Глава первая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В московском Большом театре репетировали «Аскольдову могилу». Премьера была отнесена на осень, однако опера Верстовского уже стала событием. В Москве трудится на благо родины создатель народных романсов. В Москве же родилась и долгожданная русская опера. Чего стоит одно сочетание имен: поэма Загоскина, музыка Верстовского!.

Ценители изящных искусств, обитавшие в московских особняках, готовились к наступлению. Правда, торжественная премьера была отложена на осень, но уже состоялись открытые показы и мнение московских патриотов сложилось окончательно.

И тут-то прянул гром с ясного неба. Критик «Московского наблюдателя», укрывшийся под псевдонимом, воспользовался оперой, чтобы пустить ядовитую стрелу в Загоскина:

«Глубок ли источник, из которого музыкант черпал вдохновение для своих идей?»

Поставив этот вопрос, автор рецензии немедленно поднимал забрало.

«Что за несчастье, – писал он, – произведение искусства, где допускается деспотизм бессмыслицы… Важно, – продолжал критик, – чтобы любое содержание опиралось на предание и поверье народное».

Отсюда и следовал вывод, убийственный для автора поэмы:

«Если в опере нет понятия, в какой стране, под каким небом происходит действие, то и под звуки русских песен почудится мне сцена из «Фрейшюца», а герой, которого вы называете Неизвестным, будет сродни Роберту».

«Итак, оставляем пьесу, – заключал автор статьи. – В ней ни интереса исторического, ни преданий, ни интереса естественного, ни причины, ни связи…»

Вот, казалось бы, и весь вывод. Но не кончены счеты с автором поэмы.

Опера Верстовского, написанная на текст Загоскина, давала возможность вернуться еще к одному острому вопросу.

«На сцене, – писал критик «Московского наблюдателя», – звучит похвальное слово кулаку, которое с некоторых пор слишком часто встречается в нашей литературе. Неужто это народность? Русский человек не забияка и не грозит никому. На начинающего бог! – вот правило, с которым он прошел всю историю свою. Уверять его, что его и меч не рубит и пуля не берет, что у него кулак стоит ваших мечей, – смешно и больно. Это ребяческая народность. Нам ли теперь хвалиться преимуществами дикости, когда и враги стыдятся назвать нас варварами…»

Вот какие строки должен был прочитать о себе Михаил Николаевич Загоскин. Его, признанного патриота, уличали в похвальбе дикостью, ему приписывали такое оскорбление русского народа, на которое решится не каждый враг. Критик «Московского наблюдателя» с негодованием отвергал ту самую народность, за которую автору «Юрия Милославского», «Рославлева» и «Аскольдовой могилы» накурили столько фимиама.

Так обстояло дело с поэмой, которая увлекла Верстовского. Но тот же критик, который обрушился на Загоскина, оказался весьма сговорчив в оценке музыки «Аcкольдовой могилы». Правда, он писал, что приверженность Верстовского к романтизму приводит к неясности музыкальных идей.

«Ну и что из того, – неожиданно заключал рецензент, – если у него все, что называют песней, романсом, прекрасно, если музыкант уловил тайну музыкальной народности…»

Критик «Московского наблюдателя» очевидно противоречил сам себе. Он забыл свой собственный вопрос, поставленный в начале статьи. Если совсем не глубока, попросту фальшива поэма оперы, которой вдохновлялся музыкант, то как же могла открыться тайна музыкальной народности? Если песни, столь обильно присутствующие в опере, не отражают главного в народной жизни, то как может отразиться в них истинная народность?

Статья «Московского наблюдателя» не давала ответа на все эти вопросы и наглядно свидетельствовала о том, что многие истины, высказанные в словесности, все еще оставались нераскрытой тайной в рассуждениях о музыке.

Поклонникам Загоскина в свою очередь было мало дела до музыки «Аскольдовой могилы». Они видели в ней пышное цветение сарафанов и балагура Торопку. В музыке не звучал ни один голос из тех, которые могут быть неприятны для барского слуха. В опере погибал лютой смертью подстрекатель к бунту «Неизвестный».

Правда, многие напевы оперы были, несомненно, ближе к народным песням, чем псевдонародные герои Загоскина. Автор оперы кое в чем ушел от фальшивой поэмы. Музыка попыталась занять промежуточную позицию, но… оказалась между двух борющихся лагерей.

Михаилу Глинке, когда он проездом побывал в Москве, не пришлось ознакомиться с «Аскольдовой могилой». А когда разыгралась буря, поднятая «Московским наблюдателем», он давно был в Новоспасском.

С утра он усаживался в той самой зале, в которой стоял памятный с детства рояль Тишнера. Когда-то именно здесь он готовил музыкальные уроки для гувернантки и впервые ощутил сладостное недоумение: на подставке стояли ноты, по которым он начал разыгрывать какую-то увертюру, а он оторвался от нот и пошел неведомым путем. Вскоре то же самое случилось с очередной сонатиной. Первые робкие шаги, как вас забыть?

Теперь он снова сидел в новоспасской зале и, пристроившись за столом подле окна, склонялся над большими листами партитуры. Теперь он знал, куда пришел.

Зала с утра была пуста. Евгения Андреевна занята хозяйством. Луиза Карловна знакомится с имением. Издали смоленский замок казался ей гораздо величественнее. Оказывается, здесь нет ливрейных лакеев! И – какой ужас! – в господский дом приходят настоящие мужики. Луиза Карловна осматривает каждого из них: ведь теперь они принадлежат ее дочери. А Мари так молода и неопытна…

Луиза Карловна вздыхает от предчувствия забот, потом продолжает подробный осмотр дома: интересно знать, в каких сундуках хранит капиталы уважаемая сватья?

Марья Петровна совсем не разделяет волнений матери. Окруженная сестрами мужа, она продолжает с ними оживленный разговор.

– Когда вы приедете к нам в Петербург, – говорит Мари, – вы сами увидите, как живут в столице, и вы поймете, что значит прозябать в деревне. Вы разрешите мне протежировать вам, мои дорогие? А когда Мишель напишет оперу…

Новое вдохновение нисходит на Мари.

– Вы слышите? – она указывает пальчиком по направлению к зале.

Оттуда слышны звуки рояля.

– Это именно из оперы, – продолжает Мари. – Теперь уже совсем недолго ждать!

Постепенно в залу сходится вся семья – кто с книгой, кто с вязаньем. Все говорят наперебой и все друг друга унимают:

– Тише, не мешайте Мишелю!

– Пожалуйста, не стесняйтесь. – Глинка отрывается от работы. – Чем больше вы будете болтать, тем скорее у меня пойдет.

Чувство благодарности к Мари переполняет его душу. Милая Мари! Она так ласкова с матушкой, она так быстро сроднилась с сестрами, будто всегда жила в Новоспасском.

И воскресшая муза не знает усталости.

– Послушай, Машенька, – говорит Глинка жене, оставшись с нею в зале.

Сев за рояль, он напевает:

Не томи, родимый,

Не круши меня…

– Что это?

– Это из нового трио в первом акте, – объясняет Глинка. – Антонида и ее жених молят у отца согласия на свадьбу… Давно запала мне в голову эта мысль. Она мучила меня с тех пор, как я тебя полюбил и каждая минута без тебя была нестерпима. Но, странное дело, только теперь отлилась музыка со всей полнотой.

– А та песня, которую ты придумал под Новгородом? – вспоминает Марья Петровна. – Помнишь, про девишник.

– Изволь!

Он играл ей девичий хор. Нельзя сказать, чтобы Марья Петровна очень интересовалась музыкой оперы. Она каждый раз оживлялась лишь, когда муж исполнял танцы из польского акта. Тогда молодая женщина закрывала глаза, чтобы полнее отдаться этой обольстительной музыке.

– Что ты? – Мари открыла глаза и посмотрела на мужа.

– Мазурка кончилась, Мари.

– Как жаль! А мне вдруг показалось… – Она провела рукой по лбу, словно желая отогнать какие-то видения. – Пожалуйста, прикажи зажечь огонь!

Глинка сам зажег свечи на рояле. Мари перевела глаза на жалкие огоньки. В ее потемневших глазах светились отблески других, волшебных огней. Она сидела близко к мужу, по-детски шевеля губами.

– Как ты думаешь, – вдруг спросила Марья Петровна, – государь хорошо танцует?

Только она одна умела задавать такие неожиданные и удивительные вопросы. Глинка до сих пор к ним не привык.

– Почему это пришло тебе в голову? – Он залился смехом, глядя на растерянное лицо жены.

– Очень просто, мой глупенький! Вдруг на бале в Зимнем дворце грянет твоя мазурка? Или полонез? – Она крепко обняла его и говорила между поцелуями: – Разве мне, твоей жене, нельзя и помечтать о будущем?

Каждое утро он усаживался за партитуру, занося в нее окончательно отделанное. Муза его была попрежнему воинственного нрава. И это как нельзя лучше отражалось на нотных листах. Вот она, бескрайная Русь! Косогоры да избы, крытые соломой. И нет ей конца, как нет конца песням. Но вот встает народ, движимый единым порывом, и тогда смятение происходит в пышных замках. Померкнут их ослепительные огни, а свет, который зажегся в русской избе, будет вечно сиять над миром неугасимой правдой.

Усталый и довольный работой, Глинка водил жену по заповедным местам. Ему непременно хочется показать ей те заросли в парке, в которые забирался он со скрипкою в руках.

– А вот здесь, – он внимательно оглядывает берег Десны, – да, именно здесь я любил слушать нянькины песни.

И куда бы они ни пришли, везде и всюду у него воспоминания.

– Пойдем, Машенька, в село, – предлагает Глинка.

– Опять в село? – удивляется Мари.

– Там моя консерватория… И там, и там! – он показывает на село и на заречные луга.

С лугов доносится песня.

– Слышишь? – говорит Глинка. – А пойдем на село – опять будут петь…

Но Мари устала от блужданий.

– Нас, наверное, ждут к ужину. – Она наклоняется к мужу. – Пристало ли нам, словно влюбленным, бродить в потемках?

Марья Петровна никак не может привыкнуть к ночной темноте. Больше всего ее и удивило, пожалуй, в Новоспасском, что в деревне не зажигают фонарей, как на петербургских улицах.

– Идем домой, милый,, – говорит Мари и берет мужа под руку.

Сквозь гущу парка светятся окна столовой. Между многих голосов слышится чей-то знакомый мужской голос.

Едва успевают они войти в столовую, Глинку радостно приветствует Карл Федорович Гемпель, сын органиста из Веймара, промышляющий музыкой в Смоленске.

Карл Федорович уже знает о задуманной Глинкой опере. Но он слышал кое-что важное в Смоленске. Карл Федорович не может утерпеть:

– Вы слыхали, Михаил Иванович, что в Москве делает много шуму опера Верстовского?

– Ничего не слыхал.

– О! – Карл Федорович поражен. – Его уже обгоняют, а он ничего не слышит и не видит. Москва уже имеет свою русскую оперу… Как это называется по-русски?.. Чья-то могила…

– «Аскольдова могила», Карл Федорович!

– Опять обман! – возмущается Гемпель. – Он сам все знает!

– Ничего не знаю, сделайте милость, расскажите!

– Говорят, там кто-то кому-то грозит кулаком, – объяснил Карл Федорович. – А я думаю так: господин Верстовский плохо знает правила музыкальной грамматики, и оттого у него много лишних нот: бум-бум! Но я имею один журнал, – вспоминает рассказчик, – и вы лучше меня поймете, зачем понадобился музыке кулак.

Так к Глинке попал номер «Московского наблюдателя».

А в Москве шел все тот же спор о народности. В свет вышла очень скромная по объему книжка стихов воронежского мещанина, сына прасола Алексея Кольцова. Столь необычная для поэта профессия уже не была диковиной. В поэзии и раньше появлялись люди из простонародья. Таков был подгородный петербургский крестьянин Слепушкин. Переметнувшись на торговые дела, Слепушкин охотно славил в стихах труд счастливого земледельца и радость крестьянского бытия. Стихи были так же бесталанны, как и благонамеренны. Журнальные баре с надеждою ухватились за Слепушкина. Вот живое подтверждение истины: русский простолюдин всегда доволен судьбой, а сердце его преисполнено благодарностью.

Кольцов тоже принадлежал к людям из народа. Он окончил приходское училище, то есть выучил букварь и четыре правила арифметики. Но талант этого самоучки был так ярок, мысль так непосредственна, а стихи так свежи, что молодые люди из Московского университета, собиравшиеся у Станкевича, не пожалели ни средств, ни энергии, чтобы выпустить в свет песни Кольцова.

«Вот этакую народность мы высоко ценим, – немедленно откликнулся в печати Виссарион Белинский. – По крайней мере до сих пор мы не имели никакого понятия об этом роде народной поэзии, и только Кольцов познакомил нас с ним… Кольцов является в то время, когда хриплое карканье ворона и грязные картины будто бы народной жизни с торжеством выдаются за поэзию…»

Вопрос о народности так и не сходил с журнальных страниц. Автор драмы «Дмитрий Калинин», сменив перо драматурга на меч критика, яростно нападал на тех, кто подменял истинную народность грязными картинами, не имеющими ничего общего с народной жизнью. В народной жизни властвовали гнет и насилие. Но в народе жила ненависть к настоящему и неугасимая вера в будущее. Об этом нельзя было писать открыто. Но именно от этих мыслей рождалась истинная народность искусства.

Книжка «Московского наблюдателя» мирно присоединилась ко многим другим книгам, накопленным Глинкой в Новоспасском, а сочинитель «Ивана Сусанина» с ненавистью вглядывался в немецко-русские вирши Розена. Что, если найдется критик, который, не зная истории создания героико-трагической народной оперы, поставит и ему, Михаилу Глинке, суровый вопрос: глубок ли тот источник, которым он вдохновлялся? Поэма барона Розена превращалась в тяжкую цепь. Ею пытаются сковать музыку, вылившуюся из самых сокровенных глубин сердца, родившуюся от лучших помыслов о народе.

А Карл Федорович Гемпель с жадностью набросился на партитуру «Ивана Сусанина».

– Вот это и есть русский контрапункт, Михаил Иванович, о котором вы говорили мне и именно в этом доме?

– Я не отказываюсь ни от одного слова. Но вы, Карл Федорович, смотрите, как сочетаются звуки, а надобно судить о том, как отражается в этих звуках русская жизнь.

– Карл Гемпель плохой судья в этом вопросе. Но он с несомненностью видит, что все здесь написанное очень учено.

– А зачем бы нам, русским музыкантам, прибедняться?

Карл Федорович открыл листы интродукции.

– Если я не ошибаюсь, – продолжал допрашивать он, – эти русские хоры идут фугою. Но русские мужики, на которых вы всегда ссылаетесь, Михаил Иванович, не учились у Баха.

– А если гений нашего народа издавна пользуется этой формой в своих хорных песнях? Ни величие Баха, ни русская музыка, ничуть не пострадают от этой фуги.

– Стало быть, русская фуга? – Гемпель недоверчиво смотрит в партитуру.

– Русская музыка, Карл Федорович, и все этому подчинено!

Подобные разговоры происходили почти каждый день. Карл Федорович приходил с какими-нибудь новыми сомнениями.

– Я понимаю кое-что в партитурах, – начинал он издалека, – ибо я есть сын органиста из Веймара, – но и сам бог, если он что-нибудь понимает в музыке, скажет вам, Михаил Иванович, что эта партитура не похожа ни на одну оперную партитуру в мире.

– Экая беда! – Глинка покосился на собеседника. – Но как же нам, Карл Федорович, быть, если хотим всюду быть русскими?..

Лето повернуло на осень. Все больше было на столе готовых партитурных листков. Прогулки стали короче. Марья Петровна попрежнему боялась темноты и каждого шороха. Глинка работал, не считаясь с временем. В далеком Домнине, в избе Сусанина, уже завязался трагический узел. Глинка писал ответы Сусанина незваным гостям. В музыке прорастало едва видимое зерно – предвещение славы герою.

Глинка оторвался от работы, встал и открыл дверь на террасу. Закатное солнце заливало парк не по-осеннему жаркими лучами. Глинка всматривался в даль, и снова слышался ему будущий светоносный гимн народу Сусаниных.

– Я нашел, – гордо сказал Карл Федорович Гемпель, поднимаясь по ступенькам.

– Нуте-с? – Глинка смотрел на сына органиста, ничего не понимая. – Что вы нашли?

– Я нашел в вашей партитуре один большой порок.

– Так выкладывайте скорее и без всякого снисхождения!

– Я нашел, – продолжал Гемпель, – что эта партитура… – он сделал особенно мрачное лицо, – написана неопрятно и скорописно. – Карл Федорович вдруг разразился громким смехом. – Теперь вы не можете мне возражать! Карл Гемпель сам будет переписывать эту удивительную русскую партитуру!

И он действительно взялся за переписку.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК