Глава третья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мельгунов занимался устройством в Москве филармонического общества, подобного тому, которое издавна славилось в Петербурге. Сам Гайдн благодарил когда-то петербургских артистов за исполнение его оратории. В Петербургской филармонии впервые в мире исполнялись некоторые произведения Бетховена. Пора было и Москве обзавестись собственной филармонией. Много хлопотал с этим делом беспокойный актуариус, но из хлопот ничего не вышло. Тогда Мельгунов принялся за организацию частных музыкальных собраний с серьезными программами. Артисты, жившие в Москве, обеспечили этим собраниям заслуженный успех.

Успех мог бы быть еще прочнее, если бы Николай Александрович, душа всего предприятия, не ударился вдруг в словесность. Он готовил для печати сборник своих рассказов и работал над большой повестью «Да или нет?» Сюжетом повести автор избрал суд присяжных во Франции, хорошо известный ему по путешествиям юных лет. Повесть, хотя и косвенно, отражала клич нового времени и издали целила в застойное болото русских судов.

Мельгунов охотно читал отрывки будущей повести знакомым. В особняке на Новинском бульваре музыка уступила первое место словесности. Сюда еще охотнее заглядывали теперь сотрудники «Телескопа» из университетской молодежи.

Николай Александрович снова чувствовал себя юным, полным сил. После чтения повести непременно разгорались споры. Спорили не о Франции, конечно. Говорили о российской действительности, и тогда с недоумением прислушивался хозяин к речам университетских гостей: «Да неужто же все так плохо на Руси?»

И опять слушал, как перебирали студенты и администрацию, и суд, и канцелярскую мертвечину, и рабские законы, и мужицкую нищету, и продажную словесность, и университетскую жизнь.

– За что уволили Виссариона Белинского? – в негодовании спрашивал один из малознакомых хозяину студентов. – Этакую-то голову отставить от университета! Да еще в увольнительном билете прописали: «По слабому здоровью и по ограниченности способностей»!

– Не всякому слову, прописанному в билете, верить надо, – отвечал другой студент. – Припомнили ему его драму.

– Позвольте, позвольте! – вмешался Мельгунов. – Не тот ли это студент, который ныне поставляет переводы в «Телескоп»?

– Тот самый, – подтвердил Станкевич. – Редкого, хоть и резкого, ума человек.

– Да ведь я его давным-давно жду! – обрадовался Мельгунов. – Он обещал мне весьма интересную статью и пропал.

– Мы и сами его редко видим, – отвечал Станкевич, – то болеет, то занят. Необыкновенный человек, но страшный нелюдим.

– Будешь нелюдимом, – вмешался студент, который начал разговор, – когда не в чем выйти на улицу!

– Господа! – взмолился Мельгунов. – Если кто-нибудь из вас увидит господина Белинского, передайте ему мою покорную просьбу пожаловать в любой день. Я бы и сам к нему поехал…

– Нет, нет! – перебил Станкевич, – Виссарион не любит неожиданных посетителей. Мне и самому попало, когда я нагрянул в его трущобу. Клянусь, Николай Александрович, никогда не предполагал, что в подобных условиях может жить и работать образованный человек. Однако, если он обещал у вас быть, поверьте, явится непременно. Да чем же так заинтересовал вас Белинский? К музыке, насколько я знаю, он не имеет отношения.

– А между тем, представьте, произошел между нами именно музыкальный разговор.

И стоило помянуть о музыке, как Станкевич стал просить Мельгунова играть.

Мельгунов с увлечением играл Бетховена и еще с большей горячностью пропагандировал триумвират, которому теперь поклонялся. В этом триумвирате числились Гайдн, Моцарт, Бетховен.

Когда гости разошлись, хозяин, несмотря на поздний час, сел за свою повесть. Французские судебные законы были лучше ему известны, чем русская неразбериха, в которой творят расправу над человеком алчные подъячие. Мельгунов опять забыл о переводчике из «Телескопа». Но тот все-таки пришел на Новинский бульвар.

– Заждался, совсем заждался вас, Виссарион Григорьевич, – приветствовал его хозяин и провел в кабинет.

Мельгунов уже знал в подробностях историю этого исключенного студента. На студенческих сборищах все еще читали драму, которую он представил в цензуру и которой досмерти перепугались заседавшие в цензурном комитете университетские профессора-аристархи. Кажется, со времен Радищева не раздавалось на Руси такое страстное и гневное слово против крепостников. Историю с драмой для спасения чести университета кое-как замяли, а студента, выждав время, для спасения той же университетской чести, уволили.

Пока долгожданный гость развертывал свою рукопись, Мельгунов успел прочесть заголовок: «Нынешнее состояние музыки в Италии. Письмо энтузиаста».

– Полюбопытствуем, что сообщает ваш энтузиаст.

– Сделайте одолжение! – отвечал гость.

– «Ты удивлен, любезный друг, – начал читать Мельгунов, – моим молчанием об итальянской музыке и упрекаешь меня, что я забыл в своих письмах искусство, долженствующее составлять главную прелесть очаровательной страны, где я теперь путешествую. Забыть ее! Могу ли я забыть музыку?»

Такое начало очень понравилось Мельгунову. Но вот он пробежал мелко исписанную страницу, быстро перевернул ее, впился глазами в следующую и не мог удержаться от восклицания:

– Какой разрушительный скепсис! Но кто он такой, автор этих писем?

– Молодой французский музыкант Гектор Берлиоз, посланный для усовершенствования в Италию.

– Никогда не слыхал такого имени, – Мельгунов пожал плечами и снова углубился в рукопись перевода.

Путешественник-француз писал о том, как он прослушал во Флоренции оперу Беллини «Монтекки и Капулетти». Тут ему вспомнилось чье-то едкое замечание: в итальянском театре, прежде чем поднимут занавес, оркестр производит некоторый шум, и это называют в Италии увертюрой. «И в самом деле, – продолжал автор писем, – оркестр, хромая то на правую, то на левую ногу, добрался кое-как до конца самой ничтожной ткани общих мест. Между тем разговоры не умолкали, и на оркестр никто не обращал внимания». Потом, когда началось действие оперы, персонажи явились один за другим, и почти все, по свидетельству француза, пели фальшиво.

– Невероятно! – воскликнул Мельгунов.

– Читайте дальше, – сказал, улыбаясь, переводчик.

А дальше взыскательный гость Италии писал о том, как он пошел на «Весталку» Пачини и покинул театр в половине второго действия, воскликнув, подобно Гамлету: «Увы, это полынь!»

Озадаченный Мельгунов снял недавно заведенные очки и потер переносицу.

– Вы музыкант, Виссарион Григорьевич?

– Ничуть, – отвечал бывший студент. – Ученая музыка осталась для меня недоступной. Но уже в родных моих Чембарах я проникся прелестью наших песен.

– Так, – неопределенно протянул Мельгунов и снова обратился к рукописи.

Теперь переводчик излагал впечатления путешественника от посещения других итальянских городов. В Генуе, на родине великого скрипача Паганини, люди не могли сообщить ему никаких сведений о знаменитом земляке. В Неаполе капельмейстер оперного театра отбивал оркестрантам такт, стуча смычком по пюпитру.

«Меня уверяли, – писал автор писем, – что без этого музыканты, которыми он дирижировал, затруднились бы следовать за тактом».

Факты, приведенные в рукописи, были так вопиющи, так сенсационны, что Мельгунов читал и снова возвращался к прочитанным страницам.

– Вы, как я понимаю, сделали выборки, сосредоточившись преимущественно на музыкальном театре?

– Признаюсь вам, Николай Александрович, приверженность моя к театру неискоренима. Опера не составляет исключения. Но, делая перевод, я вовсе не руководствовался личными вкусами. Надо же показать когда-нибудь нашим итальянолюбцам, каков в натуре их идол. И это тем более необходимо сделать, что наши именитые москвичи, бахвалящиеся своим патриотизмом, снова собираются потратить огромные деньги, выколоченные по копейкам с мужиков, на приглашение итальянских артистов.

– Вот вы куда метите?

– Но что же делать, если музыканты наши молчат? Пора объявить войну ложным богам и их жрецам.

Прислушиваясь к славам гостя, Мельгунов жадно листал рукопись.

– А, вот наконец и Рим! – воскликнул он.

Попав в Рим, французский стипендиат вовсе отказался говорить о театре. «Нет ничего труднее, – писал он; – чем повторять одни и те же эпитеты: «Жалко! Смешно! Никуда не годится!» В оперном театре Рима путешественник насчитал всего одного виолончелиста, который одновременно занимался ремеслом ювелира. «Но он еще может почитаться гораздо счастливее одного из своих собратьев, который занимает должность набивальщика соломенных стульев», – с горечью прибавлял автор писем.

– Чудовищно! – воскликнул московский музыкальный критик.

И тотчас прочел в рукописи перевода:

«Увы! Это сущая правда! Рима нет более в Риме! Во всей Европе есть театры, концерты и религиозная музыка, достойная внимания и даже удивления друзей искусства. Везде – кроме Рима! Отыщите между столицами самую антимузыкальную, самую скудную великими артистами, самую запоздалую в искусстве, разве тогда будешь принужден отдать пальму первенства владениям папы».

– Вот куда угодила бомба! – Мельгунов был заметно озадачен. – Пишет господин Берлиоз о музыке, а досталось его святейшеству. Недурной рикошет!

– По-моему, меткое попадание в желаемую цель, – отвечал переводчик писем Берлиоза. – Обратите внимание на одну знаменательную фразу, которую я тщательно сохранил. – Он нашел в рукописи нужное место и многозначительно прочел: – «Вот в каком состоянии нашел я искусство в Италии. Целые томы вышли бы, если бы вздумалось писать о причинах, сделавших его неподвижным в земле столь прекрасной, между тем как исполинскими шагами идет оно в прочих странах Европы».

Переводчик отложил рукопись в сторону.

– Для объяснения причин падения искусства в Италии, – продолжал он, – вовсе не нужно писать целые томы. Кто же не знает, что на севере Италии владычествуют австрияки, в Риме изуверствует наместник Христа, на юге, в Неаполе, сидит карликовый король на картонном троне – и все они боятся одного: как бы не скинул народ чужеземного и церковного ига. В стране, разодранной на части и лишенной национального единства, не может быть высокого искусства. Кто этого не поймет? Итальянская словесность давно и справедливо почитается отсталой. Теперь и музыканты обнажают беспощадную истину.

Исключенный из университета студент говорил с горячностью. На его впалых щеках заиграл румянец.

– Действительно, не завидна политическая участь Италии, – согласился Мельгунов. – Но разве и в рабстве не творит народ? За примерами нам, русским, недалеко ходить.

– Полноте! – с негодованием воскликнул гость. – Не лишайте русский народ того, чего не мог отнять у него ни один деспот. Наше национальное сознание, попираемое доморощенными лжепатриотами, не страдает, по счастью, хоть от иноземного владычества. Да и в Италии не может не творить народ. Делая выборки для перевода, я сохранил все относящееся к народной итальянской музыке. Смотрите, как скупы эти строки, хоть и говорит каждая сама за себя. Вот заслушался путешественник сельской песни, вот встретил бродячих музыкантов, спускающихся с гор. А вот отзвучала где-то в деревне чья-то серенада, и звуки ее показались французу первоначально дикими. Но гляньте, что пишет он далее: «Я так был ею поражен, что до самого утра пробыл без сна, без мечтаний, без мыслей…» Эх, обидно скуп оказался в этой части французский музыкант!

Переводчик стал складывать свою рукопись. Мельгунов следил за быстрыми движениями его рук.

– Спору нет, Виссарион Григорьевич, важную статью избрали вы для перевода. Но в вашем изустном толковании она становится стократ серьезнее.

– Но я бы и не затратил труд на перевод, если бы не был убежден, что он сослужит пользу русским читателям.

– Жаль, что, ознакомившись с этим «Письмом энтузиаста», как значится в заголовке, наши читатели не услышат изустных комментариев переводчика! – Мельгунов взглянул на гостя. – Не большего ли энтузиаста вижу я перед собой? От всей души буду рекомендовать ваш перевод Надеждину. Кстати, соотечественник наш и приятель мой, господин Глинка, о котором я писал в «Молве», сообщил мне из Италии престранные вещи. Перезнакомился бог знает с кем и слушает эти самые народные серенады. Может быть, этак будет больше пользы для музыки?

Гость собрался уходить. Хозяин дружески проводил его и, прощаясь, как будто невзначай опросил:

– Простите за нескромное любопытство, – как называлась написанная вами драма, столь тягостно повлиявшая на вашу университетскую карьеру?

– Я назвал ее «Дмитрий Калинин». – Гость нахмурился. – Но, право, я не люблю вспоминать о ней. Если человек не родился художником, единственное спасение его состоит в том, чтобы осознать свою ошибку и не повторять ее.

Слуга закрыл за Виссарионом Белинским дверь. Мельгунов провел этот вечер в полном одиночестве. Сидел за письменным столом и размышлял. Еще один представитель молодого поколения появился в этой комнате. Сдается, этот исключенный студент не похож на прочих.

Долго пребывал в рассеянности писатель-музыкант, потом разыскал письмо Глинки. Ну да, так и есть: черт знает кто составляет его общество! Да чем же занят он в Италии?..

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК