Глава шестая
У Жуковского попрежнему собирались поэты, литераторы, художники и музыканты. И сам Василий Андреевич был все тот же: верный слуга царю, когда бывал в императорских апартаментах, и любвеобильный друг искусства, когда принимал у себя друзей.
Глинка застал у поэта большое общество. Среди гостей шел оживленный разговор все о той же нашумевшей статье «Литературные мечтания».
– Так оскорбить священную память Карамзина! – желчно говорил князь Вяземский. – Где же предел дерзости? Хорошо еще, что помиловал борзописец «Историю государства Российского». Зато о прочих сочинениях великого мужа прямо сказано, что они умерли и никогда не воскреснут! Недоучившийся мальчишка призывает беречь от Карамзина наших детей, иначе, мол, Карамзин растлит их чувства приторной чувствительностью… – Вяземский оглядел слушателей. – Вот как действуют в словесности резвые молодчики! Они размахивают кистенем, а мы знай дивимся неслыханной дерзости, вместо того чтобы кричать «караул»… И вам, Василий Андреевич, досталось: кончился, мол, Жуковский!
– Мыши кота хоронят! – Жуковский улыбнулся и мягким движением расправил руки. – А не рано ли? Не семинаристы, собранные кутейником Надеждиным, будут вершить суд. А умен же старый словоблуд: выпустил молодца – круши, мол, все и вся, – но на всякий случай, чтобы не вышло неприятностей ни «Молве», ни «Телескопу», вписал в разбойную статью кое-какие благонамеренные тирады. – Жуковский обратился к Одоевскому: – Вы, Владимир Федорович, не знали ли в Москве этого Белинского?
– Нет, – отвечал Одоевский, – и признаюсь: с трудом могу говорить о статье, поскольку отпущена мне изрядная похвала. Хотя мог бы, конечно, и я возразить: изобразили меня ненавистником светского общества и ниспровергателем основ… Благодарю покорно!
– Да ведь и мне оказана милость! – воскликнул Вяземский. – Однако избави бог от этаких похвал!
Вяземский заговорил о необходимости объединения литературных сил. Он видел опасность в статьях «Молвы», рождающихся в Москве, и брезгливо морщился, вспоминая «Библиотеку для чтения», начавшую выходить в Петербурге. В журнале «Библиотека для чтения» подвизался профессор Сенковский, он же «барон Брамбеус», он же критик с шутовской кличкой «Тютюнджи-оглу». Сенковский, как и Фаддей Булгарин, возмущал Петра Андреевича Вяземского отсутствием всяких убеждений. Однако неизвестный критик «Молвы» отстаивал весьма определенные и бескомпромиссные убеждения. Именно в нем и чувствовал Вяземский опасного врага. Имя Белинского все чаще срывалось с его уст.
– А Пушкин… – Одоевский склонился к Глинке и продолжал с каким-то нерешенным для себя сомнением: – Пушкин, представь, перечитывает «Литературные мечтания» и допытывается у всех об авторе. А мне и право неловко: расхвалил московский критик мою повесть «Княжна Мими» и записал меня чуть ли не в якобинцы.
– Читал, – откликнулся Глинка. – Должно быть, по молодости погорячился критик «Молвы».
– А мне как быть? – продолжал Одоевский. – Задумал я повесть о Себастьяне Бахе, и, конечно, кое-кому из музыкальных богов не поздоровится. Но вдруг меня за то опять Робеспьером объявят?
Среди общего шума раздался голос Жуковского.
– Николай Васильевич! Ждем, с нетерпением ждем! – воскликнул он и пошел навстречу новому гостю.
В гостиную вошел молодой человек в щегольском платье, в ярком жилете. Он медленно обходил собравшихся, дружески здоровался со знакомыми и как-то не то строго, не то недоверчиво присматривался к незнакомым.
– Рекомендую вашему вниманию, Николай Васильевич, – обратился к нему Одоевский, знакомя с Глинкой. – Михаил Иванович Глинка, несомненно, найдет в вашем лице столь же бескорыстного ценителя его музыки, как и сам Михаил Иванович уже объявил себя поклонником вашего таланта.
Гоголь терпеливо выслушал витиеватую аттестацию, пристально посмотрел на Глинку.
– В доме графа Виельгорского мне не раз привелось слышать исполнение ваших пьес. Рад желанному знакомству. – В чуть-чуть прищуренных глазах Гоголя вспыхнули затаенные искорки смеха. – Теперь-то и возьму у вас справки, на которые так скупы ваши собратья музыканты.
Гоголя отвлекли. Посредине гостиной был поставлен небольшой стол и на нем две свечи под зелеными колпачками. Жуковский бережно положил на стол портфель, взятый им у Гоголя.
Гоголь раскрыл портфель, не торопясь достал рукопись, бросил быстрый взгляд на слушателей. Все было готово к чтению последних глав «Тараса Бульбы».
Человек с птичьим носом, с прищуренными глазами, читавший рукопись, казалось, ничего не делал для того, чтобы представить своих героев. Едва поведет бровью или сделает чуть заметное движение рукой, а сам сохраняет вид почти безучастного постороннего зрителя. Но персонажи повести уже сходят со страниц рукописи и облекаются в плоть и в кровь.
И кто бы ни являлся перед слушателями, старый запорожец или молодая польская панна, шел ли буйный спор в хмельном казацком курене или горел от любовного хмеля Тарасов сын – каждый являлся со своей хваткой, со своей речью, то протяжно-медлительной, то лукавой, то быстрой, идущей от глубины горячего сердца.
Каждый характер раскрывался не только в ярком слове, но и в неповторимой, выхваченной из жизни манере речи. Один говорил с частыми восклицаниями. У другого голос шелестел, будто ветер. Третий с трудом ворочал слова. Немыслимо было бы перечесть все эти интонации, из которых ткал Гоголь живую речь.
– «След Тарасов отыскался…» – читал он, и чем дальше читал, тем зримее вставало казацкое войско, поднявшееся на защиту родной Украины. Это действительно была целая нация, терпение которой истощилось.
– «Прощайте, паны-браты, товарищи!» – раздалась последняя Тарасова речь.
Гоголь сделал короткую паузу. Казалось, он даже не возвысил голоса, но так был силен сейчас голос старого Тараса, что не могли не услышать его не только казаки, но и сама мать Запорожская Сечь.
О прочитанной повести заговорили. Ее сравнивали с эпопеями Гомера, что вызвало у Гоголя едва заметную лукавую улыбку. Хвалили кисть живописца, широкую, размашистую, резкую и быструю. Повесть называли поэмой, проникнутой возвышенным лиризмом.
Разговор перешел на историю Украины. Гоголь слушал, не вмешиваясь. Казалось, он совершенно углубился в себя и только порой быстро оборачивался к говорящему.
Глинку поражало, что в спорах не касались характера Тараса, хотя именно этот характер был живой действительностью. В словесности рождались именно те народные герои, которых искал он для будущей оперы.
– Уж не попал ли ты сегодня на желанный тебе сюжет? – спросил у Глинки Одоевский.
– Я не желал бы лучшего, – отвечал Глинка, – если бы только владел музыкальным искусством Украины. Но уверен, что повесть о Тарасе не умрет ни на Украине, ни на Руси. Живописцы найдут здесь программы для своих картин, а музыканты… О какое смешение стихий, какие характеры, какие необъятные просторы ждут здесь музыканта!
Глинка говорил с таким жаром, что не заметил, как подошел Гоголь.
– Дивное дело, – сказал Гоголь, прислушиваясь, – вы говорите о музыкантах, а я с охотой признаюсь вам, что именно песни навеяли на меня ясновидение прошлого больше, чем все летописи.
– Недаром же с таким ясновидением написали вы и статью о песнях Украины, – откликнулся Глинка.
– Малая капля того, что должно сделать, – Гоголь дружески улыбнулся Глинке. – Покаюсь вам, что, собрав немалое количество песен Украины, я собираю русские песни с еще большей настойчивостью. – Он стал рассказывать о своем песенном собрании, по обычаю раззадоривая собеседника, у которого собирался брать справки. – К слову, – закончил Гоголь, – мне сказывал Одоевский, что замышляете оперу?
– Опера, достойная нашего времени, – отвечал Глинка, – должна утвердить вашу мысль, Николай Васильевич: ничто не может быть сильнее народной музыки. Но, разумеется, и сюжет должен быть столь же народен и силён… А здесь-то и испытываю я немалые затруднения.
– Престранное обстоятельство! – удивился Гоголь.
– Нет, почему же? – продолжал Глинка. – Идея мне ясна: это народ, его история, его славные дела, это народные характеры, выраженные в большом и малом. Имея эту программу, артист уже может воплотить в звуках разные стороны народной жизни. Сюжет объединит приуготовленное.
В разговор вмешался Жуковский.
– Да неужто же так трудно изобрести подходящий сюжет для оперы? – Окутанный клубами дыма, Василий Андреевич впервые заговорил после долгого молчания. – Я давно твержу, но почему-то уклоняются наши писатели. Михаил Романов и костромской крестьянин Иван Сусанин, спасающий богоданного царя, – вот сюжет, равного которому нет в истории России.
Глинка быстро повернулся к Жуковскому, выжидая развития мысли. Далеко не в первый раз вставало перед музыкантом имя Сусанина. Сборник рылеевских «Дум», в котором была напечатана дума об Иване Сусанине, много раз был перелистан за последнее время.
– Героическая история всегда содержит в себе драму, необходимую для театра, – продолжал между тем Жуковский. – Но в каждой ли драме видим назидательную идею? Можно ли было лучше представить запорожцев, чем это сделал Николай Васильевич? – В голосе Жуковского послышались особо сердечные ноты. – Кто не уронит горячей слезы над этой повестью? Однако, – Жуковский вздохнул, – кто скажет, за что бились запорожцы? Против чужеземного гнета? Всей душой согласен. За родную землю? Пусть так. Но где священный символ этой земли? Если я заговорил о Сусанине, то позвольте представить вам все преимущества этого сказания. Сусанин тоже любит родину больше своей жизни. Он тоже защищает отечество от иноземцев. Но что вдохновляет его на подвиг? Идея царской власти, то есть та извечная идея, которая хранила, хранит и будет хранить Россию. – Василий Андреевич сделал короткую паузу, готовясь к главному выводу. – И вот, господа, Россия Сусаниных жива, а Запорожская Сечь Тараса Бульбы давно стала преданием. Не высшая ли идея заключена в подвиге Ивана Сусанина? И если не берутся за этот сюжет наши писатели, тем почетнее была бы задача для музыканта.
– Но ведь существует и до сих пор не сходит со сцены опера господина Кавоса? – вмешался кто-то из гостей.
– Помилуйте, – Жуковский развел руками. – Мы высоко чтим талант господина Кавоса, но кто же не видит, что при всех музыкальных достоинствах его произведения сюжет лишен трагической силы! История говорит, что Сусанин пожертвовал жизнью за царя! Драматург и музыкант согрешили против истории и лишили россиян высокого поучения.
Гости разъезжались. Одним из первых уехал автор «Тараса Бульбы». Жуковский задержал Глинку.
– Вот что, Михаил Иванович, мне в ум пришло. О вас сейчас много говорят. Сам граф Виельгорский готов причислить вас к высокому рангу ученых композиторов. Действуйте-ка, коли чувствуете силу. Пишут из Москвы, что Верстовский трудится над «Аскольдовой могилой». У него будут древние времена святого Владимира, у вас – первовенчанный Романов… И да прославится Русь в своих князьях и державных монархах… Хотя, к сожалению, – добавил поэт, – нельзя вывести на сцену великого предка наших государей.
– Вы считаете запрет безусловным? – опросил Глинка.
– Не сомневаюсь.
– Стало быть, с этим запретом безусловно придется считаться… – Глинка на минуту задумался. – Но тем больший простор открывается сочинителю? – с живостью спросил он, проверяя какую-то свою мысль.
– Так, так! – подтвердил Жуковский. – Автор поэмы разовьет сюжет, а вам представится счастливая возможность дополнить движение драмы музыкой. – Жуковский подымил трубкой. – Что вы скажете, если я тряхну стариной? – Поэт еще раз с наслаждением затянулся. – Ей-богу, напишу для вас поэму!
Было совсем поздно, когда Глинка, покинув квартиру Жуковского, вышел на набережную Невы. И небо и воды – все было скрыто в ночной темноте. Только в окнах некоторых особняков светились яркие огни: там давали балы. Пешеход свернул на Исаакиевскую площадь: здесь редкие масляные фонари пытались бороться с кромешным мраком.
Каждый раз, когда Глинка проходил через эту площадь, в памяти вставал ненастный декабрьский день, когда перед ним раскрылась тайна заговора. Но угас тот памятный декабрьский день и над Россией опустилась непроглядная тьма. Уже целых десять лет длится ненастная ночь! А он, Михаил Глинка, до сих пор ничем не послужил отечеству!
Вспомнилось обещание Жуковского. Какую поэму может он сложить? На сердце стало тревожно, но он себя успокоил: полно, музыка поведет за собой поэта.
В столовой у Стунеевых был приготовлен холодный ужин. Но есть совсем не хотелось. Глинка чего-то ждал, хотя ждать было решительно нечего. В задумчивости он передвинул тарелку. Под нею оказалась свернутая в трубочку записка: «Мишель, вы ужасный человек!»
Оставалось бережно спрятать милые каракульки и ждать объяснения до утра.
Он пошел к себе, зажег свечи, раскрыл «Думы» Рылеева, потом потянулся к перу… И совсем забыл о несчастной, покинутой на целый вечер Мари.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК