Глава пятая
Московская газета «Молва» сообщала читателям:
«Вы знаете музыку на песни Дельвига «Ах ты ночь ли, ноченька» или «Дедушка, девицы»; вы помните музыкальный альбом, изданный в Петербурге лет пять тому назад; вы, может быть, слыхали «Испанский романс» или «Ах ты, душечка» и пр. и пр. Не правда ли, вы восхищались этой музыкой? Порадуйтесь же: г. Глинка, автор этих романсов, недавно приехал в Москву после четырехлетнего пребывания в чужих краях и на днях играл перед некоторыми знатоками и любителями две большие пьесы для фортепиано с квинтетом, написанные и изданные им в Италии. Нам кажется, что в них соединены, повидимому, разнородные качества современной музыки: блеск, мелодия и контрапункт. Музыку г. Глинки можно узнать по осьми первым тактам. И эта оригинальность заключается в невыразимой грации его мелодии и в ясности, так оказать, прозрачности его стиля».
Глинка перечитал заметку, язвительно глядя на автора.
– Куда как хорошо! Один отставной титулярный советник славит другого. Когда же ты от зуда суесловия освободишься?
Николай Александрович Мельгунов, напечатавший заметку в «Молве» тайно от друга, нерешительно оправдывался. Раздосадованный Глинка продолжал его корить.
– «…блеск, мелодия и контрапункт»! – читал он, снова взявшись за «Молву». – Ну где тут смысл? Фейерверки пускаешь, да сам любуешься. Эх ты, писатель!
– Какой я писатель! – отмахнулся скромный автор. – А вот твой секстет, Мимоза… Все музыканты в один голос о нем кричат. Да и я в партитуре разбираюсь, сам вижу.
– И опять оду писать будешь?
– И буду! – Мельгунов вскочил с места и понесся по кабинету. – И не только тебя – самого дьявола не испугаюсь! Коли имеем теперь первого композитора на всю Европу, так и напишу! Кто в Европе после смерти Бетховена может наследовать его славу? Довольно нам преклоняться перед немцами!
– А кто писал, что после Бетховена, Гайдна и Моцарта даже гениям суждено только повторять их в гармонии? – спросил Глинка.
– Это, каюсь, я сгоряча махнул, а ты меня разуму научил.
– Ничему я тебя не научу. Всегда будет внимать мир и Бетховену, и Гайдну, и Моцарту, но может ли остановиться жизнь?
В московском доме Мельгуновых на Новинском бульваре опять шли долгие разговоры. Опять возил Мельгунов Глинку по музыкальным собраниям. Первоклассные артисты Москвы, исполнявшие новые пьесы Глинки, отдавали дань его таланту. Говорили, как водится, о европейской образованности русского музыканта. Сам того не предполагая, Мельгунов был ближе к истине, назвав друга первым композитором в Европе.
Секстет Глинки назначен к повторению. Автор будет сам исполнять фортепианную партию. Такова первая часть объявленной программы. Кроме того, на вечере будут исполнены и романсы Глинки. Их будет петь Пашенька Бартенева, о которой говорит вся Москва.
Глинка познакомился с ней на днях. Перед ним стояла девушка, которую никто бы не решился назвать красивой. В ней не было, пожалуй, даже той миловидности, которую природа так щедро отпускает юности. Впрочем, Пашенька Бартенева уже вышла из той поры, когда невесты легко находят женихов.
– Я пою многие ваши романсы, – сказала Глинке Пашенька Бартенева. Она подумала и добавила: – И петь их очень удобно… Сами поются.
Сделали пробу, и проба затянулась. Глинка не мог надивиться артистическому дару и голосу певицы, отшлифованному самой природой. В сущности, природа и вырастила Пашеньку Бартеневу. С детства она разъезжала из одного московского дома в другой с чадолюбивой мамашей. Мамаша не кичилась дворянским званием. Как первая московская вестовщица, она заменяла скучающим барыням газету. Когда Пашенька подросла, стали дивиться ее пению.
Она пела в публичных концертах и стала знаменитостью. О ней писали в газетах. Чадолюбивая мамаша попрежнему разъезжала по московским домам, гордилась успехами дочери и вздыхала: для Пашеньки так и не находилось женихов!
В концерте, в котором Бартенева пела романсы Глинки, она особенно отличилась. Но теперь избранная публика чествовала не только свою любимицу, но и будущую фрейлину императорского двора.
Известие было принято сначала за досужую выдумку. Мало ли в Москве знатных девиц? Не станут награждать придворным званием хотя бы и дворянку, да нищую. Но и последние скептики смолкли, когда стало окончательно известно, что Прасковью Арсеньевну – так ее теперь впервые величали – берут в Петербург. Она будет фрейлиной императрицы, однако с запрещением ей выступать на театре и в публичных концертах.
Пашенька пела и прощалась с Москвой.
Избранная публика дивилась Пашенькиному голосу и охотно отмечала искусство автора романсов. Знатоки обменивались впечатлениями:
– Вот что значит путешествовать в Италию! Там, сударь мой, в самом воздухе разлита этакая благодать…
– И не хочешь, а станешь артистом!
Напрасно объяснял негодующий Мельгунов, что автору русской «Ноченьки» или «Грузинской песни» нечему было учиться ни у итальянских, ни у немецких маэстро, На него только снисходительно махали руками.
Знатоки и ценители изящного искали среди публики Верстовского: что думает об игранном и петом почтеннейший Алексей Николаевич?
Но Верстовский не приехал. Ему некогда разъезжать по концертам. Он готовит новую оперу – «Аскольдова могила». Первый музыкант Москвы объединяется с великим писателем. То-то будет торжество!
Разговоры о концерте потонули среди других событий. Глинка и Бартенева чуть не каждый вечер музицировали у Мельгуновых. Здесь всегда было много людей, теперь их стало еще больше. Зачастили сюда и сотрудники «Телескопа». Откуда-то с мезонина спускался молодой поэт, уже заявивший о себе в альманахах. Мельгунов оказывал ему особое покровительство и, знакомя с Глинкой, сказал:
– Рекомендую тебе Николая Филипповича Павлова. Восходящее светило нашей словесности. На днях сам узнаешь.
Молодой человек вежливо поклонился и присоединился к группе студентов. Пела Пашенька Бартенева. Глинка слушал и думал: никто лучше ее не спел бы в его будущей опере. В воображении возникал образ русской девушки, судьба которой так же неотделима от судеб родины, как девичья весна неотделима от песни.
Еще ничего не поет Бартенева из будущей оперы и даже понятия о ней не имеет, а Глинка уже видит перед собой русский театр и на сцене Пашеньку Бартеневу. «У нас ли не быть своей опере, когда родятся такие таланты?»
А Пашеньку похищают в царский дворец. Там будет чахнуть ее талант, скрытый от людей среди других сокровищ, присвоенных венценосцем.
Грянули аплодисменты. Бартеневу окружила молодежь. Пашенька улыбалась и низко приседала.
– Я бы и до утра пела романсы Михаила Ивановича, – сказала она, – но, верьте слову, сил больше нет!
– А мы бы не только до утра, но и всю жизнь слушали эти песни, – отвечал молодой человек, живший в мезонине у Мельгунова.
Музыку сменила оживленная беседа. Глинка с жадностью прислушивался и присматривался к новому поколению.
Когда гости разошлись, Мельгунов, несколько озадаченный смелостью речей, говорил Глинке:
– Ты еще главного из их компании не слышал. Он теперь в «Телескопе» критики пишет. Этот никаких авторитетов не признает. Послушал бы ты, как Виссарион Белинский про русскую словесность рассуждает… да я тебе посылал как-то его перевод писем об итальянской музыке.
– А я в Италии и сочинителя этих писем встречал. Для низвержения идолов полезная статья.
– А посмотрел бы ты, как у наших московских итальяноманов глаза на лоб полезли! Да кто таков этот Берлиоз?
– Из музыки его, – отвечал Глинка, – я только один романс слыхал. А вообще он больше о будущем говорит, вот будущего и подождем… А интересно бы мне с переводчиком «писем» познакомиться!
– Сделай одолжение… Ох, черт! – Мельгунов растерянно развел руками. – Я ведь и адреса его не знаю. Живет в какой-то трущобе за Трубой. А впрочем, случай, наверное, будет. Я новый журнал затеваю.
– А я все хочу тебя спросить, – перебил Глинка: – что такое с «Московским телеграфом» приключилось? За что именно его закрыли?
– А за то, что объявился в Петербурге некий Кукольник, новый Шекспир, а «Телеграф» его не признал. Написал Кукольник драму «Рука всевышнего отечество спасла» и взял предмет важный: освобождение Москвы народным ополчением Минина и Пожарского. Вот тут-то Шекспир и развернулся.
Мельгунов отыскал на столе тощую книжицу и брезгливо поморщился.
– Противно в руки брать, однако тебе, для познания нравов, воцарившихся в словесности, полезно послушать.
Он перелистал несколько страниц, нашел свои галки.
– Ну-с, как же быть петербургскому Шекспиру с русским народом? Народ одержал победу над польскими панами и над боярской крамолой. Вот и надо прежде всего поставить народ на свое место. Кукольник и заставляет вещать Пожарского на Красной площади:
Вам кажется, моя рука спасла вас?
Иль доблесть воев?
Бог спас святое государство!
Глинка с интересом наблюдал за лицедейством Мельгунова.
– Итак, – сказал Мельгунов, – с воинами, которые защищали родину, покончено; пусть не возомнят о себе и потомки героев. Но остается Кузьма Минин. – Мельгунов полистал пьесу Кукольника. – Теперь послушай, Мимоза, какие мысли выражает выборный от народа! Минина милостиво приглашают на собор, созванный для избрания царя. А он знай сгибается в поклонах:
Благодарю, бояре! Но я не сяду, нет! Я мещанин!
Позвольте мне, великие бояре,
Внимать вам, стоя у дверей…
– Можно подумать, что Кукольник писал пером Загоскина, – улыбнулся Глинка.
– С одной колодки шьют, – подтвердил Мельгунов и с негодованием швырнул книжку, которая, словно сама себя устыдясь, зарылась среди газетного хлама в дальнем углу кабинета. – И вот тебе история, Мимоза, – с горечью сказал он, присев к столу.
– А чем же провинился «Московский телеграф»?
– А тем, что Николай Полевой, не спросясь броду, тиснул в «Телеграфе» рецензию. Но не думай, что наш непримиримый романтик оспаривал взгляды Кукольника. Ничуть! Он посмел лишь усомниться в достоинствах стиха и стиля новоявленного Шекспира. И за то «Телеграф» был немедленно и навсегда закрыт. Понятно? Теперь твой знакомец Шевырев пишет о Кукольнике иначе: «Уважая русские чувства автора, мы и о недостатках его должны говорить с уважением…» Нашел русские чувства у спекулятора! Зато беспрепятственно проходит в профессоры Московского университета и, должно быть, из тех же русских чувств терзает наши уши своими итальяно-московскими октавами.
Мельгунов уложил бумаги и, перебирая в уме назначенные на завтра встречи, вдруг вспомнил:
– Кланялся тебе, Мимоза, Верстовский и звал к себе.
– Как его «Аскольдова могила» подвигается?
– Могильная тайна. Никому ничего не показывает. Придет, говорит, время, увидите песни наши во всей красе. Уверяет, что напал на счастливый сюжет.
– Счастливый? – с тревогой откликнулся Глинка.
– А! Читал роман? – спросил Мельгунов и тотчас забыл о всех неотложных делах. – Куда же деваться честным людям от Загоскиных в Москве, от Кукольников в Петербурге? – Николай Александрович воздел руки и заключил с сарказмом: – А мы все еще спорим и спорим о народности.
Споры о народности действительно шли, но не только в словесности, где состязался московский Вальтер Скотт с петербургским Шекспиром. Споры о народности, о назначении литературы шли и в тех университетских кружках, где имена Кукольника и Загоскина олицетворяли уродливое порождение самодержавно-крепостнического строя. Сам Мельгунов, проявлявший столь не свойственную ему зоркость, отражал мысли нового поколения. Но и Мельгунову было неведомо, что один из этих молодых людей, проживавший в какой-то трущобе за Трубой, уже приступил к обозрению всей русской словесности. Может быть, уже были написаны в это время Виссарионом Белинским первые строки будущих «Литературных мечтаний»:
«Мы так гордились настоящим, так лелеяли себя будущим и, гордые нашей действительностью, а еще более сладостными надеждами, твердо были уверены, что имеем своих Байронов, Шекспиров, Шиллеров, Вальтер Скоттов. Увы… где вы, мечты отрадные, где ты, надежда-обольститель? Как все переменилось в столь короткое время! Какое ужасное, раздирающее душу разочарование после столь сильного, столь сладкого обольщения!..»
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК