IV, 36. Театральные дела

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Тот род дружбы, который завязался между мной и Василием Васильевичем около 1900 г., не продолжался долго и не возобновился после того, что я с 1905 по 1907 г. два с чем-то года провел вне Петербурга. Но все же я сохранил о нем память, не лишенную нежности и глубокого почитания, да и он как будто не забыл меня, хотя с момента войны мы более никогда не встречались. Свидетельство об этом я нашел (к своей большой радости) в одной из его удивительных статей, которые каким-то необъяснимым чудом стали появляться в виде небольших тетрадей в начале 1920-х годов4. Живя в тяжелых условиях в посаде Троицко-Сер-гиевской Лавры, Розанов находил в себе силы интересоваться самыми разнообразными вопросами и с удивительным просветлением обсуждать их, что, хоть и делалось в тайне, однако было и представляло значительную опасность. <...>

Глава 36

ТЕАТРАЛЬНЫЕ ДЕЛА. КНЯЗЬ С. ВОЛКОНСКИЙ. РАУТ В ДИРЕКЦИИ. ЕЖЕГОДНИК ТЕАТРОВ

Итак, весной 1899 г. почтенный Иван Александрович Всеволожский принужден был по воле государя покинуть директорский пост императорских театров и уступить эту должность «молодому» князю С. Волконскому 4*. За двадцать лет своего управления Всеволожский заслужил горячие симпатии петербургской публики, лично же я питал (заглазно, я еще не был тогда знаком с ним) глубокую благодарность как за приглашение превосходных артистов (на первых местах стояли «божественная» Вирджиния Цукки и несравненный Люсьен Гитри), так и за роскошные постановки, в частности за постановку музыкальных произведений, благодаря которым я познал и полюбил (превыше всего) русских композиторов — я имею в виду «Спящую красавицу», «Щелкунчика» и «Пиковую даму» Чайковского, «Князя Игоря» Бородина и «Раймонду» Глазунова. Тем не менее, и я приветствовал случившееся обновление в казенных театрах, так как сразу возложил на нового директора самые блестящие надежды. Мне казалось, что назначение Волконского открывало лично мне путь к театральному творчеству, так как я был знаком с князем, как и он высказывал всегда в отношении меня самое любезное внимание. Я не мог сомневаться, что, зная мою страстную любовь к театру и имея представление о моем художественном даровании, Волконский обратится ко мне. Если трудно было рассчитывать на то, что меня сразу притянут к творческой работе, то все же в ожидании этого я мог быть

** В виде компенсации И. А. Всеволожский получил назначение быть директором императорского Эрмитажа. Это считалось чем-то вроде повышепия по службе, яо в сущпости означало почетную отставку.

3W-

IV, 36. Театральные дела

полезным своим опытом и своими советами. Что вообще Волконский не обойдется без нас, сразу доказало то, что он уже приблизил к себе двух моих ближайших друзей, а Дягилеву он прямо наказал, чтоб я при первой же возможности его посетил. <<Dites lui,— сообщили мне приехавшие к нам на Черную речку Дима и Сережа, передавая слова князя,— dites que je compte beaucoup sur lui. Qu'i] vienne done me voir d?s qu'il aura l·occasion de venir en ville»*.

Приглашению Волконского я и последовал в начале июля, в одно из ближайших посещений Петербурга. Застал я его едва ли не еще более возбужденным, нежели были Дягилев и Философов. Он еще не успел поселиться в великолепной казенной квартире (в доме позади Александрин-ского театра), только что очищенной его дядей — И. А. Всеволожским, но ремонт в ней шел полным ходом, и prince Serge строил планы, как он в ней устроится, а главное, как он сможет этим хоромам придать наибольшую эффектность. Особый расчет у него был на императорские портреты: Елисаветы Петровны, Екатерины II и Марии Федоровны (супруги Павла), которые до тех пор украшали анфиладу комнат, составлявшую продолжение главного фойе Александрийского театра. Эти громадные полотна уже были перенесены в директорские аппартаменты, но еще не висели, а стояли прислоненные к стене той залы, которая предназначалась служить приемной и через которую надлежало проходить, чтоб попасть в кабинет директора. Мысль Сергея Михайловича выдавала «un certain esprit de grandeur» **, а это всегда вызывало мое сочувствие. Одобрил я и те кодеры, в которые Волконский собирался окрасить свои парадные аппартаменты 2* и тот штоф, который он выбрал для обивки раззолоченной, чисто дворцовой мебели, принадлежащей директорской квартире. В следующее мое посещение я застал Волконского уже живущим в новом своем помещении; императрицы величаво поглядывали со стен, окрашенных ? характерные для начала XIX в. цвета — желтый, розоватый, серо-голубой, а на стульях, креслах и диванах ярко рдел штоф с классическими мотивами. Завтрак, которым меня угостил князь, показался мне, пожалуй, чересчур умеренным, что касается яств и питий3*, зато он был чрезвычайно оживленным в смысле беседы. Никого из посторонних не было, я Волконский дал волю всевозможным своим проектам, перескакивая с одного сюжета на другой, неистово при этом моргая, подергивая своим заостренным усом и жестикулируя с чисто театральной пластичностью. Он не давал мне вставить слова, хоть и закидывал меня вопросами. На каждом шагу он при этом взывал (обращаясь скорее к себе, нежели ко мне) к осторожности, к такту: «II faut surtoul

* Скажите, скажите ему, что я очень рассчитываю на него. Пусть придет ко мпе,

как только приедет в город (франц.). ** Стремление к величию (франц.).

2* После революции в этих залах был устроен Театральный музей. 8* Сергей Михайлович славился некоторой своей скупостью.

IV, 36. Театральные дела30j

du tact, il faut que nous nagions dans le tact»* . Театральный мир-де'-полон интриг и всяких козней. Не дай бог в самом начале «faire un faut pas» **. С другой стороны, я уже от моих друзей слышал критику их нового начальника. Они жаловались, что Волконский слишком осторожен и что он то и дело подрезает им крылья. Становилось очевидным, что мне придется играть между ними тремя роль (сколь неблагодарную и скучную) соглашателя и примирителя.

Что же касается до творческой работы, то особенные расчеты у князя сразу обнаружились в отношении Бакста и Сомова. Однако, что касается надежды сломить упрямство нашего Костипьки и заставить его забыть данный зарок — для театра не работать — таких надежд было мало. Напротив, Бакст только и мечтал проявить себя в театре.

Беседа паша затянулась часа на два, когда мы уже сидели за кофием в огромном директорском кабинете. Тут Сергей Михайлович развернул. передо мной планы не столь узко-театрального характера, сколь, я бы сказал,— общекультурного. Жалуясь на некоторую дикость и грубость русских артистов, он рассчитывал их перевоспитать посредством сближения мира артистического с миром, к которому он сам принадлежал. Осуществить эту затею он поспешил в ту же осень 1899 г., устроив в своих покоях раут, па который были приглашены вкеремежку как деятели сцены (оперы, драмы, балета), так и представители и представительницы. нашего петербургского большого света. Были позваны и несколько литераторов и художников.

Внешним образом раут вышел блестящий. Величественный швейцар в. красной придворной шинели с гербами и несколько лакеев помогали при входе па парадную лестпицу снимать пальто и шубы, в дверях директорской квартиры капельдинер, тоже в своей красной придворной ливрее, выкрикивал фамилии, а князь, стоя посреди первой залы, встречал каждого входящего с обворожительной лаской подлинного (притом же скорее итальянского) грансеньера, говоря дамам и знаменитостям разные комплименты. В столовой же под канделябрами высились пирамиды всяких угощений (? la fourchette ***), и потоками лилось шампанское. Видно, на сей раз и для такого случая prince Serge решил отказаться от своих благоразумных навыков. Была исполнена и какая-то программа, состоявшая из музыкальных и литературных номеров; вообще все было сделано по лучшим традициям аристократического меценатства.

Но вот, не получилось вовсе того, для чего все это великолепие было развернуто! Не получилось намеченного слияния двух «миров». Артисты жались своим кружком, великосветские дамы, несмотря на благосклонную ласковость, которую им «предписал» милый князь, оставались в без-

*Необходим главным образом такт, нужно, чтобы мы действовали с тактом

(франц.).

Сделать промах (бестактность) (франц.).

Закуска стоя, не садясь за стол (франц.),

302

IV, 36. Театральные дела

надежной недоступности, литераторы и художники наблюдали, примечали курьезы и смешные стороны, но тоже оставались в стороне, «никак не блистая» и не затевая общих бесед! Что же касается до нрограммы, то она только мешала всем; никого не могло интересовать то, что давным-давно всем было известно; к тому же сразу наметились какие-то обиды — почему пригласили петь ее, а не меня и т. д. К полночи лед не только не растаял, но еще более окреп. Сам хозяин завял; переходя "от группы к групне, он все нервнее крутил свой кверх завернутый ус и все чаще мигал своими прекрасными глазами, но это не помогало преодолеть общее безнадежное уныние. Подошел он и ко мне с Сомовым, забравшимся в уголок, откуда лучше был виден весь спектакль и откуда мы могли вдоволь любоваться чудесной фигурой княгини Ольги К. Орловой, одетой в изумительное желтое платье с золотыми блестками, специально к этому вечеру прибывшее из Парижа. Нагнувшись к нам, князь с тревогой вопрошал: «Non, dites, dites. Est-ce que vous trouvez que c'est r?ussi? Ou bien c'est un four?»* Мы, разумеется, кривя душой, стали его заверять, что удача полная. Однако, заехав ко мне дня через два, Сергей Михайлович признал, что его затея потерпела фиаско, и при этом он клялся, что больше таких опытов производить не будет!

Привлечение нас, художников, к активному участию сделалось не сразу, несмотря на все понукания Дягилева и несомненную волю нового директора. Ближайшие постановочные задачи были розданы еще при Всеволожском художникам, состоявшим на казенной службе при театрах, и надо было ждать новых ассигновок. Нельзя было нарушать «нормальное течение дела». Дягилев и Философов мечтали о каком-то периоде бурп и натиска, Волконский же умолял, чтоб ему дали время оглянуться, собраться с мыслями; а главное надо было «nager dans le tact...» ** Первый художественный заказ все же был им сделан скоро после вступления в должность, но он достался москвичу А. Васнецову. Только весной 1900 г. Волконский обратился и к Баксту, и ко мне, но то не было что-либо значительное, а сущие пустячки... Зато эти пустячки носили особо почетный характер, так как они предназначались для интимных придворных спектаклей в Эрмитажном театре.

Увы, это мое тогдашнее первое выступление в театре никак нельзя считать за удачу! В оправдание же того, что у меня ничего хорошего не получилось, я укажу на то, что тема не была мне вовсе по душе, хоть и казалась вполне подходящей к моим вкусам. Если бы мне досталось что-либо, что мепя бы пленило и вдохновило, то, возможно, я и создал бы нечто интересное. Но менее радостной задачи, нежели та, что для меня припас милейший Сергей Михайлович, трудно было себе представить. Он, впрочем, имел самые добрые намерения и исходил из того соображения, что «Бенуа обожает XVIII век». Та декорация, которая была мне поручена, должна была изображать уголок старинного французского сада*

Скажите, скажите, по-вашему, все прошло удачно? Или это провал? (франц.).

Поступать тактично, соблюдать чувство меры (франц.).

IV t 36. Театральные дела

303

в глубине которого выделялся бы средневековый замок. К сожалению, то действие, которое разыгрывалось в этом саду, и в особенности та музыка, под которую это разыгрывалось, представляли собой нечто до последней степени безотрадное. Одна мысль, что придется иллюстрировать такую музыку и такие действия, парализовали мою фантазию. Поневоле в голову лезли всякие слащавые французские иллюстрации, а то и просто крышки от конфетных коробок! В конце концов, я сумел избежать полного посрамления, но и не получилось ничего свежего, поэтичного. Совершенно естественно, что эта моя декорация к одноактной опере сановного, любезнейшего, но малодаровитого дилетанта Александра Сергеевича Танеева4* (забыл, как она называлась,— что-то вроде «Месть Амура»), прошла незамеченной, на большую же сцену эта опера так и не была перенесена.

Несравнепно более, нежели мне, повезло Левушке Баксту. Ему досталась для тех же Эрмитажных спектаклей французская пьеска; я не помню ее автора, но называлась она «Le coeur de la Marquise» *. Кокетливая эта раздушенная безделушка так его вдохновила, что он создал как в декорации, изображавшей белый с золотом салон эпохи Директории, так, в особенности в костюмах действующих лиц, настоящий маленький шедевр, который уже вполне предвещает будущего Бакста «Русских балетов». Ничего такого русская сцена до тех пор не видала, ибо всегда французские пьесы, прекрасно разыгранные первоклассными артистами, исполнялись среди самых ординарных декораций, да и костюмы, если в современных пьесах и отличались парижской модностью, то в исторических были ниже всякой критики. Можно сказать, что с этого спектакля началась не только карьера Бакста, но и новая эра в постановках казенных театров. За ней через год и опять в Эрмитаже последовала очаровательная бакстовская постановка «Феи кукол».

Теперь, благодаря С. М. Волконскому, я часто бывал в театрах, и не только на спектаклях, но и на репетициях, куда директор меня приглашал то записочкой, посланной с курьером, то через Сережу, с которым он почти не расставался. На репетициях Волконский меня приглашал сесть рядом с собой и делился со мной впечатлениями. Таким образом я попал в положение какого-то неофициального консультанта. Особенно мне запомнилось такое мое «участие» при возобновлении (в 1900 г.) ?«Евгения Онегина». Декорации были заказаны еще при Всеволожском «казенным» декораторам, но еще не были написаны, представленные же на одобрение эскизы очень не понравились Волконскому; действительно, они были банальны, и все недочеты, присущие первоначальной постановке, были в них повторены. Между тем, так хотелось увидать на

Не надо смешивать этого сановпнка-композитора, занимавшего высокий пост «начальника собственной его величества канцелярии», со знаменитым его однофамильцем — директором Московской консерватории. «Сердце маркизы» (франц.).

304IV* 36. Театральные дела

сцене нечто более убедительное. Волконский попробовал сам что-то внушить «своим» «штатным» художникам, но чувствовал, что его слова не доходят, что его просто не понимают. Уже три раза художники Ламбин и Янов меняли эскизы по его указаниям, а получалось все то же самое. И вот я, случившись тогда в кабинете Волконского и понукаемый директором, попробовал описать художникам, как я все это вижу.

Для первой картины мне вспомнилась какая-то усадьба (или большая дача), особую поэтичность которой придавала подступившая к самому дому березовая роща; комната Татьяны почудилась мне где-то под крышей в мезонине с типичным полукруглым окном, выходящим на балкон. Причем обстановка комнаты должна была быть самой скромной и являть какой-то специфически девичий характер; наконец, первый бал (у Лариных) должен был происходить в зале характерной «доморощенной классической архитектуры», с тесными хорами для крепостного оркестра, покоящимися на массивных кургузых колоннах.

Этот разговор с художниками происходил в присутствии и тех двух чиновников, которые постоянно находились близ персоны директора: барона Кусова и господина Петрова. Мне было не совсем ловко, что я, посторонний человек, как-то «учу» людей, которые и старше меня, и были облечены в вицмундиры и могли себя считать специалистами в данной области. Со своей стороны я был необычайно возбужден представившейся оказией поделиться своими взглядами, и это помогло мне побороть неловкость и дать волю своей фантазии. Художники и Волконский с жадностью прислушивались к моим словам, а чиновники, те даже что-то записывали, как бы составляя некий «протокол» нашего собеседования.

И что же, результаты получились довольно утешительные. Правда, нельзя было привить Ламбипу то, чем природа обидела этого отличного техника, а именно не хватавшее ему чувство красок, правда, и в «комнате Татьяны» и в декорации ларннского бала многое пришлось еще исправлять по мере созревания этих декораций, но все же то, что, в конце концов, предстало на генеральной репетиции, заметно приблизилось к моему идеалу. Не обошлось в течение всех проверок и без курьезов. Особенно запомнился один — происшедший тогда, когда уже написанная декорация комнаты Татьяны была нам показана на одной из репетиций, и я все еще не находил в ней желательного настроения. Тут барон Кусов полез в свой битком набитый портфель и вытащил нечто действительно похожее на протокол, и к этому оказался пришпиленным тот планчик «всего дома Лариных», который я наспех набросал исключительно для того, чтоб пояснить какие-то мои мысли. Набрасывая его, я никак не ожидал, что снова увижу этот листок, но барон Кусов подобрал его и пришил его «к делу», предварительно приложив и административную печать!

Лично Сергею посчастливилось вскоре особенно угодить и директору и даже государю — изданием «Ежегодника императорских театров», который за 1899—1900 г. был целиком поручен именно ему, Дягилев же в

IV, 36. Театральные дела305

составление этой отчетной книги впряг всю нашу компанию. Иллюстрированный «Ежегодник императорских театров» начал, если не ошибаюсь, появляться еще в 1890 г., и за эти десять лет он образовал довольно внушительную коллекцию книжек с ценными статьями и с разными документами, касающимися личного состава, репертуара и т. д. Но общий характер этого издания был самый тусклый, «казенный».

Дягилеву же удалось в новом «Ежегоднике» представить нечто со* вершенно невиданное, причем сухая справочная сторона была им выделена, а свое главное внимание он обратил на художественный облик сборника.

Работали мы все над «Ежегодником» дружно и усердно. Мне, в частности, было поручено составить богато иллюстрированную статью, посвященную Александрийскому театру — как бесподобному архитектурному памятнику, и, кроме того, мне удалось в архиве Театров откопать ряд чудесных декорационных проектов Пьетро Гонзага. Баксту принадлежала забота о всей графической части, начиная с обложки, кончая шрифтами, виньетками и т. п., и он же немало потрудился над ретушью портретов артистов, так как фотографии, которые доставил фотограф Фишер, состоявший при императорских театрах, были лишены всякой художественности и требовалось придать им большую живость, особенно что касается фонов, на которых фигуры выделяются. Наконец, Серов, Бакст и Браз исполнили для «Ежегодника» несколько литографированных портретов, среди которых особенно удачен портрет Ивана Александровича Всеволожского, явившийся ценнейшим украшением очерка, посвященного бывшему директору. Успех выдался «Ежегоднику» исключительный, и — что особенно было важно для его составителя — этот труд не только укрепил его положение в дирекции и среди сослуживцев, но получил одобрение и самого государя, о чем поспешил уведомить Сергея Павловича князь Волконский. Экземпляр книги в особо роскошном переплете произвел среди сидевших в царской ложе настоящую сенсацию. Николай II перелистал всю книгу страницу за страницей, то и дело выражая свое удовольствие.

Но вот «вынести» этот успех оказалось не по силам нашему другу.. Успех вскружил ему голову и явился одной из причин той «катастрофы», которая последовала непосредственно за выходом в свет «Ежегодника». При всем своем уме, при всех своих талантах, среди которых одним из главных была какая-то страстная, не знавшая устали работоспособность, Дягилев был совершенно ¤o-ребяческп тщеславен и честолюбив. Уже то, что он в качестве чиновника особых поручений имел право носить вицмундир с золотыми пуговицами и что оп имел «свое» кресло в каждом из казенных театров, наполняло его спесью, которая так и лезла наружу. Тот величаво-рассеянный вид, с которым он «ноншалаптной» * походкой проходил через партер к своему месту, едва отвечая на поклоны знакомых и друзей, в сильной степени способствовали тому, что весь--

* От nonchalant (франц.)'—небрежный, беспечный.

3061V> 36. Театральные дела

?ta многие в Петербурге просто возненавидели его. После же успеха «Ежегодника» Дягилев потерял и всякое правильное осознание своего положения. Ему стало казаться, что он уже у цели, что он единственный, что без него вообще обойтись нельзя и что он может рассчитывать в самом ближайшем будущем на то, чтоб играть первейшую роль не только в тесной художественной среде, но и в «государственном масштабе». Льстило ему чрезвычайно и то, что с ним близко сошелся и почти подружился в.к. Сергей Михайлович и ему благоволила наша первая балерина М, Ф. Кшесинская. Сережа то и дело навещал великого князя « Матильду Феликсовну, встречая в них не только каких-то своих единомышленников, но даже и нечто вроде заговорщиков, преследующих одну общую цель. Не прошло и двух лет с момента своего назначения при Волконском, а Сергей уже сам начинает метить в директора, и это представлялось ему тем более возможным, что и в.к. Сергей Михайлович одновременно мечтал о посте «августейшего управляющего театрами». Если бы он занял бы таковой, то, без сомнения, он взял бы Дягилева себе в помощники, и вероятно, в фактические заведующие театрами. За этим этапом Дягилеву мерещилось и дальнейшее восхождение — сплошь до одного из «первых чинов Высочайшего Двора». Но эти фантастические грезы внезапно рассеялись,— и это вследствие главным образом какой-то торопливости нашего друга, торопливость же получилась благодаря именно все тому же успеху «Ежегодника»...

Прежде, однако, чем обратиться к рассказу о «катастрофе», явившейся поворотным пунктом для Дягилева (и отчасти для всей нашей группы), нужно еще продвинуть рассказ о том, что происходило в моей -личной жизни в течение первого года после нашего возвращения на родину (1899-1900).

Удивительнее всего то, что я тогда решился вступить на педагогическое поприще! Говорю — удивительнее всего, ибо, если во мне и жила ^педагогическая жилка, выражавшаяся в постоянной потребности кого-то просвещать или заражать своим энтузиазмом, хотя я и создал на своем веку немало (негласных) «учеников», однако я никак пе ощущал в себе ^призвания стать профессиональным педагогом. Поприще педагога предполагает открытое официальное выступление, «беседу с кафедры» в присутствии многих лиц, и как раз к этому я чувствовал неодолимое отвращение. Но в 1899 г. меня побудило сделаться «профессором» отнюдь не призвание, а исключительно то, что я счел нужным заручиться «положением», «местом», которое давало бы мне и известное обеспечение. Тут ~как раз архитектор Григорий Иванович Котов, близкий друг моего брата Леонтия, с некоторых пор занимавший пост директора Художественного училища барона Штиглица, сам предложил мне, вследствие открывшейся вакансии, место преподавателя «класса орнамента». В его представлении преподавание такого предмета не сводилось бы к ознакомлению с раз-

IV, 37. Лето в Петергофе, 1900

307

ными видами орнамента и еще менее к срисовыванию таковых, а заключало в себе более значительное и интересное, а именно историю стилей. Это предложение Котов сделал мне в конце лета 1899 г., я тогда же принял его, но выговорил себе условие, что начну свои занятия только с января, рассчитывая за эти месяцы более основательно подготовиться. Гонорар полагался ничтожный, но Котов обнадеживал меня, что уже к будущему году он добьется более высокого для меня вознаграждения, тогда как важно было теперь «занять место».

Приступив в начале января 1900 г. к отправлению обязанностей,. я испытал немалое смущение, когда увидел перед собой группу в двадцать, если не в тридцать молодых людей обоего иола, из коих многие были одних лет со мной, однако мне удалось свою робость скрыть, к тому же мое смущение скоро рассеялось, когда я увидал, с каким вниманием эта молодежь меня слушает. Уже на третий раз я до такой степени свык* ся с положением и набрался такого апломба, что решился не читать по-тетрадке, а импровизировать на месте свои введения в каждую эпоху я в каждый стиль.

Увы, мое преподавание продолжалось всего до весны, и уже в мае я подал в отставку, придравшись к чему-то, что не имело прямого отношения ни к моей деятельности, ни ко мне лично. Я счел себя обиженным тем, что верховное начальство Училища и Музея А. А. Половцев сначала ассигновал известную сумму денег на отправку в Париж на Всемирную выставку всего преподавательского состава, а затем поставил условием этой отправки, чтобы вся эга группа лиц была подчинена известному руководителю экспедиции. Обиделся на это и мой коллега па училищу В. В. Матэ, но он все же покорился воле начальника и свою отставку взял обратно; я же, должен покаяться, скорее придрался к случаю и покинул училище с легким сердцем. Эти уроки только утомляли меня, вся атмосфера, царивптая у Штиглица, была мне совсем не по нут* ру, а материальное вознаграждение — совершенно грошевое.

Глава 37 ЛЕТО В ПЕТЕРГОФЕ. 1900 год

Все же я в Париж на выставку поехал, и поехала даже после меня и моя жена, но случилось это в августе, а до того прошло почти все лето — мое второе по возвращении на родину лето. И было оно для меня как художника настолько важным, что необходимо здесь на нем остановиться. На сей раз я решил осуществить давнишнюю мечту и поселиться в Петергофе, где я если иногда и бывал и гостил наездами, однако длительного пребывания с самого лета 1885 г. не имел. Впрочем, и те мои детские и юношеские пребывания если и содержали в себе массу разнообразных и самых прелестных впечатлений, однако Петергофом как тако-

3?8?V> 37. Лето в Петергофе, ?9?Q`

sum я тогда не пользовался, проводя главным образом у братьев на их дачах в Бобыльске и в Ораниенбаумской Колонии.

Наметив себе Петергоф как дачную резиденцию, я уже вперед составил целую программу работ. Пребывание в этом месте, в самом для моего сердца милом, должно было меня воодушевить на то, чтоб создать не только отдельные этюды, но и целый ансамбль внешних и внутренних видов дворцов и парков Петергофа, насыщенных для меня сентиментальными воспоминаниями и «историческими видениями)). Я готовился исполнить как бы некий обет, данный давным-давно.

Именно в окрестностях столицы, и особенно в Петергофе, творческие усилия монархии выразились в грандиозных художественных формах; выражение величия и мощи России соединилось здесь с теми чарами, которые присущи нашей северной природе. Это соединение художественной фантазии с природной прелестью произошло здесь в тот момент, когда европейское искусство переживало чудеснейший расцвет и целый ряд отличных западных художников оказались к услугам российского государства. Приглашенные Петром, Анной, Елисаветой, Екатериной II и Павлом зодчие, декораторы, садоводы, скульпторы, резчики, бронзовщики и т. д., побуждаемые широкими замыслами царственных и вельможных меценатов, создали именно на русской земле свои шедевры. Леб-лон, Шлютер, Ринальди, Кваренги, Камерон, Гонзага и превосходящий их всех размахом и романтикой своих замыслов Растрелли,— все они потрудились во имя одной и той же идеи, и как ни своеобразны в отдельности творения каждого мастера (или каждой группы), но всем им присуща одна общая черта, отвечающая необъятной шири русской земли п размаху русской жизни,

Особое очарование придает Петергофу то, что он расположен на самом берегу моря, а также и то, что здесь на всем лежит отпечаток той гениальной личности, благодаря воле которой рожден и в память которой Петергоф и получил свое наименование (ныне так нелепо видоизмененное). Мало того, в Петергофе и только в нем, можно было как бы прикоснуться к нему, к собственной персоне Петра. Вступая в покои Мон-плезира или в павильоны Марли и «Эрмитажа», посетитель начинал дышать тем же воздухом, которым дышал он; стоя перед ступенями каскадов, служащих подножием Большого Дворца, мы видели осуществленным и действующим то самое, что он вызвал к жизни и чем он любовался. Петр I, этот сверхчеловек, показал здесь, что он не чужд чего-то такого, что другим словом, как поэзия, не назовешь. В учебниках (да и в серьезных исторических трудах) Петра обыкновенно выставляют в виде какого-то «политического аскета», в виде человека, чуждавшегося всякой роскоши, всякой жизненной красоты. На самом же деле Петр продолжал быть «политическим аскетом» только пока он весь был поглощен непомерной работой ломки старого и положением основ нового строя, того, что в его провидении должно было спасти и возвеличить Россию. Однако, как только посиеянное стало всходить и появились первые плоды, так Петр вспомнил и о другой своей миссии — о созидании жизненной

IV, 37. Лето в Петергофе, 1900

309

красоты. Но это и нельзя назвать «исполнением какой-то миссии»,— влекли его к тому глубокие духовные потребности. В целом ряде мероприятий, из коих значительная часть именно выпала на долю Петергофа, он показал себя художником, человеком, обладающим своеобразным вкусом и знающим толк в прекрасном. Между прочим, нельзя объяснить одной счастливой случайностью, что «вчерашний варвар» остановил, из всех мастеров Запада, свой выбор на самых лучших и что он их привлек к творчеству во имя величия и великолепия России **.

Для того, чтоб я смог выполнить поставленную себе помянутую задачу, надлежало первым долгом заручиться разрешением Петергофского Дворцового правления работать где и когда мне вздумается, и тут мне помогли как Валечка Нувель, служивший в Канцелярии министерства двора (и успевший за короткое время очень подвинуться по службе), так и мои другие связи. Все разрешения я и получал заблаговременно, и это позволило мне приступить к работе с самого начала мая на всем пространстве петергофских парков и садов, а также внутри всех дворцов и павильонов. Единственным недоступным местом остался весь участок «Александрии», и это вполне понятно, так как в стоящих на этом участке дворцах жили члены императорской фамилии. С другой стороны, как раз эти места, лишенные прелести далекого прошлого, меня менее интересовали.

К самым сладостным и поэтическим моим воспоминаниям принадлежали те часы, которые я проводил в чудные июньские и июльские дни 1900 г. в каком-нибудь Марли или в Монплезире. Я старался так распределить свое время, чтоб работать внутри дворца по утрам, когда в нем не бывало посетителей и никто не мог мне мешать; в остальное же время, если погода позволяла, я был занят снаружи. Впрочем, внутри «Марли», которое вообще менее посещалось, я мог вдоволь наслаждаться, пребывая здесь и в послеобеденные часы в полном одиночестве, тем, что в.этом миниатюрном дворце Екатерины I напоминало моих любимых голландских художников Питера де Хоха и Яна Вермеера. г Так же, как на картинах Вермеера и Питера де Хоха, выбеленные стены этих домиков насыщались отблеском пронизанной солнцем листвы, тесно обступающих деревьев, так же в них блестели выложепные в шашку полы, так же сочно выделялись па светлых фонах темные рамы тонко написанных картин. А через настежь открытые окна временами доносилось дребезжание того колокольчика, которым придворный, состоявший при Марли лакей, по желанию забредшей публики, вызывал в ируду «золотых» рыбок, получавших в награду за беспокойство хлебные крошки.

'* Достаточно назвать такие первые величины в европейском масштабе, как Шлю-тер, Леблон, Растрелли-отец, Наттье, Пино. Но и среди мастеров, не завоевавших у себя па родине большой славы и приглашенных Петром, следует назвать тех, которые создали для него вещи, стоящие на высоте требований самого изысканного тогдашнего вкуса: Пильмапа-отца, Микетти, Трезини и многих других.

310IVf 37. Лето в Петергофе, 1900

И до чего упоительно было вдыхать во время этих моих занятий опьянительные ароматы сирени, душистого горошка, резеды, гелиотропа и всяких других цветов, вливавшиеся через окна и двери! Как чудесно сливались они с тем совершенно особым, специфическим запахом старины, что шел от «видевших Петра» стен, от картин, от мебели. Совершенно странно пахло чем-то пряным, заморским в «Японском кабинете» Моннлезира, кипарисовые доски которого, несмотря на свое двухсотлетнее существование, все еще издавали необычайно сильный и острый аромат, замечательно вязавшийся со всем убранством этой маленькой, роскошно-узорчатой комнатки. Как досадовал я на то, что как раз теснота этого кабинета не позволяла мне найти тот нужный отход, который дал бы мне возможность представить весь этот ансамбль. Невозможно было также изобразить внутренность моыплезирской «Воль-ери» с прекрасно сохранившейся живописью Пильмапа в куполе... А впрочем, покидая осенью Петергоф, я считал, что я исполнил лишь малую часть намеченной себе задачи !. Впоследствии кое-что мне удалось еще дополнить в течение двух летних пребываний в Петергофе в 1907 и особенно в 1918 гг., но и после того оказалось, что Петергоф неисчерпаем.

* * *

Из наших многочисленных друзей ближайшие, Сережа и Дима, проводили лето 1900 г. в имении Философовых, Богдановском; Сомов жил на даче со своими родителями близ местечка Лигово, Бакст, если не ошибаюсь, снова пропадал в Париже; лишь Нувель и Нурок оставались в Петербурге и изредка навещали нас. Однако ни тот, ни другой не имели «никакого вкуса» к природе и еще менее к красоте н поэзии исторических мест. Зато я встретил энтузпастское отношение к Петергофу со стороны обоих Лансере. В это же время я ближе сошелся с одним юным химиком Владимиром Яковлевичем Курбатовым, у которого изучение подстоличных достопримечательностей стало впоследствии его «добавочной» (кроме химии) специальностью 2, Но мог ли я тогда думать, что именно этот самый Курбатов, такой безобидный с виду, такой доброжелательный, обладатель такого тоненького, совершенно женского голоска, нанесет (уже при большевиках) ужасный ущерб именно Петергофу (а впрочем,— и Царскому Селу). Из какого-то плохо понятого пиетета перед стариной и из увлечения старинными садами. Это он настоял перед властями (около 1930 г.) на том, чтоб были вырублены столетние ели, выросшие по уступам террассы, что тянется под Большим Петергофским Дворцом. Эти ели придавали единственную в своем роде сказочность всей местности.

Однако самый пламенный восторг от Петергофа я услыхал из уст не русского человека и не от близкого приятеля, а от случайно к нам пожаловавшего иностранного гостя — от поэта, тогда еще совершенно неизвестного и только что вступавшего на первые ступени Парнаса, впоследствии же удостоившегося всемирной славы. То был милейший Рей-

IV, 37. Лето в Петергофе, 1900311

нер Мария Рильке 3, внезапно появившийся на нашем горизонте, не без труда отыскавший нас, пробывший с утра до ночи в чудесный мягкий летний день в Петергофе, а затем исчезнувший — навсегда для меня. Впрочем, некоторое время я продолжал и после его отъезда оставаться в переписке с Рильке; он присылал мне каждый новый сборник своих стихов и своих рассказов, всегда с весьма трогательным посвящением. Та же прогулка, в течение которой мы пешком исходили вдоль и поперек все петергофские сады, принадлежит к самым приятным моим воспоминаниям (хочется думать, что и для него они не прошли бесследно4). В совершенное же умиление Рейнер Мария пришел, стоя уже вечером на мосту через канал, ведущий от Большого Дворца к морю, и глядя в сторону все еще бившего «Самсона». Солнце только что село, и дворец был освещен тем зеленоватым отблеском потухающей зари, которая является одной из самых пленительных особенностей полунощных стран. Все три ряда окон дворца продолжали еще светиться, отражая северное небо, а серебряный столб «Самсона» стоял, как на страже, перед царскими чертогами, потерявшими всю свою плотность.... Все прочие фонтаны уже перестали бить и потому в бассейне, что стелется иод ступенями каскадов, не заметно было и малейшей зыби; все отражалось с зеркальной четкостью: и ели, и гранитная набережная канала, и серебро высоких крыш дворца, и толпы золотых статуй, расставленных по уступам. У Рильке, видно, дух захватило. Он долго стоял в восхищенном безмолвии, а затем, обернувшись ко мне с совершенно изменившимся лицом и со слезами на глазах, он воскликнул: «Das ist ja das Schloss der Winterk?nigin!» *, и действительно, картина была до того чудесна, что воспоминания о северных сказках, о феях и царицах, живших в хрустальных замках, возникали сами собой. Тогда же он дал слово посвятить стихотворение этому вечеру, но я не знаю, исполнил ли он свое намерение...5

* * *

Дорога, на которую выходил садик нашей дачи, а насупротив стояли павильоны флигеля «Рубинштейновской» дачи, была для меня с самых ранних лет чем-то родным; на нее выходил и наш кавалерский домик. Начиналась же эта дорога под стенами Большого Дворца и тянулась до самой «собственной его величества дачи». У Большого Дворца находилась небольшая четырехугольная площадь, на которой происходили разводы и парады войск (самое интересное для меня, мальчишки, из всех зрелищ); в эту же дорогу упирался тот кусок парка, который служил проходом к «Золотой Горе», на нее же упиралась «Золотая» улица, на которой стояла дача дяди Сезара, тут же с нее открывался вид на отражавшуюся в маленьком пруде высокую круглую башню дачи наших знакомых Крон, и все на той же дороге стояли дачи других наших

* Да это просто замок Снежной королевы! (нем.).

312

IV, 37. Лето в Петергофе, 2900

знакомых — Малисон, красивая дача в характере тосканских вилл, построенная моим отцом, наконец, дача Кудлай, на которой когда-то у сестры гостила моя Атя. После этой дачи дорога окончательно теряла характер улицы; обсаженная по сторонам деревьями, она шла полями и огородами и, наконец, приводила к двум «царским» усадьбам: к помянутой «Собственной его величества даче», построенной Штакеишнейдером в виде грациозного павильона, отдаленно напоминавшего стиль Людовика XV, и к группе зданий, выкрашенных в темно-красный цвет и долженствовавших представлять роскошную античную римскую виллу. То была вилла, сооруженная в 40-х годах для в. к. Марии Николаевны — герцогини Лейхтенбергской, и после ее кончины она принадлежала вместе со всем огромным парком ее наследникам 2*.

Именно потому, что эта дорога соединяла Большой петергофский Дворец и обычную резиденцию государей, Александрию, с летними резиденциями других членов царской фамилии, по ней можно было то и дело видеть мчащихся то в одну, то в другую сторону разных великих князей, принцев, герцогов, иногда же проезжал и сам государь или обе государыни. Эти «высочайшие проезды» чрезвычайно возбуждали любопытство наших девочек, и особенно когда придворное ландо было наполнено детьми. «Da fahren schon wieder die kleinen Prinzessinen vor?-ber» *,— восклицала боина Матильда, и тогда Атя и Леля бросали свои игрушки, бежали к калитке сада и глядели во все глаза, как эти расфуфыренные в пух н прах их сверстницы в шляпках со страусовыми перьями катили на великолепных лошадях, управляемых придворными кучерами в треуголках и в красных с орлами шинелях.

Благодаря тому, что наше обиталище стояло на этой же дороге, я в одно прекраснейшее майское утро был разбужен грохотом и звяканьем полковой музыки. То отправлялась (но обычаю каждого года) гвардейская конница (не то лейб-уланы, не то лейб-конпогренодеры, стоявшие в Петергофе), и вот, покидая Петергоф, полагалось особенно весело и браво играть полковые марши — в сопровождении литавр и особенного инструмента с колокольчиками. Это было так красиво и так особенно. Продолжая играть свой марш, разбудившее меня воинство свернуло направо и стало спускаться к нижнему шоссе — звуки же музыки все более тускнели и, наконец, совсем замерли... Среди разных музыкальных впечатлений этот сыгранный на походе марш принадлежит к одним из самых сильных и наиболее отчетливо запомнившихся. Долгое время я помнил благородно-ухарский мотив, и когда я его себе напевал, то в памяти сразу же возникали и та наша спальня с белыми кисейными занавесками, и высокие, но еще едва убранные листвой деревья сада, и чут десный весенний аромат, вливавшийся через раскрытые настежь окна.

2* Впоследствии я узпал, что эта чудесная постройка, претендовавшая на сходство

со средневековым замком, была построена по проекту знаменитого Тома де

Томона,. -

* Вой опять едут маленькие принцессы (нем,).

IV, 38, «Художественные сокровища России»313

Заодно вспоминаются и всякие другие милые звуки, которые были вообще присущи дачам; откуда-то с заднего двора доносилось кудахтанье и гоготание гусей, крики обходивших дачи разносчиков, скрип каких-то качелей. И наконец,— очаровательный лепет наших малюток, уже умытых, одетых и выбежавших в сад возиться в песочке...

Но хранит моя память в связи с нашей дачкой и другой случай — на сей раз печальный.

Сидя как-то на балконе, я был окликнут голосом, не вполне знакомым. К большому удивлению, я увидал у калитки пытающегося ее отомкнуть М. В. Нестерова. Я был обрадован его посещению, однако то печальное лицо, с которым он сдержанно отвечал на мои приветствия, сразу показало, что он явился не с доброй вестью. И действительно, ок чрезвычайно огорчил меня, сообщив, что за день или за два скончался Левитан, «Левиташа», как он его называл. Я не был близок с Левитаном, и поэтому горе мое не было из тех, что испытываешь, теряя людей, к которым привязан сердечно. Однако это исчезновение в полном расцвете сил и таланта чудесного поэта русской природы показалось мне ужасной утратой для русской живописи, для той самой русской живописи, историей которой я уже целый год как был занят и в которую я все более вживался...

Глава 38

ПРЕДЛОЖЕНИЕ П. П. МАРСЕРУ.

ПАРИЖСКАЯ ВСЕМИРНАЯ ВЫСТАВКА.

«ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ СОКРОВИЩА РОССИИ»

По мере того, что лето проходило, соблазн попасть на Парижскую выставку обострялся. Много знакомых и кое-кто из родственников уже побывали на ней, и их рассказы о всяких чудесах — о trottoir roulant *, о баснословных иллюминациях и всяких ерундовых, но занятных аттракционах подзадоривали меня больше и больше. Еще более мне хотелось увидеть те собранные со всех концов мира шедевры искусства, что были выставлены на «Centennale» ', в Международном художественном отделе, в разных павильонах и в Petit Palais. Этот соблазн достиг, наконец, такой силы, что в один прекрасный день верх взяло решение туда отправиться — наперекор всяким благоразумным экономическим соображениям. Я прямо так объявил Ате, что «еду в Париж». Как и следовало ожидать, она не только не стала меня отговаривать, но, напротив, помогла мне разделаться с последними сомнениями. Когда же, пьяный от впечатлений, я через три недели вернулся, то рассказы мои так разохотили мою жену, что она не вытерпела и, сговорившись с Анной Петровной Остроумовой, в свою очередь, отправилась с ней в Париж, и эта

* Двигающемся тротуаре (франц.).

314

IV, 38. «Художественные сокровища России»

ее десятидневная экскурсия получилась не менее удачной, нежели моя. В Париже они случайно встретились с Серовым и после того почти с ним не расставались, что опять-таки прибавило всему много прелести.

Остановился я в Париже, по совету брата Альбера, в меблированных комнатах на rue Cambon — в старинном доме, вестибюль которого был украшен прелестными, наполеоновской эпохи барельефами...1* В этой maison meubl?e я и в следующие приезды в Париж всегда останавливался, то один, то с женой, а в 1914 г.—со всей семьей, и тогда пришлось снять два этажа. С течением времени у нас с хозяевами установились отношения чуть ли не дружественные, и это было очень приятно, это создавало иллюзию «дома». Центральное положение, близкое соседство с почтовым бюро, с которого я отсылал свои ежедневные «бюллетени» жене, скромная цена, близость ресторанов, в которых я питался, а впоследствии соседство с «Оперой», где шли наши спектакли,— все это было до того удобно, что можно было не считаться с фактом, что в самом этом пристанище (кроме утреннего кофе) не кормили. Последнее обстоятельство оказалось особенно неприятным, когда я (в тот выставочный год) заболел довольно сильной ангиной. Первые два дня хозяева согласились меня питать тем, чем сами питались, но на четвертый Monsieur Henri буквально погнал меня вон из дому, и я, чтоб recouvrir mes forces *, по его же совету отправился в Taverne Tourtel ** на бульваре, съел там кровавый бифштекс и запил это целой бутылкой чудесного Nuit. И что же,— на следующий день я был здоров и снова бегал по выставкам.

Но именно то, что благодаря болезни я застрял в Париже, именно в тот день снова оказался на выставке, сыграло, как это ни странно, значительную роль в моем существовании. А именно, в этот день я в Американском отделе нос к носу встретился с П. II. Марсеру, мы вместе угостились там же ice-cream-soda***, и угощаясь, он поведал мне, до чего его огорчает все бездарное ведение дел в императорском «Обществе поощрения художеств» (членом комитета которого Марсеру состоял) и до чего ему бы хотелось повернуть эти дела в сторону чего-то более достойного и отвечающего основным задачам «Общества». Особенно негодовал Марсеру на нелепость Н. П. Собко, бывшего многие годы секретарем «Общества» (иначе говоря, фактическим заведующим делами), в последний же год совмещавшего эту должность с редактированием (им же основанного) журнала «Общества» «Искусство и художественная промышленность». Журнал этот, начавший выходить одновременно с «Миром искусства», подвергался со стороны последнего жестокому (и за-

** Этот дом существует поныне; в нем помещается одно из отделений знаменитой портнихи и фабрикантши косметики Coco Chanel. Но прелестные барельефы, изображавшие стоячие фигуры каких-то нимф (или «Времен года»?), кажется, погибли вследствие переустройства всего дома. * Восстановить свои силы (франц.).

** В таверну Туртель (франц.).

** Крем-сода со льдом (англ,).

IV, 38. «Художественные сокровища России»

315

служенному) осмеянию2. Но вот как раз Собко недавно вышел в отставку и собрался продолжать издание журнала на собственный счет. «Общество» же поощрения осталось без секретаря и без журнала. Тут Марсеру и пришла в голову мысль — что дело журнала мог бы взять в свои руки «Шура Бенуа». Узнав от моих братьев, что я в Париже, он «всюду искал меня» и нашу случайную встречу счел за перст судьбы2*. Для меня предложение Марсеру было столь неожиданным, что я сразу даже не поверил в серьезность его. Учитывая южный темперамент и известное всем легкомыслие милейшего «Павлуши Марсеру», я мог допустить, что он, по обыкновению, просто увлекается и принимает свои собственные фантазии за нечто реальное. Однако выяснилось, что Марсеру уже успел переговорить с вицеиредседателем «Общества поощрения», с И. П. Балашовым, и что тот, человек серьезный и положительный, вполне одобрпл его выбор. Все же я продолжал сомневаться. С одной стороны, мне рисовалось все го, что можно сделать на этом поприще, и у меня сразу возник план нового издания. С другой стороны, меня смущало, что мне поневоле придется войти в контакт с тем самым «старичьем», которое засело в комитете «Общества» и коего закоренелое рутинерство «Мир искусства» так презирал. Правда, в комитете влиятельными членами состояли и мой брат Альбер, и отец моего ближайшего друга А. И. Сомов, все прочие члены, начиная с М. П. Боткина, были нашими хорошими знакомыми, но за людей, мне действительно сочувствующих, я и их не мог считать. Только вот Марсеру, да, пожалуй, еще художник Куинджи и симпатичнейший А. А. Ильин были бы на моей стороне, тогда как остальные должны были относиться к выросшему на их глазах «Шурке Бенуа» как к молокососу, да к тому же и «декаденту»... Напротив, Марсеру утверждал, что все эти «старики» после неудачи с первым журналом находятся в полной растерянности и готовы уцепиться за любого спасителя. Настоящим же вершителем судеб «Общества» являлся помянутый Иван Петрович Балашов, который, когда Марсеру назвал ему мое имя, даже привскочил на своих коротеньких, снабженных шпорами ножках3* и воскликнул: «Совершенно верно, вот кто нам нужен!»

2* Павел Петрович Марсеру владел обширным магазином художественной майолики на Большой Конюшенной, однако до того, чтоб совершенно уйти в коммерцию, он готовился в архитекторы, и в качестве ученика Академии художеств сошелся с моим братом Леонтием. Это был типичный француз, и, хотя он вырос в Петербурге, говорил он по-русски с явным французским акцентом и с типично французскими интонациями. Типично французскими были и все его порывистые манеры, его горячность, его жажда играть благодетельную роль в любом художественном деле. Вообще же это был необычайно симпатичный человек, и хоть трудно было отделить в нем коммерсанта (магазин Марсеру славился своей чудовищной дороговизной) от художника, то все же можно было вполне его считать «художественной натурой». В общем, он являлся вариантом другого русского француза, графа П. 10. Сюзора, о котором я уже упоминал и с которым мы еще встиетимся в дальнейшем.

3* Сапоги Ивана Петровича были снабжепы шпорами, потому что на такую «привилегию» он имел право, будучи шталмейстером «высочайшего двора». Однако вся

31 e

IVj 38. «Художественные сокровища России»

У меня оставалось еще одно сомнение. Не значили ли как раз эти слова Балашова, что «старички хотят меня перетащить в свой лагерь», что я должен буду изменить тому, к которому принадлежу. Не желают ли они, чтоб этот мой журнал являлся конкурентом нашему «Миру искусства»? Я попроспл Марсеру дать мне два дня на раздумье, и за эти вечера (последние в Париже) я окончательно разработал план «своего» журнала, и план этот был таков, что вполне допускал дружное сосуще-ствование обоих изданий.

За образец моего сборника я взял те иностранные издания, которые и мой отец и я получали в течение многих лет из Парижа и Мюнхена, а именно «L/Art pour tous», «Formenschatz», «Bilderschatz» и «Skulptu-renschatz». Все они не были журналами в обычном понимании слова,— являлись ежемесячными сборниками таблиц, снабженных краткими пояснительными текстами, таблицы же воспроизводили в (кажущемся) беспорядке разные достопримечательные предметы: картины, рисунки, гравюры, архитектурные и скульптурные памятники, изделия художественной промышленности и т. и. Накопляясь, эти таблицы могли быть затем сгруппированы по школам, по мастерам, по эпохам, по отдельным отраслям декоративных художеств, и с годами такие группы, разрастаясь в настоящие кодексы по каждой отдельной отрасли, представляли в целом весьма внушительные и полезные материалы по истории искусства. В данном же случае я не хотел целиком повторять то, что сделали немцы и французы. Моя цель была более узкая, но для русских людей и более значительная. Обладая несметными богатствами художественного порядка в музеях, дворцах, церквах и в частных собраниях,— русский народ, в своей массе (и даже среди интеллигенции), не знал их вовсе или знал плохо. «Общество поощрения» и исполнило бы свой прямой долг, если бы оно взяло на себя озиакомлепие русских людей с этими отечественными богатствами посредством хороших воспроизведений, которые сопровождались бы короткими, но вполне достоверными историческими сведениями... Такой сборник, естественно, можно было назвать: «Художественными сокровищами России». В смысле же материального вознаграждения за свой труд я заранее готов был довольствоваться ка-

наружность и все манеры этого милого и замечательно благонамеренного человека не выдавали в нем (кроме шпор) царедворца. Он был мал ростом, с жалкой бородеикой, какая бывает у самых серых мужичков; даже когда Балашов облекался в сплошь золотом расшитый парадный мундир, он продолжал казаться «не барином» (он и по родству и по несметному богатству принадлежал к самым высшим кругам), а каким-то разночинцем. То, что было в нем неизгладимо простецкого, он, вероятно, сознавал, и это создавало его inferiority complex [комплекс неполноценности (англ.)]; это же заставляло его принимать монументальные позы, задирать голову, говорить в повелительном наклонении и вообще вся-ческп корчить из себя вельможу. Отсюда же ношение (при самом штатском костюме) шпор. При всем том, повторяю, это был милейший и добрейший человек. К сожалению, в 1902 г. он отправился на Дальний Восток, где собирался играть очень значительную роль, но где он (если не ошибаюсь) вскоре скончался.

IV, 38. «Художественные сокровища России»317

. кой угодно суммой (уж очень мне вдруг захотелось получить в своя .руки ведение такого дела), зато непременным условием я ставил абсолютную свободу в своей деятельности вне данного редактирования. На этом мы с Марсеру и расстались, но очень скоро после моего возвращения в Петербург я получил крайне любезное письмо от И. П. Балашова, содержавшее официальное подтверждение сделанного мне пред-ложения, полное одобрение моей программы и утверждение меня в должности редактора, причем и «условие моей свободы» было безоговорочна принято. Передо мной развернулось весьма широкое поле деятельности, и я поспешил взяться за дело. Год, проведенный мной за общим редакторским столом «Мира искусства», оказал мне при этом большую пользу. Мне были уже знакомы имена и адресы всяких техников и поставщиков: фотографов, типографий, фотомеханических мастерских; я знал и то, что от них требовать и как вообще ведется дело печатания текста и иллюстраций.

Начало нового издания назначено было на январь 1901 г. К этому моменту надлежало окончательно уточнить программу, набрать сотрудников, а главное, наполнить портфель редакции материалом, который обеспечил бы выход журнала хотя бы на первую половину года. Однако теперь пора вернуться к Парижской Всемирной выставке. Тема эта сейчас, по прошествии полувека, стала для меня не из; легких. Проще было бы отослать читателя к тем моим статьям, что по-явились тогда же в «Мире искусства» 3 и что написаны под свежим впечатлением, Но в них говорится главным образом о вещах «серьезных». В «Мире искусства» я говорю о Centennale, на которой я вместе со многими «открыл» и Домье, и Шассерио (портрет двух сестер), и Мане, и рисунки Эпгра, и многое другое; я говорю и о сокровищах старинной французской живописи, собранных в неповторимой полноте в Petit Palais, и среди них о, до той поры неизвестных, французских «примитивах» с Enguerrand Charenton и с Nicolas Froment во главе; на Международной я восхищаюсь более всего картинами скандинавов, переживавших тогда эпоху своего, быстро затем увядшего, расцвета; там я разбираю и отдел русской живописи, на котором первые места занимали Серов и Левитан, больше же всего толков возбуждала картина Малявина...4 Все это не имеет смысла повторять здесь.

Сейчас же я предпочитаю вспомнить о всем том эфемерном, курьезном и забавном, что я тогда воспринял со всей страстностью своих тридцати лет. Глубокого значения этим впечатлениям не нужно прида-вать, но в свое время я получил от них немало удовольствия, да и сейчас воспоминание о всей этой «чепухе» все еще принадлежит к чему-то освежающему. Именно рассказы об отих выставочных чудесах и подстрекнули мою жену и ее подругу предпринять, в свою очередь, поездку в Париж, а вернувшись оттуда, они были не менее очарованы и даже опьянены, нежели я.

Уж общий аспект выставки стоил того, чтоб на него поглядеть и чтоб-в этой очень красочной и эффектной декорации — погулять.

318IV, 38. «Художественные сокровища России»

Да и мы, россияне, здесь в грязь не ударили. Наш «Кремль», который стоял в стороне, на склоне Шайо, если казался несколько игрушечным рядом с Трокадеро, то все же его остроконечные башни с их пестрыми шатрами и золотыми орлами, его белые стены производили впечатление известной царственности. Ну, а дальше начиналась всякая «экзотика»: Каирская улица, кхмерский храм, какая-то китайщина, а по другую сторону Сены целая швейцарская деревня была прислонена к декорации, довольно убедительно изображавшей снежные Альпы.

А сколько еще было, кроме того, всяких чудес и курьезов! В одном балаганчике юная еще Лои Фюллер отплясывала, развевая свои, освещенные цветными прожекторами вуали, и от этой невиданной диковины сходил с ума буквально весь мир. Не меньшего внимания заслуживал в другом балаганчике спектакль фантош, созданный остроумным карикатуристом Альбером Гийомом. Это была уморительная комедийка, представлявшая монденное сборище: «Un the chez la marquise» *. Художник с изумительной меткостью воспроизвел в куклах все повадки и манеры элегантнейшего, снобического «салопа». Один из балаганчиков (забыл, что в нем давалось) был снаружи украшен яркой живописью тогда только еще начинавших свою карьеру Вюйяра, Боннара и чуть ли не самого Тулуз-Лотрека; в другом — вас приглашали совершить плавание (une croisi?re **) «до самого Константинополя», причем иллюзия морского путешествия была так велика, что у иных зрителей начиналась морская болезнь.

Мне, да и сотням тысяч посетителей выставки большое и совершенно своеобразное удовольствие доставляло trottoir roulant. Несколько раз я совершил эту фантастическую прогулку без всякой надобности и цели, только бы снова испытать то особое ощущение, которое получалось от этого быстрого и, однако, не требующего никаких усилий скольжения, •от этого «полета» на высоте второго этажа домов, огибая значительный квартал Парижа иод боком у Инвалидов. Так удобно было вступать сначала на платформу, двигавшуюся с умеренной скоростью для того, чтоб с нее перебраться на платформу, несущуюся с двойной или тройной быстротой. Но на этом я за недостатком места свой рассказ о выставке прекращаю.

* * *

Осень 1900 г. прошла для меня в горячке приготовлений к моей редакторской деятельности. Вначале я чувствовал, что какая-то скрываемая неприязнь продолжает царить против меня в Комитете «Общества поощрения», но с момента, когда стало известно, что сама «августейшая» председательница принцесса Евгения Максимилиановна Ольденбургская вполне одобрила выбор И. II. Балашова (и «очень милостиво» отнеслась

* Чаепитие у маркизы (франц.), Морское путешествие {франц.),

IV, 38. «Художественные сокровища России»319

ко мне лично, когда я был представлен ей в качестве редактора), то и «старичье» смирилось, а М. II. Боткин, тот даже сам первый предложил мне пользоваться предметами своего собрания. В помощь мне (и отчасти для наблюдения за тем, как бы «декадент» не выкинул бы чего-либо нежелательного для «Общества») была выбрана редакционная комиссия из трех лиц: затейщика всего дела П. П. Марсеру, директора рисовальной школы «Общества поощрения» Е. А. Сабанеева и А. А. Ильина. Иа них трех единственно кто мне не был особенно приятен — это Сабанеев,— бестолковый, придирчивый (ярко-рыжий) господин, но нам втроем не стоило большого труда его урезонивать и обезвреживать. Напротив,. и Марсеру, и Ильин приходили в восторг от всего, что я ни затевал,. а нередко оба были мне полезны в чисто практических и технических вопросах. Особенно Ильин, стоявший во главе самого значительнога картографического заведения в России и имевший большой опыт вообще в печатном, и в частности — в литографском деле.

Очень скоро редакция «Сокровищ» стала сборным пунктом для многих моих друзей — особенно для тех, которых я пригласил к прямому участию в моем издании в качестве постоянных сотрудников; самыми. верными и усердными среди них оказались Яремич и Курбатов. Но тотчас же послышались жалобы со стороны Сережи и Димы на то, что редакция «Мира искусства» пустеет но вине притягательной силы, исходящей от «Сокровищ», и тогда, с общего согласия, было постановлена устроить очередь: два дня в неделю я принимал друзей у себя в редакции на Мойке и поил их чаем с кренделями; в остальные же дни все-(и я в том числе) собирались у Сережи, тоже за чайным столом, но с баранками и калачами. С осени 1900 г. «Мир искусства» переехал с Литейной на новую, более парадную квартиру в 3 этаже дома № 11 па Фонтанке, с окнами, выходившими на дворец Шереметевых. Рядом с этим (выкрашенным в черный цвет) домом был особняк-дворец графини Софьи Владимировны Паниной, считавшейся самой богатой невестой & России.

Одним из условий, поставленных «Обществом поощрения», было то,. чтоб все,нужное для сборника производилось в России, и мне строго запрещалось наподобие «Мира искусства» что-либо заказывать за границей. Бумагу, и ту надо было раздобыть русскую, что, после многих поисков, мне и удалось (с некоторой натяжкой),— меловая бумага, годная для печатания автотипий, нашлась — в Финляндии. Так же и хромолитографии и гелиогравюры приходилось заказывать у себя — главным образом в цинкографии А. Вильборга. Текст же печатался у Голике. Вначале существования «Сокровищ» то были еще два не зависимых один от другого предприятия, но вскоре они слились в одно — небывалого еще а России размаха. С этого момента душой и мозгом сложного целого стал не вечно суетливый хлопотун и путаник Роман Романович Голике и не апатичный, вялый Артур (Иванович) Вильборг, а главный техник в деле последнего Бруно (или Александр) Георгиевич Скамони — один из самых толковых и дельных людей, когда-либо мне встречавшихся на.

320IV, 38. «Художественные сокровища России»

этом поприще. Скамони мне впоследствии признавался, что и мое сотрудничество сослужило добрую службу его фирме — в смысле подъема уровня художественных работ. Мои строгие, но всегда справедливые требования и критика по-существу, без лишних придирок, способствовали постепенному совершенствованию качества работ. В то же время я, благодаря Скамони, стал лучше различать, что можно (и надлежит) требовать, а что нельзя и остается вне достигаемости. Наше истинно дружеское сотрудничество со Скамопн пригодилось и после того, что я покинул «Сокровища»; оно способствовало созданию целого ряда строго художественных и монументальных изданий 5 — среди которых были мое «Царское Село», моя «Русская школа живописи» и моя же (увы, оставшаяся незаконченной) «Всеобщая история живописи».

Ближайшей моей задачей было составление первых выпусков «Художественных сокровищ», и эта задача оказалась тогда потому же особенно трудной, что до выпуска первого номера оставалось, с момента моего вступления в должность, всего четыре месяца, да и те не полностью, так как царила убийственная темнота петербургской осени, и это мешало съемке фотографий. Вообще же требовалось подобрать иллюстрации-таблицы так, чтобы они одним своим подбором давали сразу понятие о широте и разнообразии программы, а также и о художественной высоте общего уровня, В известной пропорции нужно было поместить памятники и отечественного искусства и чужестранного; нужно было представить всевозможные эпохи и всякие отрасли — лишь бы каждый воспроизводимый предмет находился в России.

Особенных усилий потребовалось от меня для осуществления моего намерения давать, в виде объяснительного текста, не просто одни отрывочные сведения (вроде того, как это практиковалось в «L'Art pour tous» * или «Formenschatz»'e **), а нечто более обстоятельное и подписанное заслуженными авторитетами. С другой стороны, условия моего сборника не позволяли уделять много места тексту, да я и сам был против того, чтоб текст в «Сокровищах» доминировал над иллюстрациями и чтоб сборник получил характер тяжелого научного органа — ведь «Сокровища» были рассчитаны на распространение в широких кругах, главным образом среди художников и художественных ремесленников. Многое из того, что требовалось для текста, я и мои ближайшие помощники сами знали, незнаемое же можно было без особенного труда узнать из словарей и специальных книг. Но трудно было какого-либо заслуженного и знаменитого ученого заставить прикинуться «скромным популяризатором» и при этом все же получить от него сведения «вполне научного» характера. Но и тут, после долгих уламываний, доходивших подчас до неприятных колкостей, мне удавалось добиться своего даже от таких светил, как заведующий Античным отделением Эрмитажа Кизерицкий, как знаменитый византолог Я. И. Смирнов, как профессор Шляпкин и мно-

«Искусство для всех» (франц.),

«Сокровища формы» {нем.).

IV, 38. «Художественные сокровища России»

321

гие другие. На эти переговоры и убеждепия уходило много времени и нервов, но я был уверен, что нахожусь на верном пути. Моя программа была рассчитана на годы, и я не сомневался, что со временем мне удастся одолеть и равнодушие публики, и недоброжелательство некоторой части «начальства». И действительно, надежды мои стали сбываться скорее, чем я предполагал. Постепенно смысл и цель сборника, по мере появления дальнейших выпусков, делались понятнее, и «Сокровища» стали завоевывать симпатии и уважение. Когда же увеличение числа подписчиков позволило мне рискнуть пойти на большие затраты, и я целые выпуски отважился посвящать одной, объединяющей все содержание их теме (с текстом, более пространным), то я стал все чаще слышать комплименты, а то и изъявления настоящего восторга. Особенный успех имели выпуски первого года издания, которые были посвящены Китайскому дворцу в Ораниенбауме, богатому собранию голландских картин Л. II. Семенова-Тян-Шаньского и Строгановскому дворцу в Петербурге.

Петр Петрович Семенов, со своими густыми белыми бакенбардами, с отросшими на затылке волосами, представлял собой необычайно живописную фигуру. Характерна была и вся его повадка, за которую злющий Деларов дал ему прозвище «Топтуна». Он действительно как-то все время топтался, передвигаясь от одной картины к другой и давая краткие пояснения о каждой. Память у Семенова была изумительная, и лишь изредка происходили в ней те заскоки, касающиеся имен авторов или городов, которые так нопятны, если принять в соображение его годы и те мириады названий, которые должен был хранить мозг этого восьмидесятилетнего старца, особенно прославившегося в качестве отважного путешественника и исследователя. Основной же заботой Семенова при собирании картин было то, чтоб его коллекция могла служить дополнением Эрмитажу и чтоб в ней были представлены все те голландские художники, которые в государственном хранилище отсутствовали.

Несравненно менее гладко сошла моя работа по составлению «Строгановского номера», посвященного как самому зданию дворца Строгановых на Невском проспекте, так и находящимся в нем художественным предметам. Эти чудесные вельможные палаты, построенные (и перестроенные) еще при Елисавете Петровне, интриговали и интересовали меня с отроческих лет. В архитектуре графа Растрелли, в кровяном цвете, в который дворец тогда красился, в львиных мордах на воротах, в странных железных тумбах, что стояли по краю тротуара, оцепляя дом со стороны Невского проспекта и Мойки, во всем этом было что-то необычайное и чуть «гримасирующее». К этому надо прибавить, что Строгановский дворец считался хранилищем баснословных сокровищ, однако попасть в это зачарованное место не было возможности. Принадлежал дворец, на правах майората, последнему в роде Строгановых — графу Сергею Александровичу, по оп жил постоянно в Париже и в Петербург не заглядывал. Громадный дом оставался годами необитаемым, и было известно, что хозяин решительно против того, чтоб кого-либо в его отсутствие впускать. Это очень досадовало любителей старины и историков

11 Заказ Н 2516

322

IV, 38. «Художественные сокровища Росс

искусства. Все же после всяких тщетных попыток я добился того, чтоб для меня Сезам открылся. Для этого пришлось познакомиться с управляющим графа и убедить его послать запрос проживавшему в Париже графу. На первую телеграмму ответа не последовало, на вторую ответ получился отрицательный, и лишь в ответ на третью, в которой управляющий сослался на рекомендацию П. Я. Дашкова и принцессы Е. М. Ольденбургской, разрешение последовало. К сожалению, я и после того наткнулся на настоящего цербера. То был дворецкий, живший в полном безделии п покое в боковом флигеле дворца. Он не мог напрямик противиться воле графа, однако он с такой явной неохотой покорился его приказу, открыв для меня и для моих фотографов парадные комнаты, что для меня изучение Строгановского дворца сделалось чем-то мучительным. Напрасно каждое мое посещение я кончал тем, что совал в его руку по золотому, напрасно я был с ним изысканно любезен, хамоватый дворецкий продолжал противиться, чтоб картины и предметы снимались с места и т. д. Многое из того, что я себе наметил, так и осталось не снятым.

Глава 39

КОЛЛЕКЦИОНЕРЫ. ДЕЛАРОВ. П. Я. ДАШКОВ. в. к. НИКОЛАЙ МИХАЙЛОВИЧ

Необходимо теперь рассказать об одной весьма существенной стороне моей деятельности и, более того, моего характера, а именно о моей страсти к собирательству. Возможно, что я об этом уже упоминал выше не раз, но писания эти до того растянулись, что мне подчас трудно проверить.

Определенные к собирательству наклонности обнаружил я с ранних лет. Сначала я со страстью собирал, как все мальчики тогда, почтовые марки, затем наступил период собирания бабочек и жуков, потом я стал собирать книги. Несомненно, меня в свое время сильно раззадорил обход антикварных лавок в обществе Реджинальда Ливисей, которому я служил и толмачом, и чем-то вроде эксперта. В 1886 г. особенно сильное впечатление на меня произвело посещение квартиры старого еврея господина Кауфмана, который около 1884 г. внезапно появился на пашем горизонте.

Чем в обыкновенной жизни занимался Кауфман, я и тогда не знал, возможно, что он был «биржевым маклером» или чем-то в таком роде, ео обладал Кауфман, во всяком случае, очень крупными средствами и значительную часть их он тратил на приобретение всяких редкостей. Ими он любил хвастаться и все предлагал папе посетить свою квартиру па Васильевском Острове, на углу 1-ой линии и Большого Проспекта. Папа, наконец, собрался и взял меня с собой. Мне теперь трудно сказать,

. ?Vt 39. Коллекционеры323

что представляло собой то, чем было битком набито это очень пространное помещение, но мне, мальчику шестнадцати лет, во всяком случае, самая эта «масса сокровищ» чрезвычайно импонировала...

Не совсем заглохла, но все же значительно сократилась моя коллекционерская мания в первые годы нашего самостоятельного существования. Средства у нас были очень ограниченные, и почти все уходило на хозяйство. Первое время пребывания в Париже эта страсть и вовсе замерла, зато несколько позже, еще в Париже, она получила особую интенсивность. Вернулся я в Россию с папками, набитыми всякими гравюрами и литографиями, среди коих очень многие относились к прошлому Петербурга, а несколько сот представляли собой бытовой материал. С момента, когда я вошел в обладание отцовским наследством, я получил возможность более последовательно и более широко заняться обстановкой пашей квартиры; и мне, и жене хотелось придать ей, вместе с уютом, то изящество п ту «парадность», которые соответствовали нашим вкусам и нашей потребности жить среди приятных, а то и редкостных вещей. И вот тут на нашу сцену вступает, в качестве не особенно длительной «гастроли», Павел Викторович Деларов. На этой весьма необычайной фигуре мне хочется остановиться.

Однажды, еще до Парижа, во время одного моего посещения Эрмитажа на меня сильное впечатление произвел господин, который, стоя в «Галерее истории живописи» перед мольбертами с новыми приобретениями музея, громко и с необыкновенной авторитетностью подвергал их немилосердной критике. Самая наружность этого господина обращала на себя особенное внимание. Это был невысокого роста, коренастого сложения человек с густой рыжей бородой и рыжим же клочком волос среди высокого лба, что придавало ему сходство с античным сатиром. При этом, острые, очень злые голубовато-зеленые глаза и яркий румянец на щеках. Поразило меня и то, как он был одет. Увидеть человека среди дня во фраке было уже чем-то необычайным; вид этот наводил на предположение, что это какой-либо присяжный поверенный, забредший в Музеи в перерыве между двумя тяжбами; за лакея же его, во всяком случае, никак нельзя принять. Под мышкой у рыжего господина топырился огромный, туго набитый портфель. Вел он себя вызывающе дерзко. Все в целом было настолько странно, что я тотчас же тогда поднялся в кабинет хранителя музея, к А. И. Сомову, которому я описал наружность поразившего меня человека. II не успел я закончить свой рассказ, как А, И. Сомов, а за ним и его помощник А. А. Неустроев в один голос воскликнули: «Да это Деларов!» За этим последовала весьма нелестная характеристика. Оказалось, что этот Деларов никакого отношения к жизни Эрмитажа не имеет, что он вовсе не какой-либо важный сановник или родовитый вельможа, а служит он в Министерстве путей сообщения, где занимает пост юрисконсульта (вот откуда сходство с адвокатом) и как таковой славится своим бессовестным стяжательством. Он — обладатель большого собрания картин, а к администрации Эрмитажа издавна питает лютую ненависть.

11*

.324

l?V 39. Коллекционеры

Проходят четыре года. Я вернулся из Парижа и снова «окунулся» в петербургскую жизнь. II вот, к большому моему удовольствию, я встречаю своего эрмитажного сатира на сей раз в семейной обстановке — у своей кузины Е. С. Зарудной-Кавос на одном из ее журфиксов, на которых можно было видеть всяких знаменитостей художественного и литературного мира. Деларов с неистовым жаром с кем-то спорил, сыпал цитатами на всяких языках, иногда разражался дико-язвительным смехом. Во всяком случае, он еще более меня тогда заинтересовал, и я был в восторге, когда я тут же был им приглашен с женой отобедать у него на даче в Павловске.

В ближайшее же воскресенье мы туда и отправились. И тут все было довольно неожиданным. Дом, в котором круглый год жили Деларовы, не был вовсе каким-либо каменным особняком, а то была самая обыкновенная двухэтажная деревянная дача. Госпожа Деларова оказалась той самой мадемуазель Аршеневской, которая произвела на меня известное впечатление своим болезненным и грустно-томным видом на приеме после бракосочетания моего брата Михаила; с тех пор она превратилась в очень полную и вовсе не томную матрону, успевшую уже родить своему супругу нескольких детей (были у него взрослые дети и от первого брака). Поразила меня и коллекция Деларова, о которой я столько слышал. По количеству картин это был настоящий музей, по, боже мой, в каком неприглядном порядке все это было размещено! И какая это была мешанина школ, эпох и достоинств. Заполнены были не только стены гостиной, кабинета и столовой, но и спален. Картины висели и над детскими кроватками, в коридорах и даже в отхожем месте! Условия света были всюду крайне невыгодные, и часть картин пришлось рассматривать при свете свечки, так как они находились в самых темных углах или в чуланах, а электричество отсутствовало.

Дело происходило зимой (в ноябре), сумерки, а затем и темнота наступили рано, а потому дальнейшее мое ознакомление с коллекцией было отложено до другого раза. Зато мы были угощены замечательным обедом. Он, правда, был сервирован без всякой декоративной претензии, по был он и обильным, и вкусным, и сытным, а главное — пьяным. Не только после превосходного soupe ? l'oignon * в крупные рюмки была налита мадера, после рыбы — зеленые рюмки наполнились рейнвейном идеального аромата, после ростбифа — стаканы — бургундским, а к кофе была подана целая батарея ликеров, но во время всего обеда лилось рекой шампанское, и хозяин зорко следил, чтобы все пили, причем сам пил втрое больше гостей и к концу обеда так «налился», что стал совершенно невоздержан на язык, стал рассказывать в очень откровенных формах анекдоты и ругать не совсем цензурными словами своих врагов (особенно попадало знаменитым историкам искусства Бредиусу и Гоф-стеде де Грот) — и все это при дамах и даже при маленьких детях. И замечательно, что бывшая поэтичная мадемуазель Аршепевская, за-

* Лукового супа (франц.).

IV, 39. Коллекционеры

325

седавшая на председательском месте, видимо, была до того приучена к таким проявлениям темперамента своего супруга, что и не пыталась положить какой-либо предел им.

Достойным образом закончился этот сумбурный день и вечер тем, что пьяный извозчик, повезший нас па вокзал, выворотил нас вместе с санями па крутом повороте в снег, причем моя бедная жена получила от осколков льда несколько ранок на лице!..

Вскоре после этого folle journ?e * последовал первый визит Деларова к нам. Тут он меня поистине тронул своим восторгом от наших семейных Гварди: «Sic itur ad astra» **,— твердил он, глядя на эти чудесные рисунки. Похвалил он и другое, что висело у пас по степам и тут же, видимо, убедился в том, что я кое-что понимаю и кое-что знаю, что в те времена в России было редкостью. Взялся он и «пилотировать» меня в деле собирательства, но от предложения участвовать в каких-либо аферных комбинациях, основанных па купле и продаже картин, я сразу и решительно уклонился. Я вообще «насторожился», тем более, что слышал весьма нелестные вещи про корысть Деларова и не слишком строгую его честность. Последнему я получил подтверждение из уст самого циничного и необузданного Павла Викторовича. Как раз в день первой экскурсии его «пилотирования» по антикварам я заехал за ним в министерство на Фонтанке и был поражен, что и его очень обширный кабинет был завешен картинами, но такого формата, который не пролез бы ни в одну дверь павловской дачи. Тут висела большущая и прекрасно писаная «Аллегория мира» Луки Джордано и не менее крупный библейский сюжет Иорданса, натюрморты Снапдерса и еще много другого. Стоя перед этими полотнами, Деларов понес невероятную галиматью, что-то вроде гимна взяточничеству, совершенно не стесняясь присутствием секретаря и сторожа. Кстати сказать, этот сторож (или курьер) был вернейшим спутником его превосходительства в его посещениях Александровского рынка и разных антикваров. Купленные картины он сразу забирал и тащил на пролетку или на сани, где и усаживался рядом со своим начальником, придерживая руками приобретенные «находки». В целом это представляло зрелище, достойное Перова или Владимира Маковского.

Много картин Деларова прошли через руки реставратора Напса (тоже очень характерной фигуры), по и сам Павел Викторович был склонен заниматься этим своеобразным «спортом». Однако про пего уже пикал; нельгя было сказать, чтобы он обнаруживал при этом необходимый такт и осторожность. Я уверен, что сам Деларов погубил не один десяток картин, так как сам жестоко поплатился, доверив его знанию дела прелестную картину в духе Пауля Поттера, которую я считал за Адриана ван де Вельде. Это был пейзаж с отдыхающими на первом плане под тенью деревьев коровами. И вот, вооружившись ватой, которую Деларов

* Безумного дня (франц.). ** Так идут к звездам (лат.).

326

IV, 39. Коллекционеры

макал в раствор спирта со скипидаром (первого было больше, чем второго), он так энергично принялся «шкурить» мою картину, что пе успел я оглянуться, как полетела топко выписанная листва на деревьях, как за средней коровой появился стог сена, как исчезла деревня и колокольня церковки на горизонте... И стала моя картина плоской, пропала вся ее поэзия...

Эту картину я приобрел на аукционе барона Фитингофа, который состоялся в пустой квартире обреченного на слом дома Жербииых на Михайловской площади. Интересные в художественном отношении распродажи были у нас редкостью, а потому и этот аукцион получил значение известной сенсации и собрал всех, что было у нас коллекционеров и антикваров. Поживились па нем тогда многие мои знакомые, да и мое собрание обогатилось не только той, погубленной затем Деларовым картиной, но и прелестным ранним «сухопутным» пейзажем Я. ван Гойена, двумя превосходными пейзажами, шедшими за Гасиара Пуссена (настоящим автором их был несправедливо забытый немец XVII в. Иоганн Гла-убер), и еще кое-что. Очень мне хотелось получить восхитительную «Зи-мку» Яна Брейгеля и «Аллегорию зимы» Роттенгаммера, но первую мне пришлось уступить Деларову, за что он обещал мне не «гнать» Гойена (благо у него было несколько картин этого мастера), а вторую у меня «выпросил» милейший граф А. А. Голеннщев-Кутузов.

Добрыми отношениями с Кутузовым я дорожил, но пе потому, что особенно ценил его как поэта, и еще менее потому, что, сделавшись секретарем вдовствующей императрицы, он стал (или мог стать) влиятельным персонажем; наконец, н не потому, что ему удалось, начав с малого и очень скромного, собрать в сравнительно короткий срок весьма интересную коллекцию картин, а просто потому, что я редко встречал человека такой изощренной любезности. II эти манеры Кутузова не были чем-либо напускным или лицемерным, а соответствовали действительно необычайному его благодушию. Что же касается до наружности графа, то на поверхностный взгляд его легче было принять за купца. На это наводила его тяжелая, расползшаяся фигура, его одутловатое широкое лицо, его жиденькая белокурая борода; все это вместе взятое напоминало торговцев в Апраксииом рынке, которые, сидя перед своими лавками, целыми днями попивали чай и зазывали прохожих. Но стоило немного побеседовать с этим мнимым купчиной, и настоящая природа Арсения Аркадьевича выявлялась вполне; все выдавало в нем «подлинного барина». Большими средствами он не обладал и поэтому долгое время не мог потакать уже давно таившейся потребности окружать себя предметами искусства. Но с момента, когда он поступил на службу по двору вдовствующей императрицы Марии Федоровны и ему была предоставлена прекрасная казенная квартира в доме для служащих Аничкова дворца на Фонтанке, для него открылась возможность se payer quelques folies * (его собственные слова). Приобретения на аукционе Фитингофа были пер-

* Позволить себе кое-какие безумства (франц.),

?V, 39. Коллекционеры

327

выми из этих безумств, и они были еще робкими и осторожными, с течением же времени граф все более смелел, и в конце концов коллекция его, сгруппированная в его обширном и глубоком кабинете, представляла и весьма значительное целое. Он особенно увлекался старыми немцами XV в.

Раз я уже заговорил о петербургских коллекционерах, то будет уместно упомянуть здесь имена и других главнейших наших собирателей: М. П. Боткина, Е. Г. Швартца, И. И. Ваулина, П. Я. Дашкова, С. С. Боткина и князя В. Н. Аргутинского. Со всеми ними я часто встречался как раз в эту пору, т. е. вокруг 1900 г.— отчасти на почве моей деятельности редактора «Художественных сокровищ», но двое последних из названных сделались моими ближайшими друзьями; с ними я стал видеться чуть ли не ежедневно, мы с женой постоянно бывали у них, а они у нас, они же стали принимать живейшее участие во всем, из чего складывалась моя жизнь, как общественная, так и семейная. Позже к ним присоединились еще князь М. К, Горчаков с княгиней и М. С. Олив с супругой.

На одном из этих лиц мне нужно подольше остановиться. Я имею в виду самого замечательного из них — Павла Яковлевича Дашкова 2. Имя его мне стало известно еще в 80-х годах, когда в изданиях Суворина, посвященных истории Петербурга, его окрестностей и Москвы, постоянно появлялась под иллюстрациями одна и та же заметка: <<Из собрания П. Я. Дашкова». Заметки эти заставляли предполагать, что у этого счастливца хранятся неисчислимые сокровища, как раз касающиеся такой области прошлого, которая меня все более и более приманивала. Несколько раз, все через А. И. Сомова, я пытался попасть к Дашкову, но пока я из себя ничего официально не представлял, мои домогательства оставались тщетными; напротив, с момента, когда я стал редактором художественного исторического сборника, издаваемого имп. «Обществом поощрения художеств», Дашков смилостивился. Были у меня и конкретные виды на Павла Яковлевича; я понимал, что мне никак не обойтись без многого из того, что собрал Дашков. Не скрою, что, отправляясь к такому знаменитому и заслуженному лицу, с такой «исторической» фамилией, я несколько робел... Но эта робость сразу миновала, как только я переступил порог дашковской квартиры. Вся его обстановка оказалась совершенно не такой, какой я ее себе представлял. Бог знает почему я ожидал, что, войдя в этот снаружи издавна знакомый мне дом на углу Михайловской площади, в двух шагах от Михайловского театра, я окажусь в подлинно барских хоромах, с массой картин на стенах и с великолепной «дворцовой» мебелью. На самом деле эти комнаты были самыми обыкновенными, в гостиной висел всего один портрет, кресла и диваны покрыты чехлами... Что же касается самого хозяина, то я увидал вовсе не какого-либо важного вельможу, а передо мной предстал подвижной и прямо-таки юркий, сухонький, седеющий господин, с коротко стриженной бородкой, с волосами ежиком, и уж окончательно неожиданным было то, что этот господин препотешно заикался, а речь его, хоть

328

IV, 39. Коллекционеры

и была безукоризненно правильной, однако в ней слышался как бы намек на иностранный акцент **.

Несколько своеобразный вид представляла из себя одна только столовая. К ней прямо из передней шел светлый коридор, установленный «тропическими» растениями, и целая «горка» таких же растений придавала столовой некоторое сходство с «зимним садом». Тут, за широким столом происходили те длившиеся часами заседания, во время которых гости, званые и незваные, бывали потчеваемы обильным, но совершенно на домашний лад приготовленным кушанием и целыми потоками вина. Погреб Павла Яковлевича славился на весь Петербург; считалось, что у него хранятся какие-то «совершенно единственные» коньяки, реинвейны, токайские, бургундские и бордоские вина, но не ими он угощал своих завсегдатаев, а исключительно своим янтарным сиракузским, похожим на марсалу. И какое же это было чудное зелье! Вкусное и легкое! Как оно развязывало язык и как веселило, как располагало к беседе и даже к болтовне и к вранью. Хозяин неустанно следил, чтобы бокалы (очень крупные бокалы) были всегда полны, и, стоило отпить толику, как он делал знак лакею, и тот, несмотря ни на какие протесты, подливал до краев, а хозяин тянулся, чтобы чокнуться, и приходилось пить. Павел Яковлевич и сам не отставал от гостей в этом культе Бахуса, но с момента, когда появились у него первые признаки заболевания грудной жабой, он стал осторожнее, и вместо сиракузского ему подавали рюмочку молока с каплей в нем коричневой микстуры — вероятно иода. Это уже не могло служить подстреканием для других, и, пожалуй, в эти годы пили у него меньше прежнего, несмотря на настойчивые его приглашения и понукания.

Павлу Яковлевичу доставляло удовольствие напоить гостя. Об одном таком случае он говорил в тоне полководца, одержавшего блестящую победу. Жертвой оказался известный московский театральный коллекционер Бахрушин. Этот самонадеянный господин имел неосторожность похвастаться, что «его вино не берет», что он остается трезвым, сколько бы ни выпил вин и водки. «Ну подожди, братец,— подумал Дашков,— я ттебе поккажу, каким тты осттанешься тттрезвым у меня!..» И, пригласив на следующий день самонадеянного москвича к обеду, Павел Яковлевич так его угостил, что тот оказался под столом, и его пришлось вынести на руках, уложить в карету и отвезти в гостиницу. В этой решительной битве были пущены в ход les grands moyens *, и в том числе какой-то коньяк эпохи Людовика XVI и какое-то шампанское, превратившееся в подобие густого сиропа. «От одддной рррюмочки тттакого шшшшампанского люди валятся зазазамертво». Знатоки, впрочем, утверждали, что это не так и что столетнее шампанское ничего из себя, кроме чего-то тухлого и кислого, не представляет.

** Отец П, Я. Дашкова был русским посланником в Швеции, и в Швеции же про

текло детство Павла Яковлевича. * Сильные средства {франц.).

IV, 39. Коллекционеры

3?9

О, эти чудесные, эти пьяные завтраки за дашковским столом. Как* не упомянуть о них добром и восторгом. Какие то были удивительно занимательные, разнообразные собеседования. Какое они мне доставляли наслаждение, сколько интересных людей я за ними перевидал и переслышал. Два-три человека были des habitues *, и они исполняли при Дашкове роль, которую в старом домашнем быту играли домочадцы и приживальщики; они были выдрессированы «подавать реплики» хозяину, наводить разговор на желательные темы и, главное, следить за тем, чтобы гости пили. Из них мне лучше других запомнился некий господин Минин, отец красавицы-балерины Муромцевой и, как говорили, спутник Павла Яковлевича в каких-то ночных авантюрах. К завсегдатаям же можно еще причислить и популярного историка Божерянова, а также неизменно каждый раз появлявшегося генерала Несвецевича. Но только последний долго не оставался и, хоть являлся во время завтрака, однако «к столу приглашаем не был». Он заезжал на десять минут, и это для того только, чтобы вручить Дашкову для его «современной хроники» какой-либо только что отпечатанный снимок. Этот Несвецевич был очень маленького роста и очень невзрачный, прямо-таки чумазый, и генеральская форма шла ему, как корове седло. Но человек он был ценный — это был настоящий предтеча тех фотографов-репортеров, тех chasseurs d'images **, которые расплодились ныне в таком количестве и стали чем-то вроде общественного бедствия. Технически снимки Несвецевича были не ахти какие, но то были все же документы, выхваченные прямо из жизни и обладавшие полной достоверностью. Про Несвецевича, про его способность «пролезать» в самые запретные места ходили разные анекдоты, иногда и вовсе неправдоподобные, как например, будто бы он снял одно очень высокопоставленное духовное лицо с балериной на коленях!..

Постоянные гости Павла Яковлевича являлись к нему, не дожидаясь, чтоб он особенно приглашал. Это были настоящие Stammg?ste ***; я довольно скоро попал в их разряд. А затем шла серия самых разнообразных персонажей, начиная с каких-то господ в военных и в гражданских мундирах, служивших в Охранном отделении, и кончая заведующим военными музеями и архивами. Не было такого готовящегося исторического труда—будь то юбнлейпая история полка пли министерства,— в котором можно было бы обойтись без того, чтоб украсить книгу воспроизведениями гравюр, почерпнутых из собрания Дашкова.

Мои посещения Павла Яковлевича имели предлогом известную корыстную цель; я являлся как бы для того, чтобы узнать, не откопал ли чего Дашков для меня из «недр» его собрания, куда никто не допускался. На самом же деле меня просто тянуло к Дашкову, тянуло оказаться за этим столом и послушать все то, что там говорилось. Разговоры были почти всегда исторического характера; сообщались и обсуждались по-

Завсегдатаи (франц.). Охотпиков за кадрами (франц.). Постоянные гости, завсегдатаи (нем.).

330

IV, 39. Коллекционеры

вейшие открытия всяких тайн (постоянно возвращались, например, к подробностям убийства Павла I или к тому, был ли или не был Федор Кузьмич действительно Александром 13); рассказывались анекдоты про всяких первопланных личностей, обсуждалась целесообразность распоряжения полководцев, выигравших или проигравших какое-либо знаменитое сражение и т. д. Изредка затрагивалась и современность, но в таких случаях я не помню, чтобы можно было вывести вполне отчетливое заключение о настоящих политических убеждениях беседующих. Едва ли присутствие каких-то господ из охраны (или из сыскной полиции) могло способствовать такому уяснению. Впрочем, сам Павел Яковлевич был убежденным монархистом. Даже тогда, когда с 1904 г. «дело стало пор-титься», оп не терял своей абсолютной веры в государя. Я помню, как он на какие-то едкие нападки одного из гостей вдруг возвысил голос и, почти не заикаясь, в несколько приподнятом тоне заявил: «Вот увидите, государь еще себя покккажет и всех, и всех, и всех удивит!..»

Вообще же Павел Яковлевич больше любил послушать умные и ученые речи и постоянно подзадоривал гостей к тому, чтобы они выкладывали побольше всяких сенсаций. Но изредка он и сам выступал с каким-нибудь рассказом (почерпнутым из его необъятного архива). И вот что странно: его заикание не только тогда не портило дела, а напротив, придавало его речи особую значительность и живописность. Он с ловкостью умел пользоваться заминками своего языка перед каким-либо особенно замечательным сообщением. Заминки эти служили ему многоточием, они же позволяли ему в течение такой паузы собраться с мыслями и отлить их в особенно отчетливую и поражающую формулу. При этом Павел Яковлевич начинал по-особенному ерзать на стуле, вертеться, оглядывать сидящих за столом, и все это подготовляло эффект, заставляло насторожиться и загореться особенным любопытством. «Сенсация» затем выпаливалась уже без заминки и с каким-то «триумфом». Часто сенсации Павла Яковлевича бывали юмористического порядка, и тогда, сохранив величайшую серьезность до последнего момента и выпалив, наконец, то, чем он желал потешить аудиторию, он начинал трястись в каком-то молчаливом смехе, заражая им и всех присутствующих. Да и заражать было нечего, ибо то, что подносил Павел Яковлевич, отличалось всегда тонким остроумием.

Однажды среди завтрака в столовую вошел высокого роста, чуть сутулый военный в форме (тужурке) кавалергардского полка. Ему на вид можно было дать лет сорок. Красивое, значительное лицо было несколько восточного типа (в иллюстрациях детских сказок такими обыкновенно изображаются всякие татарские ханы или индийские принцы и раджи). Уже было странно то, что этот запоздалый на добрых два часа гость вошел совсем по-домашнему, без доклада, но еще более меня удивило то, что Павел Яковлевич, который в подобных случаях не двигался с места, тут вскочил и с каким-то гостеприимным восторгом бросился настречу. Все тоже привстали, но гость попросил «не беспокоиться» и сам уселся на уголок рядом с хозяином, отказавшись впрочем от еды. Оказалось,

IV, 40, Новые друзья331

что это в. к. Николай Михайлович, которого соединял с Дашковым интерес к прошлому России п который не раз пользовался для своих исторических трудов коллекциями и архивами Павла Яковлевича.

Приход великого князя нарушил было общую беседу: иные не знали, как подобает в таких случаях себя держать. Но сам Николай Михайлович постарался, раздавая любезные улыбки во все стороны, очень скоро устранить стеснительность. Он стал рассказывать про какое-либо свое новое открытие, Павел же Яковлевич задавал ему задорные вопросы, вникая в подробности, прося уточнения, высказывая иногда свои предположения или не без потешного пафоса изображая «крайнее изумление». Постепенно вслед за ним и все прочие оживились и вошли в беседу.

На меня в этот первый день великий князь произвел очень сильное и обворожительное впечатление. Он показался мне удивительным умницей, человеком прелестной воспитанности и просто необычайно приятным собеседником. Увы, позже, когда я с ним ближе сошелся и был приглашен «запросто заходить к нему» (главным образом, чтобы принять участие в разборе фотографических материалов для его грандиозного предприятия — издать своего рода свод русских портретов), мне пришлось несколько изменить это мнение о нем. Под оболочкой тончайшего «европейца», «парижанина» и «сказочного принца» обнаружились некоторые весьма неприятные черты грубости и, я бы сказал, самодурства. Но к нему я еще вернусь в дальнейшем,

Глава 40

НОВЫЕ ДРУЗЬЯ: СУПРУГИ БОТКИНЫ,

КНЯЗЬ В. Н. АРГУТИНСКИЙ,

«КОКА» ВРАНГЕЛЬ, ДОБУЖИНСКИЙ

Перечисленные коллекционеры были просто нашими новыми знакомыми. Но вот двое стали и нашими близкими друзьями. Наше сближение произошло на почве собирательства, на общности интереса к старине, к красивым и курьезным вещам, но постепенно в этом сближении начали вскрываться общечеловеческие начала, наше отношение к жизни вообще, наши «жизненные вкусы». Как и старых моих друзей отрочества и юности, так и этих, подошедших к нам уже тогда, когда мои друзья юности перестали представлять собой сплоченное целое, привлекало к себе монархическое начало. Но и у меня и у них было в этом больше эстетизма, нежели чего-либо похожего на доктрину. Нас всех продолжало пленять в клонившейся к упадку монархии то, что еще оставалось в ней от «традиционного великолепия». Кроме того, и у Боткина, и у князя Ар-гутинского мопархизм поддерживался принадлежностью к тому кругу, который более тесным кругом обступал престол.

332IVt 40. Новые друзья

Я уже рассказал, как произошло мое знакомство с С. С. Боткиным и его женой * — на первой нашей выставке в 1898 г. Меня заинтересовала тогда эта «юная» и симпатичная пара и то, с каким особенным вниманием они разглядывали выставленное и оживленно делились между собой своими впечатлениями. Но тогда дальше наше знакомство не пошло, и Боткины еще не были «допущены» в наш «интим», а к тому же я вскоре после того уехал к своим в Париж. Лишь по моем возвращении в 1899 г. это знакомство стало быстро приобретать более тесный характер, а уже через несколько месяцев мы с женой стали почти неразлучны с четой Боткиных. То они звали нас к ним, то мы принимали их у себя, то все четверо встречались у общих приятелей или в театре. С момента же моего вступления в редактирование «Художественных сокровищ» С. С. Боткин стал оказывать мне и весьма ценные услуги, знакомя меня с разными обладателями прекрасных вещей. Это он ввел меня к графу и графине П. П. и Е. В. Шуваловым, и к Юсуповым, и к князю и княгине Орловым, он же принял живейшее участие в том, чтоб я мог получить разрешение производить снимки внутри Строгановского дворца. Разумеется, к этому времени я уже знал, что он вовсе не «студент», а профессор Военно-медицинской академии и к тому же лейб-медик, что он вовсе не так молод, как казался, а что его жена — дочь П. М. Третьякова, память которого я особенно чтил. Все это не «портило дела», но и не отзывалось на наших отношениях, в которых царил самый непринужденный тон — такой же, какой царил между нами и нашими прочими друзьями. Профессор и лейб-медик оказался очень склонным к юмору, к шуткам; его несколько сиплый, давящий смех то и дело раздавался на наших беседах, он быстро освоился со всеми нашими чудачествами и странностями. Александра Павловна была более сдержанной, но это происходило отнюдь не от какой-либо спеси, иногда присущей представителям именитого московского купечества, а происходило оттого, что она с трудом освобождалась от сохранения некоей природной «молчаливой монументальности», выражая то удовольствие, которое она испытывала в нашей компании, одной лишь приятной, как бы «про себя», улыбкой. И тот и другой из супругов обладал, во всяком случае, большим шармом, но, пожалуй, он в большей степени, нежели она. Сказать кстати, в Александре Павловне нас очень коробила одна странная черта. Она обожала свою старшую дочь Шуру и не скрывала своей антипатии к младшей — Тасе. Причиной этого, говорят, было то, что после рождения первой дочери Александра Павловна особенно страстно стала мечтать о сыне, и вот разочарование, постигшее ее, когда снова родилась девочка, до того ее огорчило, что она с самых пеленок принялась это ни в чем неповинное дитя ненавидеть и, мало того, всячески это показывать. В этом несомненно сказывались пережитки купеческого самодурства, но надо отдать справедливость Александре Павловне, что в чем-либо другом такого следа ^темного царства» не обнаруживалось.

Иным характером обладал Сергей Сергеевич. Он был чрезвычайно любопытен до людей (черта, которая особенно меня с ним сближала),

IV, 40. Новые друзья333

а потому он не только не чуждался кого-либо, но любил бывать а там, где людей было много и где он мог вдоволь удовлетворить свое специфическое любопытство. Не брезгал Сергей Сергеевич и всякой chronique scandaleuse *, охотно пополняя ее собственными наблюдениями, которые накапливались в его великосветской практике. При этом он, разумеется, остерегался выдавать тайны профессионального характера и сообщать, хотя бы и в тесном дружеском кругу, те из своих наблюдений, которые могли бы нанести ущерб репутации людей, состоящих его пациентами.

Одной из основ нашего дружеского общения с Боткиным было коллекционирование, но, разумеется, я никак не мог тягаться с Сергеем Сергеевичем, располагавшим несравненно большими средствами, нежели я. Впрочем, и вообще конкурентами мы едва ли могли бы быть, так как меня больше тянуло собирать старину западного происхождения, он же почти исключительно собирал русские вещи и преимущественно рисунки. У него их уже набралось несколько сот, но качественно в момент нашего сближения далеко не все были равного достоинства. Боткин тогда зачастую «попадался», придавая веру слишком смелым атрибуциям (желание во что бы то ни стало иметь образчик того или другого редкого мастера влияло на эту доверчивость); не всегда он разбирался и в разных тонкостих. Но постепенно он от таких недостатков освобождался, становясь все более и более строгим в выборе и в то же время стараясь вести с большей последовательностью пополнение своего собрания (которое он завещал Музею Александра III). И до чего же по-детски бурно радовался милый Сергей Сергеевич, когда ему удавалось найти что-либо особенно интересное! Как он «ржал», приговаривая, что Остроухов и Ар-гутинский подавятся от зависти, когда узнают, что у него прибавился еще один Брюллов или еще один Кипренский.

Особенно интенсивный характер получила моя дружба с С. С. Боткиным незадолго до его кончины — в зависимости от наших парижских спектаклей. Уже для успеха моего балета «Павильон Армиды» он потрудился немало, здесь же он прямо-таки распинался за меня, за Дягилева, за всех нас и проводил целые дни то на репетициях в «Екатерининском эале», то у менят то у Сережи. Он всегда был поклонником балета, и эту его страсть вполне разделяла его жена, но с момента, когда он перестал быть только зрителем, глядевшим на спектакль со своего кресла, а лично познакомился с лучшими артистами и видел их за подготовительной работой, он просто потерял голову. Впрочем, не одну голову, но и сердце. Он безумно увлекся Тамарой Карсавиной, в которую в те дни трудно было не влюбиться, до того обворожительна была эта всегда веселая и в то же время скромно себя державшая, очень неглупая, очень начитанная, совершенно еще молодая женщина, тогда и начинавшая подавать самые серьезные надежды. Этот односторонний роман (Тамара Платонов-

* Скандальной хроникой (франц.),

334

IV, 40. Новые друзья

на, только что тогда вышедшая замуж за В. В. Мухина, не отвечала чувствам ее уже немолодого поклонника) мог бы, пожалуй, привести к каким-либо драматическим осложнениям в жизни нашего друга, если бы не внезапная кончина его, произошедшая в начале 1910 г. Особенно запомнилось мне возбужденное состояние Сергея Сергеевича весной 1909 г. в Париже, когда он специально прибыл к нашему сезону, но под предлогом, что ему необходимо продлить (или возобновить) лечение в Виши. Впрочем, он не менял своей обычной «манеры быть», он принимал такое же горячее участие в наших делах, он так же болел всеми маленькими драмами, что разыгрывались на обостренных нервах внутри нашего «стана», и в то же время он продолжал вносить в нашу компанию ту совершенно своеобразную ноту бодрости, которая была нам так необходима. Мало того, он в известной мере поддерживал Дягилева и материально, когда случилось так, что, несмотря на успех и полные сборы, наш лидер оказался без гроша.

Несколько омрачила Боткина в эти последние годы его жизни ссора, произошедшая между ним и князем В. Н. Аргутинским2 — другим нашим близким другом. Произошла она из-за какой-то сплетни еще в эпоху подготовительного периода перед первым спектаклем моего балета «Павильон Армиды», а затем ссора вспыхнула заново, с еще большей силой, по поводу глупейшей чисто коллекционерской истории. А именно, Боткин приобрел у антиквара Гризара дюжину старинных русских тарелок с какими-то курьезными музыкальными нотами, па которую уже давно целился Аргутинский, и это было известно Боткину. Бешенство, охватившее добрейшего Владимира Николаевича, было безгранично. Напрасно и я, и моя жена старались обоих наших друзей помирить: была даже устроена с этой целью, с согласия Боткина, но неожиданно для Аргутин-ского, встреча их у нас. Но Владимир Николаевич почувствовал к своему обидчику такое омерзение, что, увидев его в нашей гостиной, он, не поздоровавшись с ним, «вылетел пулей». Нам было ужасно жаль бедного Боткина, который горько раскаивался в своем стяжательном поступке и даже готов был пойти на то, чтобы уступить половину злополучных тарелок «Аргутону», которого он, в сущности, нежно любил. Аргутинский же обвинял Боткина чуть ли не в грабеже и каждое его предложение истолковывал в худшую сторону. Он перестал кланяться при встречах не только с Сергеем Сергеевичем, но заодно и с Александрой Павловной, что являлось особенно диким, когда она оказывалась в балете на соседнем кресле.

И что ж? Кто примчался первым к смертному одру Сергея Сергеевича? Кто, услыхав в телефон печальную весть об его скоропостижной кончине, оказался там за добрых два часа до нас? Кого мы застали в кабинете Боткина, куда положили тело, рыдающим навзрыд и проливающим потоки слез? То был милый «непримиримый враг» — Аргутон. Все дни до погребения он не выходил из дома Боткиных и выказывал самое нежное попечение о безутешной вдове и об обеих «девочках». Разумеется, мир с Александрой Павловной был заключен без объяснений, и с тех пор Ар-

335

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК