«Он озирался и пугливо сторожил уши». Страх и совесть
Почти все, кто знал Блюмкина в это время и кто оставил воспоминания о нем, отмечают две черты его характера — он был большой хвастун и большой трус. Даже казалось странным, что этот же человек совершил теракт, участвовал в подпольной борьбе и был на войне.
«Всем нам было известно, что в деле убийства Мирбаха он играл трудную, но не очень почетную роль главного паникера, — отмечал Шершеневич. — После выстрела он бежал впереди всех. На допросах он всячески выгораживал себя. Тем не менее он кой-каким уважением и почетом пользовался и иногда помогал нам».
Оценка хоть и субъективная, но нельзя сказать, что совсем уж несправедливая. В 1919–1922 годах, когда Блюмкин преимущественно находился в Москве, черты «паникерства» в его поведении бросались в глаза. Блюмкин боялся многого и многих. Например, немецких агентов.
«Он всегда был убежден, что кто-то собирается его убить, — вспоминал тот же Шершеневич. — В каждом посетителе он видел шпиона, приехавшего из Москвы специально за ним. Он почти серьезно уверял, что германское правительство обещало десятки тысяч марок за его голову.
Кусиков язвил, что он бы не дал. Блюмкин шуток не понимал. Он обожал роль жертвы».
Боялся Блюмкин и своих коллег-чекистов. Хотя он и покаялся перед новой властью, ему в любой момент могли припомнить его старые дела. Так, собственно, и произошло, только гораздо позже.
Но больше всего он боялся своих бывших товарищей по партии левых эсеров. Часть из них по-прежнему считала Блюмкина предателем и отступником. С соответствующими выводами. А какими могут быть эти выводы — Блюмкин хорошо знал еще по Киеву.
* * *
После событий 6 июля партия левых эсеров пережила ряд расколов. Часть из них решила сотрудничать с большевиками. Еще в сентябре 1918 года образовались Партия революционного коммунизма и Партия народников-коммунистов. Многие из их членов потом вступили в РКП(б).
Приговоренная к году тюрьмы, но амнистированная «за заслуги перед революцией», Мария Спиридонова в декабре 1918 года председательствовала на разрешенном большевиками съезде партии левых эсеров. Она выступила с решительным осуждением террора ЧК. 10 февраля 1919 года Спиридонова, как и 210 других участников съезда, была арестована и приговорена революционным трибуналом к «помещению в санаторий ввиду своего истерического состояния». Дзержинский указывал начальнику секретного отдела ВЧК Самсонову: Спиридонову нужно поместить в «психический дом, но с тем условием, чтобы оттуда ее не украли и она не сбежала… Санатория должна быть такая, чтобы из нее было трудно сбежать и по техническим условиям». Впрочем, из «санатории», а точнее говоря, из Кремлевской больницы она как раз и сбежала.
Спиридонова перешла на нелегальное положение. Потом снова была арестована, снова отпущена на поруки. Жила под надзором ЧК. Пыталась бежать за границу. Получила три года ссылки. Болела и жила почти что в нищете. В 1931 году снова получила три года ссылки — потом этот срок продлили до пяти лет. К тому времени она уже не занималась политикой. В 1937-м была арестована и приговорена к двадцати пяти годам тюремного заключения. Сидела в Орловском централе. Как уже говорилось, в сентябре 1941 года ее расстреляли в Медведевском лесу под Орлом. В одном из своих писем в ЦК РКП(б) она писала: «Только убийством вы можете меня изъять из революции». Своим идеалам она оставалась верна до конца.
Когда в мае 1919 года Блюмкин давал показания Следственной комиссии и его освобождали от ответственности за убийство Мирбаха, многие из его недавних левоэсеровских партийных товарищей боролись с большевиками в подполье. Иллюзий в отношении новой власти — власти РКП (б) — у них больше не было.
Некоторые из левых эсеров решили перейти к террору против коммунобольшевиков. Весной 1919 года был образован Всероссийский повстанческий комитет революционных партизан. В него вошли представители левых эсеров, эсеров-максималистов, так называемых «анархистов подполья» и других левых радикалов, которые встали на путь борьбы с «комиссародержавием». Одним из руководителей Повстанческого комитета стал уже знакомый нам Донат Черепанов по кличке «Черепок» — бывший член ЦК партии левых эсеров и активный участник событий 6 июля 1918 года. Как мы помним, это именно он, согласно показаниям Дзержинского, сказал ему при аресте в особняке в штабе отряда Попова: «У вас были октябрьские дни, у нас — июльские…» Так же, как и Блюмкин, Черепанов после июльских боев в Москве перешел на нелегальное положение, но раскаиваться и идти с повинной к большевикам вовсе не собирался.
«Партизаны» провели несколько «эксов» (то есть экспроприаций) в Москве и на патронном заводе в Туле, захватив немалые средства. На них они закупали динамит, револьверы, организовали типографию в подмосковном Краскове, выпускали листовки. Но самой громкой их акцией стал взрыв в здании Московского комитета РКП(б) 25 сентября 1919 года. Тогда погибли 12 и были ранены 55 человек (в том числе и Николай Бухарин).
«Подготовка этого взрыва, выработка плана и руководство им до самого последнего момента были возложены на меня, — рассказывал Черепанов на допросе в ЧК. — В самом же метании бомбы я, по постановлению штаба, участия не принимал. Не будь этого постановления, я бы охотно принял на себя метание бомбы. До того как остановиться на террористическом акте, этот вопрос дебатировался долго у нас в штабе. Высказывалось несколько мнений по этому поводу. Предлагалось бросить бомбу в Чрезвычайную комиссию, но это предложение было отклонено по следующим соображениям: чрезвычайка и сам гражданин Феликс Эдмундович Дзержинский являются только орудием, слугами партии и, следовательно, во всей политике ответственными являются не чрезвычайки, а партия.
Собрание 25 сентября главных ответственных партийных работников в Московском комитете как нельзя лучше могло быть рассматриваемо главнейшим виновником, тем более что на этом собрании предполагалось присутствие гражданина Ленина».
По иронии судьбы МК РКП(б) занимал теперь то самое здание в Леонтьевском переулке, где до 6 июля 1918 года находился ЦК партии левых эсеров. Так что Черепанов знал его хорошо. Он же показал окно, в которое нужно бросить бомбу, — тогда она попала бы прямо в президиум, где должны были сидеть руководители большевиков. Анархист Петр Соболев так и поступил, но именно в этот день президиум почему-то разместился в другом конце зала. Если бы не эта случайность, то, скорее всего, погибли бы и Бухарин, и другие большевистские вожди. С этой точки зрения теракт не достиг цели — погибли в основном рядовые партийные активисты, за исключением секретаря Московского комитета компартии Владимира Загорского.
Большинство организаторов и исполнителей акции вскоре были уничтожены и арестованы (потом расстреляны). В феврале 1920 года попался и Черепанов. Он ни в чем не раскаивался. «Конечно, нужно только сожалеть о том, что жертвами взрыва были не видные партийные работники, и никто из более крупных не пострадал», — говорил Черепанов на допросе, который проводил лично Дзержинский. На замечание, что при взрыве пострадало много незначительных работников, он возразил, что «ваша чрезвычайка в этом отношении не лучше».
«Об одном я сожалею: при аресте меня схватили сзади, и я не успел пристрелить ваших агентов», — добавил Черепанов. В конце допроса он бросил Дзержинскому в лицо: «То, что сейчас творится, сплошная робеспьериада!» Данные о его дальнейшей судьбе противоречивы — то ли его расстреляли, то ли он был отправлен в ссылку и там погиб.
На допросе Дзержинский спросил Черепанова, что он думает о тех левых эсерах, которые встали на путь сотрудничества с большевиками. «Я на них смотрю, как на предателей и подлецов», — ответил тот. Это безусловно, с его точки зрения, относилось и к Блюмкину.
* * *
Слухи об угрозе жизни «бесстрашному террористу» постоянно ходили в компании, с которой он проводил свободное время. Анатолий Мариенгоф пишет об этом, не скрывая едкого сарказма: «Левоэсеровское ЦК вынесло решение: „Казнить предателя“. Опять для Блюмкина запахло смертью. А он — как мы уже знаем — не очень-то любил этот запах. Впрочем, как и большинство жалких смертных. И вот Блюмкин сделал из нас свою охрану. Не будут же левоэсеровские террористы ради „гнусного предателя“ (как именовали они теперь своего проштрафившегося „героя“) приканчивать бомбочкой двух молодых стихотворцев».
Сцена сопровождения поэтами друга Яши из кафе домой — если Анатолий Мариенгоф в мемуарах ничего не присочинил — достойна того, чтобы привести ее описание полностью. Итак, каждый вечер перед закрытием кафе Блюмкин «умоляюще говорил»:
«— Толя, Сережа, друзья мои, проводите меня.
Свеженький член ВКП(б), то есть Блюмкин, жил тогда в „Метрополе“, называвшемся 2-м Домом Советов. Мы почти каждую ночь его провожали, более или менее рискуя своими шкурами. Ведь среди пылких бомбошвырятелей мог найтись и такой энтузиаст этого дела, которому было бы в высшей степени наплевать на всех подопечных российского Аполлона. Слева обычно шел я, справа — Есенин, посередке — Блюмкин, крепко-прекрепко державший нас под руки».
Был и такой эпизод. Однажды вечером Блюмкин возвращался домой из кафе. На этот раз его провожал Кусиков. Навстречу им шли какие-то темные фигуры. Блюмкин выхватил револьвер, схватил за руку Кусикова и бросился бежать. Раздались крики: «Стой!»
Блюмкин отпустил Кусикова, а сам быстро скрылся в темноте. Вслед ему загремели выстрелы. Однако вскоре их обоих задержали — оказалось, что они встретили патруль ЧК.
«Через секунду, — сообщает в своих воспоминаниях Вадим Шершеневич, — в темноте его (Кусикова. — Е. М.) подвели к дрожащему осиновой дрожью Блюмкину. Револьвер Блюмкина остался незаряженным… Стуча поломанными в немецком плену зубами, Блюмкин просил его не убивать».
Блюмкина и Кусикова доставили на Лубянку, но быстро отпустили — документы у них были в порядке, а Блюмкина там хорошо знали. Их даже подвезли в автомобиле домой. Блюмкин говорил: «Как хорошо, что я не стал отстреливаться! Стреляю я очень метко, мог бы кого-нибудь из вас убить!» О том, что он не попал в графа Мирбаха с расстояния в несколько шагов, Блюмкин предпочитал не вспоминать.
Потом в кафе Блюмкин в красках рассказывал о ночном приключении и показывал шляпу, пробитую пулями в двух местах.
О том, что Блюмкин все время чего-то боялся, вспоминал и Вадим Шершеневич: «Он озирался и пугливо сторожил уши на каждый шум. Если кто-нибудь сзади резко вставал, человек немедленно вскакивал и опускал руку в карман, где топорщился наган. Успокаивался, только сев в свой угол».
Чувство страха, которое испытывал Блюмкин, можно понять. Все-таки он пережил три покушения. Тем более что получить пулю от своих бывших товарищей на темной улице — это совсем не то, что погибнуть на фронте, в застенках врага или за линией фронта, при выполнении важного задания Революции.
К тому же кроме страха Блюмкина, видимо, долго терзали и другие чувства. Все-таки он скрылся с места теракта после убийства Мирбаха, что противоречило кодексу чести революционера-террориста. В начале 1921 года он встретился с Ильей Эренбургом, который собирался ехать в Париж. У них, по словам Эренбурга, состоялся «диковинный разговор». Блюмкин спросил, увидит ли он в Париже Бориса Савинкова. В то время знаменитый эсеровский террорист был, как тогда говорили, «злейшим врагом советской власти» и участвовал в вооруженной борьбе против Советской России.
Эренбург ответил отрицательно. Тогда Блюмкин сказал: «Может быть, вы его все-таки случайно встретите, спросите, как он смотрит на уход с акта…» И объяснил: его интересует, должен ли террорист, убивший политического врага, попытаться скрыться или предпочтительно заплатить за убийство своей кровью. «Бесспорно, — заключает Эренбург, — встретив Савинкова, он его убил бы как врага; вместе с тем он его уважал как террориста с большим стажем. Для таких людей террор был не оружием политической борьбы, а миром, в котором они жили».
Пройдет всего три года, и в 1924-м Савинков попадет в сети чекистской операции «Синдикат-2». Его заманят в СССР — якобы на встречу с антисоветским подпольем — и арестуют. На суде он раскается, признает советскую власть и будет приговорен к расстрелу, который заменили на десять лет заключения. 7 мая 1925 года Савинков — по версии чекистов — выбросился из окна здания ОГПУ на Лубянке и погиб. По другой версии, его выбросили в окно сами чекисты.
Но тогда, в начале 1921-го, Савинков был еще жив, непримирим и очень интересовал Блюмкина. Сам Яков Григорьевич не раз выступал в Москве с рассказами и воспоминаниями о том, как он убивал графа Мирбаха. И каждый раз вынужден был как бы косвенно оправдываться за свое поведение после теракта. Вероятно, образы эсеров, которые поступали по-другому и заплатили за свои убеждения жизнью, тревожили его душу. Как, например, Борис Донской, о котором он написал статью.
До нашего времени сохранились некоторые статьи Блюмкина о своих коллегах-боевиках. В них он пытается «теоретизировать» по вопросу терроризма. В уже упомянутой статье «Об акте Бориса Донского» он пишет:
«…когда революция разгромлена, когда трудящиеся покорены и неспособны к массовым выступлениям, когда торжествует реакция — в борьбу с господствующими силами вступает протестующая личность. Она берет на себя инициативу действовать и бороться от имени подавленного народа.
Это незыблемый принцип, вечный фактор революционного процесса».
Еще более любопытна статья Блюмкина «От выстрела к выстрелу». В ней он рассуждает об «эпохе русского террора» — от выстрела Веры Засулич 24 января 1878 года в петербургского градоначальника Трепова до выстрела Фанни Каплан в Ленина и пытается проанализировать, как менялся все это время психотип эсера-террориста.
«Боевая организация предъявляла своим агентам очень ограниченные требования, лишь психологического порядка — большее из них — способность, в условиях определенной этической обрядности, умереть. — писал Блюмкин. — <…> Это способствовало заполнению террористических конур самыми разнообразными людьми. Здесь можно было встретить любителей сильных ощущений, авантюристов от крови и конспиративных постановок — Савинкова, романтиков с примесью мистицизма — Каляева[25], гуманистических аскетов и сподвижников — Сазонова[26], истерическую экзальтированную интеллигенцию из „Хождения по мукам“ — Ал. Толстого, охотников пострадать, красиво кончить. Наша массовая эпоха застала эти старые персонажи особенностей русского революционного движения во всеоружии их навыков».
К какому из этих типов относился он сам, Блюмкин не указывает. Его интересует Фанни Каплан, которую он выводит в статье этаким антиподом самого себя. И если террористка, покушавшаяся на Ленина, была «не в состоянии понять новую стадию революции» и осталась «отталкивающим образом мелкой трагедии и великого преступления», то другие были «счастливее». «По воле условий они наблюдали революции больше, события и их великие откровения излечили их от старой искалеченности», — пишет Блюмкин. То есть, надо полагать, и его тоже.
* * *
Несмотря на то что Блюмкин «перешел в новую веру», то есть вступил в компартию (о чем речь ниже), он, как уже говорилось, и не думал забывать главное событие своей жизни — убийство Мирбаха. Наоборот, при каждом удобном случае рассказывал о нем. Художник Борис Ефимов вспоминал: «Яша потом очень этим гордился, с кем ни познакомится, первое, что говорит — „Я убил Мирбаха!“ Большой был фанатик».
С точки зрения большевиков это был весьма сомнительный поступок, но Блюмкину пока никто не мешал хвастаться своим «подвигом». В начале 1921 года он даже вступил в Историческую секцию Дома печати. Ее члены выступали с различными докладами и сообщениями. Их хотели напечатать отдельным сборником, но из этой затеи почему-то ничего не вышло. Может быть, потому, что в секции состояли бывшие эсеры, анархисты, меньшевики, хотя были авторитетные марксисты или даже такие легендарные персонажи, как Вера Фигнер или участник Парижской коммуны анархист Михаил Сажин, он же Арман Росс.
Естественно, что Блюмкин выступал с рассказом о событиях 6 июля 1918 года. Например, его доклад, состоявшийся 29 марта 1921 года, назывался просто и ясно: «Из воспоминаний террориста». 30 января 1922 года он снова выступает с докладом — «Боевые предприятия левых эсеров в зоне немецкой оккупации на Украине в 1918 году». Любопытно, что на следующий день в Доме печати должна была пройти генеральная репетиция буффонады «„Улучшенное отношение к лошадям“. Текст — В. Масса. Худ. — С. Юткевич и С. Эйзенштейн. По окончании — дискуссия». Ну а 1 февраля там же ожидалась лекция на чрезвычайно популярную в то время тему — об омоложении организмов. Как тут не вспомнить «Собачье сердце» Булгакова…
Надо сказать, активистов из еще тлеющего левоэсеровского подполья эти блюмкинские «концерты» возмущали. Они даже сочинили протест.
«В Президиум Дома Печати.
До сведений Московской нелегальной организации Партии Лев. Соц. — Рев. (интернационалистов) дошло, что на подмостках Дома Печати 30-го января с. г. выступает с докладом на тему: „О боевых предприятиях П.л.с.-р. на Украине в 1918 г.“ провокатор Яков БЛЮМКИН.
С одной стороны, мы категорически протестуем, чтобы подобные типы, вроде г. Блюмкина, трепали славное имя Партии, с другой — крайне удивлены, что это делается при Вашем благосклонном содействии.
Делая это заявление из глубокого подполья, мы тем более ожидаем от Вас, что Вы выполните элементарные правила, т. е. предупредите г. Блюмкина о нашем категорическом протесте, и если он останется к нему глух, а для Вас настоящее предупреждение будет „гласом вопиющего в пустыне“, то огласите настоящий протест перед слушателями его доклада. Московская организация Партии Левых Соц. — Рев. (интернационалистов). Москва, 30/1–22 года».
Все-таки наивные они были люди. Идеалисты молодого и буйного века. Как сказал бы Блюмкин, так и «не излеченные от старой искалеченности». Но он их все-таки боялся.
Впрочем, не только их. Мариенгоф утверждал, что Блюмкин «ужасно трусил перед болезнями, простудой, сквозняками, мухами („носителями эпидемий“) и сыростью на улице: обязательно надевал калоши даже после летнего дождичка».