Глава седьмая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В жизни Егора Федоровича Розена еще не было таких счастливых дней. Лучезарная слава пришла наконец к незадачливому поэту-драматургу. Как в тумане вставал в памяти день первого представления оперы: милостивый прием в императорской ложе и выход его, Егора Федоровича, на сцену после окончания спектакля.

Барон стоял у рампы и принимал заслуженную дань. Правда, неподалеку находился и строптивый музыкант, вызванный какой-то разношерстной публикой. Но овеянный славой поэт не обращал на него внимания. Это тем легче было сделать, что музыкант появился на сцене смущенный и, казалось, сам не знал, почему он присутствует на торжестве Егора Федоровича.

Барон Розен все еще жил как в чаду, а жизнь готовила ему горькие разочарования. «Северная пчела» вышла со статьей Одоевского. Егор Федорович прочел статью, не пропустив ни строчки, и не нашел о себе ни слова. Автор говорил только о музыке, только о Глинке и кончал статью так:

«С оперою Глинки является то, чего давно ищут и не находят в Европе, – новая стихия в искусстве и начинается в его истории новый период: период русской музыки. Такой подвиг, скажем положа руку на сердце, есть дело не только таланта, но гения».

Правда, это было только первое «Письмо к любителю музыки», и можно было ожидать продолжения. Однако статья Одоевского смутила многих. Прочитал ее граф Виельгорский и, отложив газету, отдался беспокойным мыслям. Милейший Владимир Федорович положительно сошел с ума. «Новая стихия в искусстве»! Можно подумать, что речь идет о Бетховене. Нельзя же терять масштаба! Да еще пренебрежительный кивок на Европу: там, мол, ищут, а у нас нашли!.. Непременно засмеют в Европе этакую дикость!

Михаил Юрьевич нашел необходимым предостеречь восторженного автора.

– Я сам являюсь поклонником таланта Глинки, – сказал граф, – но, представьте, прочтут вашу статью в Париже или в Берлине и справедливо ответят, что европейские артисты давно открыли извечные законы музыки. Нам ли соваться со своими операми! К тому же, милейший Владимир Федорович, неумеренные похвалы Глинке оборачиваются превознесением простонародных песен. Какой может быть «период русской музыки?» Право, это смешно и даже сомнительно со всех точек зрения.

Граф Виельгорский умолк, полагая, что внутренний смысл его слов не требует дальнейших пояснений. Но Владимир Федорович Одоевский не внял голосу рассудка.

Он готовил продолжение статьи для «Северной пчелы». Нельзя сказать, чтобы автор горел желанием печататься у Булгарина, но «Пчела» была самой распространенной газетой, а «Иван Сусанин» стоил и не таких жертв.

«Уже пять раз давали оперу, – писал Одоевский, – и пять раз вызывали автора не рукоплескания приятелей, но единодушный голос публики. Из этого не следует, чтобы опера Глинки не имела противников, и даже очень горячих…»

Владимир Федорович встречался с этими противниками каждый день. Ходячие слова о кучерской музыке повторялись все чаще. Сам Одоевский с возмущением рассказывал об этом Глинке.

Но Глинка поразил друга неожиданным ответом:

– Это хорошо и даже верно… Кучера-то куда дельнее господ, Владимир Федорович!

Как ни привык Одоевский к суждениям Глинки, на этот раз ничего не понял.

– Воля твоя, Михаил Иванович! – сказал он. – Не могу оставить этого невежества без возражения.

Владимир Федорович порылся в своих черновиках и продолжал читать торжественным голосом:

– «Но поспешим присовокупить к чести автора музыки и к чести слушателей, число этих противников с каждым представлением уменьшается, а рукоплескания усиливаются».

Автору статьи страстно хотелось, чтобы и вовсе исчезли с лица земли противники новой русской эры в музыке. Но как заблуждался в своих суждениях восторженный Владимир Федорович!

Убежденные враги музыки Глинки действительно не ездили на рядовые представления оперы. Театр наполняла теперь та самая публика, которая с таким восторгом выражала свои чувства, собравшись на премьере вокруг Пушкина. Эта разночинная публика все настойчивее рукоплескала Глинке. Зато сколько злобных разговоров шло в изысканных гостиных! Недаром мужицкий роман Пушкина так упорно связывали здесь с мужицкой музыкой Глинки.

Булгарин, сбитый с толку Бенкендорфом, пропустил первую статью Одоевского, но теперь решительно требовал: воздать должное барону Розену. Впрочем, Владимир Федорович и сам понимал, что нельзя уклониться от разбора поэмы. К этому обязывало приличие. Надо сказать, пожалуй, и об ее достоинствах.

Но здесь решительно вмешался Глинка. До сих пор он ничем не стеснял суждений Владимира Федоровича. Он не высказывал никаких пожеланий и, верный своей привычке, просил только об одном – о соблюдении всяческой скромности по отношению к нему. А едва заикнулся Одоевский о Розене, Глинка проявил страстную настойчивость:

– Ты знаешь не хуже меня, Владимир Федорович, что опера родилась по моему плану, не имеющему ничего общего с ласкательными виршами барона. Пиши что хочешь, но исполни единственную мою просьбу: скажи об этом публике открыто!

Одоевский забраковал немало черновиков, пока не прочел Глинке окончательный вариант:

– «И место и время не позволяют мне рассказать содержание оперы и ее соединение с музыкою. Предмет ее родился в голове сочинителя музыки вместе с самой музыкою, и весь ход оперы был им изобретен прежде, нежели он обратился к сочинителю слов…»

– Согласен? – спросил Одоевский, прервав чтение.

– Приходится согласиться. Не напечатает же Булгарин, если напишешь, что сочинитель музыки был передан барону, связанный по рукам и ногам, при усердной помощи добросердечного Жуковского… Стало быть, согласен. Читай дальше относящееся к барону.

– «Барон Розен, – прочел Одоевский, – исполнил это дело с редким успехом, несмотря на немаловажные затруднения, которые ему предстояли…»

– О, Маккиавелли Федорович! – воскликнул Глинка.

– Не перебивай, – Одоевский быстро прочел дальше: – «Ибо, скажем мимоходом, многие места музыки уже существовали в голове музыканта прежде, нежели к ним были написаны слова».

– Ну и благодарствую… тоже мимоходом! – Это словечко, вставленное Одоевским, очень позабавило Глинку, но видно было по всему, что он придавал читанным строкам важное значение. Мысль о том, что музыку его могут счесть переложением холопских стихов Розена, не давала ему покоя. – Коли яснее нельзя сказать, да будет так, – заключил Глинка. – Но, сносясь с Булгариным, отстаивай здесь каждое слово, Владимир Федорович! Не поступись моей честью!

– Даю в том клятву! – горячо подтвердил Одоевский, довольный окончанием трудного дела, и перевел разговор: – В пятницу собираемся у поклонника твоего и меломана Всеволожского.

– По какому случаю?

– Обед в твою честь.

– С Розеном?! – ужаснулся Глинка.

– Зная твои чувства, я рекомендовал радушному хозяину устроить интимный прием. Это дает право не звать барона.

– Кто же зван?

– Жуковский, Виельгорский, Вяземский, – перечислял Владимир Федорович. – Пушкин обещал, однако за него не поручусь.

– Что случилось?

– Слава богу, ничего, но все больше за него тревожусь.

Одоевский начал рассказывать о своих тревогах. Правда, дуэль была предотвращена и в доме поэта продолжались приготовления к свадьбе. Но Наталья Николаевна возобновила выезды в свет, и встречи ее с д'Антесом стали неминуемы.

– А Пушкин? – спросил Глинка.

– Окончательно замкнулся. Но будем надеяться, что предстоящая свадьба счастливо разрубит все узлы. Итак, в пятницу у Всеволожского. Повторяю – Пушкин твердо обещал.

Именно это обещание поэта и привлекало Глинку. За последнее время он никуда не ездил и спасался от домашней суеты в кабинете. У Марьи Петровны толпились гости. В разговорах, которые велись в гостиной, чувствовались нотки нетерпеливого ожидания: сам государь посетил спектакль – что будет дальше?

Но Марья Петровна ничего не знала. У мужа было бесполезно спрашивать. Он то сидел за письменным столом, то импровизировал за роялем и не отзывался ни на какие расспросы. Должно быть, опять что-то сочинял.

Марья Петровна прочла статью в «Северной пчеле». Статья ей понравилась, она тоже возбуждала какие-то надежды, но заключительные строки насмешили Мари. Владимир Федорович без обиняков называет Мишеля гением… Хорош гений! Оперу дают в театре через день, а он ни о чем для себя не хлопочет. Забрали у него оперу даром, а он знай себе разыгрывает на рояле… Не гений, а простофиля! Но все-таки Марья Петровна чего-то ждала.

И дождалась! К Глинке явился курьер из министерства императорского двора и вручил высочайший подарок. Глинка глянул на присланный перстень и сейчас же отдал жене.

– Видишь, устыдились. Прими в дар от артиста.

И это было все!

Марья Петровна поехала к ювелиру. Перстень оценили в четыре тысячи рублей ассигнациями.

«Тебя опять ограбили, Мишель!» – могла бы сказать Марья Петровна, но не сказала. Она никуда его не посылала и сама не собиралась больше упасть к ногам государя. Музыка раз навсегда доказала ей свое полное бессилие составить счастье женщины.

Марья Петровна молча перенесла удар и, принимая визитеров, спокойно говорила о высочайшей милости, оказанной ее мужу. Софья Петровна, глядя на Мари, сострадательно улыбалась. Она давно знала, как несбыточны пылкие надежды. Младшая сестра только теперь с ней согласилась.

Среди гостей Марьи Петровны стал чаще появляться корнет Васильчиков. В его почтительных взглядах Марья Петровна могла прочесть затаенную мысль: как легко и просто устроить счастье красавицы! Одно непоправимое обстоятельство этому мешало: Мари была замужем, и надо было нести крест.

А муж все больше времени проводил в своем кабинете. По его чудовищной рассеянности можно было догадаться, что музыка готовит какую-то новую и крупную неприятность Мари.

Вдруг Глинка, одетый в парадный фрак, зашел к жене.

– Как? Ты уезжаешь, Мишель? Ведь у нас сегодня собираются.

– Я же говорил тебе, Машенька, что зван на обед.

– Ах да, правда!.. Я забыла.

– Ты усердно приучаешь меня к своей забывчивости. Принеси же и мои извинения гостям. Кого ты ждешь?

Марья Петровна назвала многих. Она не упомянула только о корнете Васильчикове, должно быть потому, что не была уверена, когда он заедет. Мари думала об этом и после отъезда мужа: приедет ли Николай Николаевич пораньше, до гостей, или запоздает?..

Между тем обед у Всеволожского был в разгаре. Василий Андреевич Жуковский, осведомившись об интимном характере обеда, приехал без колебаний. Присутствие графа Виельгорского устраняло последние сомнения. Жуковский сыпал шутками наперебой с Вяземским. Виельгорский был в ударе и пользовался каждой паузой, чтобы начать новый анекдот.

Хозяин не скупился на тонкие вина. Тосты следовали один за другим. Василий Андреевич охотно чокался, но едва прикасался к бокалу. Пушкин был сдержан и молчалив. Сочинитель «Капитанской дочки» сидел рядом с Глинкой. Под общий говор они вели дружескую беседу.

Подали кофе и ликеры. Владимиру Федоровичу Одоевскому пришла счастливая мысль – экспромтом писать стихи в честь Глинки и тотчас положить их на музыку. Появилась бумага и карандаши.

– Вам, Василий Андреевич, первое место, – обратился Одоевский к Жуковскому. – Вы были отцом всего дела.

Жуковский был застигнут врасплох. Интимный обед мог обернуться нежелательной демонстрацией.

– Никогда в жизни в отцах не бывал, но зато никто и не наследует имени Жуковского, – отшучивался Василий Андреевич, продолжая обдумывать положение. – Но могу ли я не отдать справедливости нашему Орфею?

Василий Андреевич положил перед собой лист бумаги. Шутка, столько раз выручавшая его в жизни, представлялась и на этот раз единственным удобным выходом.

Василий Андреевич взялся за карандаш, а через минуту на листе появились шуточные стихи:

Пой в восторге русский хор,

Вышла новая новинка.

Веселися Русь! Наш Глинка —

Уж не Глинка, а фарфор!

– Извольте продолжать! – Жуковский передал бумагу Вяземскому, весьма довольный собой: из наименования Глинки фарфором, при всем желании нельзя было бы извлечь какую-нибудь существенную мысль автора.

Вяземский пробежал начало. У него и до сих пор не было ясного мнения об опере Глинки. Тем проще было следовать по пути, указанному Жуковским. Сама фамилия Глинки давала повод к поэтическим изобретениям. Вяземский продолжил шутку с тем же изяществом:

За прекрасную новинку

Славить будет глас молвы

Нашего Орфея Глинку

От Неглинной до Невы…

Наконец лист перешел к Пушкину. Он оторвался от беседы с Глинкой, внимательно перечитал написанное и заключил куплеты:

Слушая сию новинку,

Зависть, злобой омрачась,

Пусть скрежещет, но уж Глинку

Затоптать не может в грязь.

– Ого! – сказал Жуковский. – Откуда столь мрачные мысли? Кто будет скрежетать на милейшего Михаила Ивановича?

– Мне приходилось слышать разное, – уклончиво отвечал Пушкин. Поэт говорил серьезно, и стихи его приобрели совсем не шуточный смысл.

Но куплетами завладел Одоевский.

– Браво, браво! – восклицал он. – Остается немедля сочинить музыку. Михаил Юрьевич, – обратился он к Виельгорскому, – прошу к роялю!

Одоевский и Виельгорский удалились. Пушкин вернулся к прерванному разговору с Глинкой:

– Каковы же ваши дальнейшие замыслы? После «Ивана Сусанина» вам предстоит показать Русь в не менее важных ее чертах.

– Мой замысел, – отвечал Глинка, – зависит прежде всего от вашего одобрения, Александр Сергеевич! С юности тревожила мое воображение Русланова поэма. Теперь, когда силы мои укрепились, я бы хотел дерзнуть…

– За чем же дело стало?

– Умудренный горьким опытом, я хотел просить именно вашей помощи, Александр Сергеевич.

– Охотно к вам присоединюсь. Литераторам давно пора подать руку музыкантам, чтобы высвободить их из плена у Розенов и Кукольников. Кстати сказать, прислал мне Розен свою поэму. Какая холопская угодливость!.. Но, право, повинны и мы в том, что отдали вас Розену. Теперь, надеюсь, не повторим ошибки. Итак, какой же замысел связываете вы с моей поэмой?

– Я хотел бы целиком ею руководствоваться. Руслан на поле давних битв являет русский характер во всей глубине. С охотой повторю ваши собственные слова, Александр Сергеевич: там русский дух, там Русью пахнет!

– Увы, многие не поняли этой сцены, – откликнулся Пушкин.

– А были и такие критики, которые по слепоте своей объявили именно эту сцену лишней в поэме. Как будто не в ней и раскрывается богатырский дух будущего победителя карлы Черномора. Но есть и другие, важные для музыканта страницы в поэме вашей. Странствует витязь Руслан и посещает разные земли. Вот вокруг Руслановых песен и сплетутся напевы многих племен. Давно занимает меня эта мысль.

– Великолепная мысль…

– Да ведь сами вы, Александр Сергеевич, напечатали в журнале вашем повесть, написанную горцем. Художество движут все народы, и все оттого богатеют…

– Как я вижу, замысел ваш уже созрел?

– Отнюдь! Но желал бы к нему приступить, буде получу ваше благословение.

– Многое надобно будет переделать в поэме… – сказал, задумавшись, Пушкин.

– Какие именно перемены вы имеете в виду? – оживился Глинка.

– Эк какой вы нетерпеливый! – Пушкин улыбнулся. – Побеседуем о том особо, на досуге. Смотрите, музыканты готовят нам угощение.

– Милостивые государи! – торжественно провозгласил Одоевский. – Приглашаем вас к прослушанию новорожденного канона.

Импровизированный хор согласно запел. В тон шуточным стихам, музыка была шуточно-торжественна. На этом фоне странно выглядели пророческие стихи Пушкина.

Поэт вскоре уехал. Вечер продолжался в дружеской обстановке. Ничто не нарушало непринужденного веселья. Только Вяземский, улучив минуту, тихо спросил у Жуковского:

– Новое о Пушкине есть?

– Он совсем ко мне не ездит, – отвечал, вздохнув, Василий Андреевич.

– Жена моя была принуждена отказать от дома д'Антесу, – продолжал Вяземский. – Не было другой возможности оградить Пушкина от этого наглеца, но теперь жениховство опять открыло перед ним двери… А назойливость его к Наталье Николаевне становится нестерпимой.

– Да… д'Антес! – с сокрушением подтвердил Жуковский. – Но почему же Пушкин не ищет помощи у друзей? Неблагодарный! Не мы ли предотвратили кровавую встречу?!

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК