Глава восьмая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Марья Петровна открыла дверь в кабинет мужа.

– Погляди на меня, Мишель! Идет?

Она была одета к вечернему приему. Светлое воздушное платье как нельзя больше к ней шло.

– Прелесть! – Глинка с восхищением оглядел жену и снова углубился в работу.

– Оставь ты хоть на минуту свою музыку! – вспылила Мари. – Неужто не можешь посоветовать? Может быть, палевое будет лучше?

– Может быть…

Безнадежно махнув рукой, Марья Петровна исчезла из кабинета, чтобы через полчаса явиться в палевом. Палевое платье еще рельефнее подчеркивало ее глаза, потемневшие к вечеру.

– Так в чем же я лучше, Мишель?

– Во всех ты, душенька, нарядах хороша! Право, не знаю, что лучше.

– О господи! – Марья Петровна заметно волновалась. – Никак не могу решить, а через какой-нибудь час у нас будет Жуковский.

– И Пушкин, Мари!

– Я думаю, что Жуковский, так много сделавший для твоей оперы, прежде всех заслуживает нашу благодарность!

– Да чем же он, по-твоему, помог?

– А кто привлек барона Розена? Кто замолвит за тебя слово государю?

– Машенька, Машенька, – с грустью сказал Глинка, – как мало ты представляешь себе интриги, жертвой которых я могу стать… Ну, иди к маменьке, я скоро к вам присоединюсь.

До приезда гостей еще оставалось время. Глинка хотел закончить начатую утром пьесу. Жуковский недавно прислал ему свой стихотворный перевод баллады «Ночной смотр» с надеждой на то, что к несовершенным стихам присоединится совершенная музыка многоуважаемого Михаила Ивановича.

После репетиции у Виельгорских Василий Андреевич проявлял большое внимание к автору «Ивана Сусанина» и даже пожелал быть у него в гостях. Глинка пригласил Пушкина.

Сегодня прием состоится и хозяин, может быть, попотчует гостей новинкой. Работа над балладой шла успешно и близилась к окончанию.

А Марья Петровна снова переодевалась у себя в спальне. Горничные, прислуживавшие ей, сбились с ног. Молодая барыня, занимаясь туалетом, продолжала наставлять Луизу Карловну:

– Помните, маменька: как только приедут гости, вы, пожалуйста, молчите. Подумать только – этакие сочинители! Да они вас тотчас засмеют…

– Я все понимаю, – отвечала Луиза Карловна, озабоченная какой-то мыслью. – Как ты думаешь, Мари, Жуковскому дадут придворную карету?

– Дашка! – притопнула ногой на горничную Марья Петровна. – Как отглажен пояс? Смотри, сошлю в деревню, сгниешь на скотном дворе!

Запыхавшаяся горничная опрометью убежала. Вторая девушка ждала приказаний, судорожно сжав губы.

– А как ты думаешь, – невозмутимо продолжала Луиза Карловна, – Пушкин тоже приедет в придворной карете?

Марья Петровна перестала пудриться и оглянулась на мать.

– Откуда у Пушкина может быть придворная карета? Вечно вы что-нибудь скажете, маменька!

– Но он есть камер-юнкер высочайшего двора! Об этом говорил Алексис.

– Камер-юнкер! Пушкина, маменька, государь терпеть не может. Все почести ему только за жену достались. – Марья Петровна задумалась, рассеянно глядя в зеркало. – Ваш Пушкин может и пешком прийти!

Пушкин приехал первым. Глинка ввел его в гостиную.

– Позвольте рекомендовать вас, Александр Сергеевич, моей матушке.

Когда в гостиную вошла Марья Петровна, поэт вел непринужденную беседу с Евгенией Андреевной. Он расспрашивал о Смоленщине, о Ельне. Разговор незаметно повернул к давним событиям 1812 года.

– Среди наших соседей, – вступил в разговор Глинка, – был тогда один почтенный старец. Он все соображал, какой монумент должно поставить русскому мужику, освободителю Европы? И я вместе с ним мечтал: как бы тот необыкновенный монумент песнями украсить… А было мне от роду, пожалуй, десять лет.

– Как не помнить тех дней! – откликнулся Пушкин. – Будучи в лицее, мы с товарищами выбегали навстречу каждому полку, шедшему из Петербурга. Как завидовал я тем, кто мог участвовать в войне! – Пушкин обратился к Глинке: – А монумента, достойного народной победы, до сих пор нет. В будущем году мы с полным правом будем праздновать двадцатипятилетие победы, столь существенной для судеб Европы, но столь мало изменившей внутреннюю жизнь России… Как подвигается опера ваша, Михаил Иванович? Если не умеем увековечить славу 1812 года, то отдадим иначе дань народу Сусаниных.

– Я полагаю, Александр Сергеевич, что характер народа не меняется в веках, – отвечал Глинка. – Тысячи новых Сусаниных стали за отечество в наши времена. Вот предмет, вдохновивший меня на сочинение оперы.

Приехал Жуковский. Разговор перебился. Великий угодник по дамской части, Василий Андреевич все чаще поглядывал на Марью Петровну. В его поэтической душе неземные чувства мирно сочетались с любовью к обществу красивых женщин.

– Когда же начнется волшебство музыки? – спросил Жуковский.

– Если угодно, я начну с вашей баллады, Василий Андреевич.

Глинка подошел к роялю и, аккомпанируя себе, запел:

В двенадцать часов по ночам

Из гроба встает барабанщик…

Видения немецкого поэта, мастерски пересказанные на русском языке Жуковским, приобретали в музыке Глинки новый смысл. Призраки оживали для полнокровной жизни: перед слушателем вставал живой полководец, шли к нему живые полки.

– Как жаль, – отозвался Пушкин, – что стихи Василия Андреевича уже печатаются в первой книжке «Современника». Охотно напечатал бы их с вашей музыкой, Михаил Иванович, если бы номер не был заверстан. В звуках ваших все так зримо и жизненно, хотя вряд ли думал об этом немецкий поэт, склонный к миру невещественному.

– С музыкантами не поспоришь, – сказал Жуковский. – За ними высшая сила, и ей невольно подчиняешься. Но если даны вам, Михаил Иванович, все средства, которые знает мир звуков, почему же в опере своей вы сосредоточились на простонародных песнях?

– Но кто же не знает прелести этих песен! – живо откликнулся Пушкин.

– Так, конечно, – Жуковский был совершенно согласен. – Но почему же, – продолжал он, – избрав для русского стана только простонародные песни, вы, изображая польский народ, не пожалели ни роскоши, ни прихотливых красок?

– Помилуйте, Василий Андреевич! – горячо отвечал Глинка. – Не польский народ, а жадные до чужого паны вояки изображены в моей опере. Отсюда и пышность красок, о которой вы говорите. Но посмотрите, что останется от этого самонадеянного великолепия, когда перенесется действие на Русь.

– С нетерпением буду ждать счастливого дня, когда услышим вашу оперу на театре. Кстати, почему медлите вы с представлением ее в дирекцию?

– Не все для меня ясно, – отвечал Глинка и снова сел за рояль.

За музыкой и разговорами незаметно бежало время, а перед ужином Жуковский, искренне сожалея, собрался уезжать: таково его правило, внушенное годами.

Прощаясь, Василий Андреевич еще раз напомнил Глинке, что промедление с представлением оперы может быть истолковано против ее автора. Василий Андреевич сказал об этом тихо, но внушительно, отведя Глинку в сторону. Пушкин беседовал с дамами.

За ужином Евгения Андреевна, словно помолодев, то слушала поэта, то сама вела задушевный разговор. Только Мари оставалась смущенной. Глинка мысленно ей сочувствовал: каково впервые быть в обществе великого поэта!

Вставая из-за стола, Пушкин обратился к Глинке:

– Михаил Иванович! Я уже говорил вам, что интересуюсь оперой вашей по многим причинам. Надеюсь, дамы великодушно извинят нас, если попрошу у вас подробных справок…

– Итак, – продолжал Пушкин, когда они перешли в кабинет, – почему же медлите вы с представлением оперы?

– Позвольте говорить со всей откровенностью, – начал Глинка. – Смутили меня разговоры, возникшие после репетиции у графа Виельгорского. По долгу чести, не могу участвовать в деле, которое собираются выкроить из моей оперы. Впрочем, мне трудно изъяснить мою мысль, если вы не ознакомитесь с поэмой, Александр Сергеевич! Взгляните для начала на эпилог, сочиненный Жуковским, – Глинка передал поэту листки либретто.

– Так, так! – говорил Пушкин, быстро пробегая глазами по листам. – И опять то же! Что и говорить! Не поскупился Василий Андреевич. Слава царю нынче почитается единственным гимном, выражающим чувства русских людей.

– А теперь, прошу не прогневаться, Александр Сергеевич, вариации на ту же тему, сочинение барона Розена.

– Но, насколько помнится мне, музыка ваша была обдумана и сложена до поэмы.

– Именно так, равно как и содержание драмы, – подтвердил Глинка. – Признаюсь, эти вирши не могли бы исторгнуть ни одного звука из моей души. А ныне вся эта чепуха, оскорбительная для честного человека, становится мышеловкой, в которую хотят меня заманить.

– Нелегкое положение!

– И вот, к примеру, как это делают, – Глинка говорил с желчью. – В избе Сусанина готовится свадьба, а мне, изволите ли видеть, сочиняют молитву за царя! Да неужто же нет у мужика других забот? Изъясняются в чувствах ратник-костромич и простая русская девушка – барон соединяет влюбленных в страстном обращении… к кому бы, вы думали? К царскому престолу! – Глинка отложил поэму и доверчиво поглядел на Пушкина. – Оперу мою избрали средством для корыстной политической интриги. Кто бы ни писал стихи, все в одну дуду дудят, словно хор в унисон поет. Я наиболее бесстыдные вирши повыбрасывал – музыки, мол, у меня на них нет. Однакоже розенского вдохновения не истребишь. И какая тут древность? Вопиют стихотворцы прямиком к царствующему императору.

– А кто эти стихи писал? Неужто Розен? – Пушкин прочел:

Туда завел я вас,

Куда и серый волк не забегал,

Куда и черный вран костей не заносил…

Глинка взглянул и смутился.

– Это с отчаяния мне самому пришлось вмешаться. Не мог предать барону Сусанина в предсмертный час.

– Никогда не подозревал вас в стихотворстве. – Пушкин с явным одобрением перечитал стихи. – Но позвольте: эти строки напоминают мне «Думу» Рылеева!

– Именно так, Александр Сергеевич! Хотелось почтить его память.

– И за то поблагодарит вас каждый патриот. Будет время, когда потомки наши гласно и с благоговением произнесут имя несчастного Рылеева. Но воистину жалко положение наше, если можем говорить о Рылееве и товарищах его не иначе, как прибегая к иносказаниям или шифру. Говорю не в утешение вам, отчетливо понимаю ваши затруднения.

– Вы, Александр Сергеевич, изволили сказать однажды, что словесность наша не может жить ни без 1812, ни без 1825 года. Мысль, высказанная вами относительно словесности, столь же справедлива для музыки. Опера моя – дань не только древности. Она посвящена подвигам новых Сусаниных 1812 года и памяти тех, кто погиб в 1825 году… А мне вот вирши сочиняют! – Глинка гневно показал на поэму. – Вирши умильные, раболепные, ложные, лампадным маслом умащенные. И все это для оперы – как дурная сыпь. По мне лучше от жизни отказаться, чем доставить торжество бесстыдству. Ну вот, все вам сказал.

– Должно быть, вы, музыканты, не закалены в боях, как мы в словесности, – отвечал Пушкин. – А ведь звуки, создаваемые вами, не подвластны ни ретивым стихотворцам, ни цензуре. Напевы, рожденные от сердца, будут понятны каждому русскому.

– Да толкователи-то еще раньше найдутся! – в волнении перебил Глинка.

– Без этого, конечно, не обойдется, – согласился Пушкин. – Но что из этого? Отступать или бездействовать? Никогда этакое малодушие не простится. Вы не напишете оперу – будут давать «Ивана Сусанина» господина Кавоса, пока не найдется новый Кавос или, еще лучше, Квасов. – Поэт задумался. – Не собирался я рассказывать вам о своих делах, но вижу, без примера не обойдешься… Пишу я роман о временах Пугачева.

Глинка приготовился слушать.

– Да! Представьте: в империи Николая Павловича пишу роман о Пугачеве. В пугачевцах себя не числю, а роман пишу. И заранее знаю: коли всю правду напишу, цензура не пропустит. Стало быть, отказаться? Нет! Уж очень много у нас врут. Один Загоскин чего стоит! А толкователи, конечно, найдутся. Один будет меня малевать страшнее Пугачева – это еще полбеды, а другой мой же роман против меня повернет. Вот, мол, и у Пушкина именуются пугачевцы разбойниками и злодеями. Нужды нет, что те слова писаны для спасения Емельяна Пугачева от цензуры. Не могу же я написать, что черный народ весь был за Пугачева? Но в моей власти, прикрывшись от цензуры, наглядно показать, какие скопища народные собирались в его стане. Я верю в разум русских людей и действую с убеждением, что замысел мой будет понят… Кстати, – продолжал Пушкин, – песни наши, на которых основываете вы всю оперу, и у меня с ума нейдут. У нас говорят: с песней человек родится, с песней в бой идет. А почему же расстаться людям с песней, когда хоть на призрачный миг ощутили они свою призрачную свободу? В моем романе пугачевцы непременно поют. Вот и любопытно мне знать: как песни, без которых не может обойтись словесность, складываются в ученую музыку?

– В чем же дело, Александр Сергеевич? Хоть завтра соберем артистов. У меня в опере многие песни отозвались, а между прочим и те, которые наша мужицкая вольница певала. Без них нет полноты народного характера. – Глинка вспомнил, как построил он последний ответ Сусанина врагам, и огорчился: – Только без оркестра придется вам показывать.

– Мне приходится пенять на самого себя. Поверьте, только тяжкий недуг матушки моей лишил меня возможности быть у Виельгорского. Но убедил ли я вас в главном?

– Убедили, Александр Сергеевич, но еще больше буду убежден, когда услышу ваш отзыв о музыке «Сусанина».

– Но какой же я судья по музыкальной части?

– Я, Александр Сергеевич, писал свою оперу не для ученых музыкантов.

– Тем более любопытен я услышать голос Ивана Сусанина! – отвечал Пушкин.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК