в преддуэльные месяцы за Лермонтовым подобных шалостей не замечено. Он уже дает показания командиру полка, а великий князь объявляет ему высочайшее поощрение (5 марта 1840 г.).

Ну а кроме того, «экспликация с молодым Барантом» не такая новость, о которой можно посудачить только с глазу на глаз, а не по казенной почте. Ее письменно обсуждают и князь Вяземский, и Белинский, и вообще – весь Петербург.

Рассказывая в письме к Александру Дюма историю второй ссылки Лермонтова, Евдокия Ростопчина утверждает: «Спор о смерти Пушкина был причиной столкновения между ним и г. де Барантом, сыном французского посланника. Последствием спора была дуэль».

Не поверив графине Ростопчиной, лермонтоведы стали искать более веские основания новой немилости и нового изгнания.

Согласно версии Э.Г.Герштейн, Лермонтова сослали за участие в кружке 16-ти, дуэль же, по ее мнению, была лишь официальным поводом изгнания.

«Это общество, – вспоминает один из его членов, Ксаверий Браницкий, сослуживец Лермонтова по лейб-гвардии Гусарскому полку, – составилось частью из университетской молодежи, частью из кавказских офицеров. Каждую ночь, возвращаясь из театра или бала, они собирались то у одного, то у другого. Там после скромного ужина, куря свои сигары, они рассказывали друг другу о событиях дня, болтали обо всем и все обсуждали с полнейшей непринужденностью и свободой, как будто бы III Отделения собственной его императорского величества канцелярии вовсе и не существовало: до того они были уверены в скромности всех членов общества».

Никакой политической программы члены кружка 16-ти не имели, но если бы Николаю донесли о существовании подобного общества, он наверняка поступил бы именно так, как предполагает Герштейн: разорил бы гнездо коллективного инакомыслия. Уже потому хотя бы, что оно было «слеплено» на ненавистный императору французский манер – по образцу собраний интеллектуалов, поставивших себя выше закона (знаменитые «Тринадцать», описанные Бальзаком в «Утраченных иллюзиях»).

Однако – и это убедительно доказал И.Л.Андроников – ни император, ни его жандармерия о полуночных бдениях молодых интеллектуалов так и не узнали.

Тогда Герштейн, а за ней и С.А.Андреев-Кривич высказали предположение, что вмешательство в дело Лермонтова самого Николая каким-то образом связано со стихотворением «Как часто пестрою толпою окружен…», которое кто-то из недоброжелателей Михаила Юрьевича подсунул царю. Сам он наверняка по собственному почину «Отечественные записки» не читал. Оставим за недостатком места выяснение этого щекотливого вопроса (я-то убеждена, что сделал это граф Владимир Соллогуб) и попробуем сообразить, что же именно могло рассердить Николая в этих, с виду невинных, новогодних стихах. А раздражение было налицо: Лермонтова не просто отправили на Кавказ – его, профессионального кавалериста, выписали тем же чином в Тенгинский пехотный полк.

Впрочем, Америки ни Герштейн, ни Андреев-Кривич не открыли. Уже первый биограф Лермонтова, П.Висковатов, предположил, что неудовольствие и императора, и императорского семейства вызвало стихотворение «Как часто пестрою толпою окружен…», опубликованное в первой за 1840 год книжке «Отечественных записок» со странной пометой: 1-е января. Если читать текст, не обращая на нее внимания, реакцию царствующего дома понять невозможно, ведь речь идет о банальном увеселении, каких в Петербурге в пору зимних праздников не счесть. Опустив нейтральные сельские эпизоды, напомню городские:

Как часто пестрою толпою окружен,

Когда передо мной, как будто бы сквозь сон,

При шуме музыки и пляски,

При диком шепоте затравленных речей

Мелькают образы бездушные людей,

Приличьем стянутые маски,

Когда касаются холодных рук моих

С небрежной смелостью красавиц городских

Давно бестрепетные руки…

……

О, как мне хочется смутить веселость их

И дерзко бросить им в глаза железный стих,

Облитый горечью и злостью!..

Версия, идущая от Ивана Тургенева (на новогоднем маскараде в Дворянском собрании Лермонтов, якобы не узнав под масками, дерзко обошелся с царевнами Марией и Ольгой), тоже не подтвердилась. Как выяснила Герштейн, Мария Николаевна в ту зиму не выезжала из-за беременности, а Ольга была слишком юна. По ее мнению, Лермонтов имел в виду не царевен, а царицу, которая действительно тайком, «мужа не спросясь», посещала публичные маскарады. Ближе всех к истине оказался С.А.Андреев-Кривич, утверждавший, что пришел в ярость, приняв вызывающе злые стихи на свой счет, сам царь. Работа Андреева-Кривича опубликована в 1975 году, а вопрос до сих пор остается открытым, ибо архивисты, перерыв уйму источников, не обнаружили ни в 1839-м, ни в 1840 году ни одного маскарада, на котором, и именно 1 января, встретились бы Михаил Лермонтов и царствующий «десп?т».

И все-таки Николай разгневался отнюдь не на пустом месте, это чувствовали и многие другие внимательные исследователи, а вот ключ от загадки отыскать не могли. Между тем ключ к зашифрованной помете лежал на самом открытом месте, и давно, более ста лет, но, видимо, именно поэтому там его никто и не искал. Я имею в виду опубликованные в «Русском архиве» (1884) воспоминания капитана Е.П.Самсонова.

Е.П.Самсонов окончил то же военное училище, что и Лермонтов, только четырьмя годами раньше, уже в школе обратив на себя внимание высоких шефов – Николая и Михаила Романовых. Отметила Самсонова и императрица: юнкер был боек умом и очень недурен собой, за что и был выбран в товарищи к наследнику, а по окончании курса оставлен при дворе в качестве адъютанта Бенкендорфа. Место почетное, но бесхлопотное, а юному «фигаро» очень хотелось действовать. Помогло несчастье: по недосмотру дворцовой прислуги загорелся и за семь дней выгорел дотла Зимний дворец. Зимний, естественно, отстроили заново, и через год погорельцы Романовы вернулись в свою постоянную резиденцию. Самсонов момента не упустил. По его инициативе для усиления порядка и бдительности создали еще одно управление: делами Императорской главной квартиры и Его Величества конвоя; Самсонов же как инициатор стал главным действующим лицом новой комиссии. И закрутилось: Самсонов здесь, Самсонов там! По его собственному признанию, самым трудным днем в многохлопотной деятельности «Управления бдительностью» было мероприятие 1 января, так как на это число по давно заведенному порядку назначаемы были в Зимнем дворце маскарады, на которые допускалась вся петербургская публика. В обязанности же изобретенного Самсоновым управления помимо прочего входило назначение (для соблюдения порядка в царских апартаментах, посещаемых масками) дежурных: по одному генералу, флигель-адъютанту или генерал-майору в каждой комнате. Помножьте одного высшего офицера на бесчисленность дворцовых покоев, и выйдет, что 1 января цвет столичного воинства по капризу хозяина Зимнего превращался в челядь – смотрителей бальных залов, дабы простолюдины под шумок «музыки и пляски» не прихватили толику царских сокровищ!..

Вряд ли сие традиционное бально-маскарадное представление пользовалось популярностью среди сослуживцев Михаила Лермонтова; наверняка гусары в усы посмеивались и над патриархальными амбициями царя-батюшки, и над показным его демократизмом. На людях, однако, помалкивали, ибо публичный маскарад 1 января, как и народное гулянье в Петергофе в июне, в день рождения императрицы, куда также собирали избранный простой народ – благообразных пейзан и красивых купцов и купчих, при всей своей потешности, был акцией, исполненной государственного смысла. Братаясь с публикой, самодержавие демонстрировало свою народность. И собственному престольному граду. И всему миру через послов и посланников, которые непременно приглашались и на зимнюю, и на летнюю церемонии (последняя, напоминаю, выразительно и подробно описана в полном издании книги маркиза де Кюстина «Россия в 1839 году»).

Лермонтов, таким образом, одним взмахом пера – 1-е января задевал слишком многих, а главное – посягал на святая святых: основы порядка и власти. Уточняю: написать критику на маскарадно-ритуальное действо в Зимнем дворце, поставив вместо эпиграфа «известной подлостью прославленную» дату, было по тем временам ничуть не менее дерзким проступком, чем, скажем, фельетон, который высмеял бы «фальшак» доперестроечного юбилейного, с присутствием членов советского правительства, мероприятия с явными приметами Колонного зала Дома союзов, если б его, разумеется, опубликовали, да еще и с пометой: 7 ноября.

Пушкин, к примеру, поступил куда осмотрительнее. Вынужденный наблюдать воочию, как император в день «открытых ворот» общается с простым народом (злые языки втихомолку ехидничали, что «Николаев день», в придачу ко всему прочему, позволяет городским прелестницам предложить самому богатому помещику империи свое единственное богатство – красоту), он тем не менее в «Сказке о царе Салтане…» изобразил царя-батюшку не селадоном, а вполне добропорядочным, без аристократических предрассудков человеком, ведь сказочный царь предлагает красавице из простонародья родить ему не бастарда, а законного богатыря «к исходу сентября». Только это и намекает, что действие происходит в самом-самом начале января! Что же касается «забора», стоя за которым батюшка-царь подслушивает домашние разговоры своих подданных, то такого рода построек-однодневок для летнего гулянья в Петергофе заказывалось множество. Стоя за декоративным заборчиком, и впрямь можно было слышать, о чем говорят сидящие в «лубяной избушке»! Впрочем, в черновике «Сказки о царе Салтане…» есть и еще одна строчка, лукаво намекающая, с кого списан герой этой веселой якобы «безделки»: «Царь имел привычку гулять по городу и подслушивать речи своих подданных». Пушкину добродушная усмешка над патриархальными претензиями императора сошла с рук, Лермонтов заплатил за «облитый горечью и злостью стих» хронической царской немилостью и новым изгнанием.

Елизавета Алексеевна, которой Бенкендорф «по-родственному» объяснил, что это не он, а некто неизвестный и о дуэли донес, и подсунул государю императору стишки с дерзкой пометой, впервые в жизни обиделась на внука – молча, строго, по-столыпински.

Но сам-то «голубой паша» пребывал в дурном расположении духа совсем по другой причине. Александр Христофорович давно и сердечно дружен с Барантами; дуэль сына французского посланника с известным поэтом могла испортить мальчику карьеру. Во Франции еще не забыли ни смерть Пушкина от руки француза, ни русских казаков на улицах Парижа. Бенкендорф, цепной пес империи и вернейший друг своих друзей, видимо, пообещал безутешному отцу уладить сие дело потихоньку. Выудив у Лермонтова частное письмо с извинением, пообещав за услугу (о которой в России никто не узнает) приложить все усилия, дабы и эта ссылка, как и первая, долгой и опасной не оказалась…

Обещано – сделано.

20 апреля Михаил Лермонтов – пока еще поручик лейб-гвардии Гусарского полка – подтвердил распиской, что ознакомился с высочайше конфирмованным приказом по решению военного суда о переводе его тем же чином в Тенгинский, расквартированный на Кавказе пехотный полк, и был наконец-то освобожден из-под ареста. Михаил Юрьевич мог, как уже говорилось, добиться годичной командировки на театр военных действий и с меньшими потерями: гвардейские улетали за Хребет с повышением в чине, но в принципе он был доволен. Однако на следующий же день нарочный доставил ему еще одну срочную бумагу. Шеф жандармского корпуса требовал, дабы пехотный поручик написал личное письмо молодому Баранту с признанием ложных показаний в суде.

Лермонтов был в столь невменяемом состоянии, что в тот же вечер отправил великому князю Михаилу текст, лишенный даже намека на полагающуюся в подобных случаях субординацию:

«Граф Бенкендорф предлагал мне написать письмо к Баранту, в котором бы я просил извиненья в том, что несправедливо показал на суде, что выстрелил в воздух. Я не мог на то согласиться, ибо это было против моей совести… Я решил обратиться к Вашему Императорскому Высочеству и просить Вас защитить и оправдать меня во мнении Его Императорского Величества, ибо в противном случае я теряю невинно и невозвратно имя благородного человека…»

Их императорское высочество великий князь Михаил Павлович согласился защитить невинного и сдержал обещание. Бенкендорф вынужден был отказаться от своих требований. Но это случится лишь после 27 апреля… У Лермонтова было достаточно времени, а главное, оснований, чтобы отделаться стихами от душившей его ненависти к голубым мундирам, и прежде всего, конечно, к Бенкендорфу. Вдобавок ко всем этим мерзостям произошла и еще одна пакость. Пока Лермонтова полтора месяца мариновали под арестом за пустяковую «разборку» с мальчишкой Барантом, по Петербургу гуляла повесть «Большой свет», написанная его «лучшим другом» Владимиром Соллогубом и опубликованная в журнале, имя которому сделали его, Лермонтова, публикации, – в «Отечественных записках». В этой повести автор «Героя нашего времени» изображен маленьким офицериком, тщетно пытающимся «втереться» в «большой свет». Повесть опубликована чуть не год назад, но номера «Записок» с этой публикацией передаются из рук в руки и на все лады склоняется соллогубовская фраза: «Выпроваживается поделом, ибо поединок дело, противное закону!»

Если замахнулся, бей.

И Лермонтов ударил:

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ,

И вы, мундиры голубые,

И ты, им преданный народ.

Быть может, за стеной Кавказа

Сокроюсь от твоих пашей,

От их всевидящего глаза,

От их всеслышащих ушей.

Но тут Провидение вновь сделало своему избраннику знак. В тот же самый день, когда Лермонтов, не помня себя от ярости, отправлял возмущенное письмо великому князю, – 27 апреля 1840 года – «Литературная газета» опубликовала сообщение о выходе из печати «Героя нашего времени». Такой скорости от типографщиков никто не ожидал. Автор изумительного романа уже почти смирился с тем, что «Герой…» выйдет тогда, когда его уже не будет в столице. Но у книжных промышленников был свой расчет. Весь Петербург только и говорит что о деле Лермонтова, о дуэли Лермонтова, о новой ссылке Лермонтова… Вмиг разойдется товар, дорого яичко ко Христову дню!

И все сразу встало на свои места. Изгнанник легко и растроганно помирился и с милым севером, и с милой бабушкой, и с самим собой. И даже с Владимиром Соллогубом, сочинившим «ядовитую клевету». А потом и с «немытой Россией»:

Люблю отчизну я, но странною любовью!

Не победит ее рассудок мой…

5 мая 1840 года даже булгаринская «Северная пчела» сообщила своим читателям о выходе в свет отдельного издания «Героя нашего времени».

5 мая Карамзины устроили Лермонтову прощальный вечер.

«Северная пчела» несколько оживила грустный повод, по которому Софи Карамзина к вечным тартинкам и свежезаваренному чаю прибавила нечто более солидное. Однако траура не было: ожидали худшего. Доказательство тому – письмо Верещагиной-старшей от 8 мая 1840 года; через три дня после отъезда Лермонтова она сообщает дочери – Верещагиной-Хюгель:

«Он (то есть Лермонтов. – A.M.) после суда, который много облегчили государь император и великий князь, отправился в армейский полк на Кавказ. Он не отчаивается и рад на Кавказ, и он не жалок ничего, а бабушка отправляется в деревню и будет ожидать там его возвращения, ежели будет».

Елизавета Алексеевна была верна себе: раз уж так по судьбе выходит, что им опять разлучаться, надо и из беды пользу извлечь: чем тут, в столице, деньги на ветер пускать, делами заняться пора. Еще в прошлом году собиралась, да Миша не пустил. Без нее Марию Египетскую освятили, в память дочери в старом саду поставленную. Да и неможется ей в городе этом волглом – для Миши беречь себя надо. Подождать бы весточки – в столицу почта быстрее доходит, – да весна ранняя: горит земля, хозяйских рук ждет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.