IV, 49, Конец «Мира искусства,»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Матвеевым) и другой изящный одноэтажный дом в строгом стиле Людовика XVI, в котором жили две старые княжны. Все это я пишу по памяти, которой вполне доверять я не решаюсь.

Глава 49

ЛЕТО В ГОРКАХ.-

СОБИРАНИЕ МАТЕРИАЛОВ

ДЛЯ МОЕЙ МОНОГРАФИИ О ЦАРСКОМ СЕЛЕ.

«АЗБУКА». «ЗМЕИНАЯ ПОЛЯНКА».-

НАЗРЕВАНИЕ ОБЩЕСТВЕННОГО КРИЗИСА.

Я ПРИГЛАШЕН УЧАСТВОВАТЬ В ГАЗЕТЕ

«СЛОВО». КОНЕЦ «МИРА ИСКУССТВА».

АЙСЕДОРА ДУНКАН. ВСТРЕЧИ С ВРУБЕЛЕМ

Лето 1904 г. мы провели в Финляндии, верстах в двадцати от станции Райвола — на восток. Среди «непроходимых» лесов и студеных озер нашлась для нас уютная дачка, стоявшая на территории имения сестры А. П. Остроумовой — М. П. Морозовой. Я и на сей раз не принял в сердце унылый, чахлый финский пейзаж, но все же воздух идеальной чистоты, аромат обступивших нас тесным кольцом сосен и елей, прозрачность озерных вод и нежная меланхолия лимошю-желтых зорь, а также чудесное молоко (и странное отсутствие комаров) сообщило нашему пребыванию в Горках большую прелесть и настоящее отдохновение. Отдыху способствовало и то, что никто из обыкновенно нас «осаждавших» гостей сюда, в такую глушь, не решался заглядывать. Да и я за это лето вдали от городской суеты основательно отдохнул, несмотря на то, что проводил на даче лишь три последних дня недели, тогда как остальное время оставался в городе, будучи поглощен занятием в архивах — для моей «Истории Царского Села». Ценнейшие сведения я нашел в Государственном Архиве (помещающемся на Дворцовой площади в нижнем этаже министерства иностранных дел) и именно совершенно неожиданно, по указанию любезнейшего архивариуса,— среди самых разнообразных бумаг канцлера Безбородко. Много интересного оказалось и в Архиве министерства двора на Шпалерной. Там властвовал суровый хранитель, но мне удалось не без труда завоевать его доверие, и с этого момента он стал мне оказывать большие услуги. Наконец, работа в Дворцовом архиве Царского Села доставляла мне особое удовольствие. Этот архив был сложен в здании царской оранжереи, и надлежало пройти через «лес пальм», чтобы, поднявшись на верхний этаж, очутиться в небольшом, очень светлом помещении, на архив мало похожем. В нем я проводил многие часы в полном одиночестве, в полной тишине, при открытых окнах, через кото-

410

IV, 49. Конец «Мира искусства»

рые вливался знаменитый своей живительной прелестью царскоседьскии

воздух.

Там же, в здании оранжереи я однажды под вечер чудесного летнего дня услыхал пушечный выстрел. То значило, что царица разрешилась от бремени. Просчитав число ударов, которыми ознаменовалось бы рождение особы женского пола и слыша, что пушка продолжает налить, я повял, что Российское государство получило давно ожидавшегося наследника цесаревича. Дай-то бог, подумалось мне тогда, и вероятно, миллионам моих соотечественников, чтобы этот наш будущий государь оказался более отвечающим идеалу монарха, нежели его отец, который, при всех своих «общечеловеческих» качествах и при всем своем шарме, в это время уже перестал пользоваться любовью и доверием своих подданных. Но судьба готовила страшный, трагичный ответ на подобные надежды. Родившемуся в тот день младенцу было суждено, прежде чем погибнуть мученической смертью, стать невинной причиной непрерывной многолетней муки своих родителей; благодаря его же роковой болезни на память его и отца и матери легла жуткая тень Распутина, обладавшего магическим даром останавливать кровотечение, коим страдал несчастный мальчик. А какой то был ясный, радостный день! Какие радостные лица были у всех, кого я встречал затем, отправляясь после окончания своей работы на вокзал. Как весело неслись со всех концов экипажи — придворные, «собственные» и наемные, спешившие к Александровскому дворцу поздравить царскую чету.

* * *

На даче в Горках я в то лето мало работал с натуры, зато там, в деревенской тишине, я закончил свою «Азбуку» и приступил к иллюстрированию «Капитанской дочки». И то и другое печаталось в Экспедиции заготовления государственных бумаг, но «Азбука», созданная по моей инициативе, вышла затем сразу в печати, тогда как иллюстрации к Пушкину пролежали под сукном до самой Революции, когда они, наконец, нашлись в совершенно другом ведомстве и были мне возвращены.

Целью одной из наших любимых прогулок в Горках была грубо сколоченная круглая беседка, стоявшая на невысоком холмике в центре полянки, густо поросшей можжевельником. К беседке вела узкая тропинка, Там было приятно, прячась от солнца и от дождя (чаще от дождя), читать, беседовать; дети приносили туда свои игрушки. Но среди лета прелесть этого места исчезла, когда обнаружилось, что самая полянка густо заселена змеями-гадюками. Как-то раз наше внимание было обращено на странное сверкание, показывавшееся над низкими жесткими зарослями — то в одном месте, то в другом, а то и в нескольких сразу. Когда это сверкание приблизилось, то явилась возможность различить, что производили его быстро и плавно сновавшие, точно по волнам, змейки-гадюки. Зрелище было занятное, и даже, пожалуй, красивое, но совсем не «уютное». Жена и дети, поняв в чем дело, бросились вон из бе-

IV, 49, Конец «Мира искусства»

411

седки и закаялись туда ходить. Напротив, меня манили не только это в своем роде очень поэтичное место, но и этот, чуть колдовский «балет», представляемый таинственными и сколь опасными обитателями полянки.

* * *

С середины июля нам пришлось начать поиски новой квартиры. После нескольких тщетных поездок мы, наконец, набрели с женой на нечто вполне подходящее — па какой-то идеал. Эта находка была просторной квартирой в восемь комнат в последнем доме по 1-й линии Васильевского Острова — у самого Тучкова Моста и больницы Марии Магдалины. Здесь для меня была большая высокая комната с окнами, выходившими на север; просторна была и детская, и наша спальня, а что касается столовой, то она, будучи в одном конце закругленной формы, была пожалуй и чрезмерной, так пак в длину она имела шестнадцать шагов. Зато сколько места оказалось в моем распоряжении для развески своих художественных редкостей. Я особенно гордился пейзажами Гойена, Клаубера, Гюисманса, но особенно картиной Н. Пуссена, изображающей «Похищение Прозерпины»; далее превосходными образцами живописи и рисунка были две батальные картины неаполитанца Ф. Мура, большой кухонный натюрморт («бодегоп»), в котором я не прочь был видеть кисть самого Веласкеса, два наших «фамильных» Гварди, две чудесные сангины, приписывавшиеся Клодиоиу, великолепный проект тронного зала Екатерины II Вален де Ламотта, проект театрального занавеса Т. де Томона, эскизы декораций Гонзаго, Каноппи, Биббиены, две гуаши Жозефа О. Верне, эскиз театральной декорации Буше, наконец, ряд русских вещей: большой вид римской кампаньи Александра Иванова, жанровый сюжет О. Кипренского, «Старуха» Венецианова, портрет придворного скорохода Бурдипа, «Дети, пускающие пузыри» Пнина, портрет Анны Карловны и мой профильный работы Сомова, большая группа семьи моего деда около 1818 г. и т. д., и т. д. Кое-какие свои работы я теперь удостоил чести занять места рядом с этими сокровищами, тогда как бесчисленные другие мои этюды или композиции оставались покоиться в картонах, В картонах же лежала и моя уже тоже порядочно разросшаяся коллекция старинных и новых иностранных и русских рисунков.

Водворились мы на новой квартире в конце августа. Собирались мы зажить в ней на многие годы — так она нам нравилась, такая она была удобная и комфортабельная, по судьба сулила иное и не прожили мы в квартире у Тучкова моста даже года. Политический горизонт все более заволакивался, и это получало отражение на любой частной жизни. С каждом днем усиливалось настроение общей тревоги; известия с войны становились все менее утешительными, и непрестанно росло небывалое общее неудовольствие. Это уже не было обычное в русском обществе «бубнение» и «невинное фрондирование». Ведь даже в своих самых лояльных кругах русские люди и раньше не прочь были позлословить на счет разных персон, стоящих у власти, или критиковать всякие меро-

412IV9 49. Конец «Мира искусства»

приятия правительства; в общем, однако, это было скорее довольно благодушное «чесание языка». Особенно падки были на то лица, которые, ничем не рискуя и вовсе не собираясь каким-либо образом примкнуть к «крамоле», чувствовали потребность слыть среди близких за каких-то очень передовых, даже не без оттенка чего-то «красного». Тут было и нечто от басни про Моську и Слона, тут было и что-то, что называют «показыванием кукиша в кармане». Так всегда было, и не только вреда не приносило, а напротив, приносило известную пользу, исполняя функцию какой-то отдушины. Так смотрели на подобный ропот и те, кому было поручено блюсти нерушимость общественного порядка. Даже в нашем определенно «полицейском» государстве существовало мудрое правило: «пусть болтают, большого вреда от этого нет». Иные сановники, и те охотно принимали участие в этих пересудах, зная, что ныне никакое «Слово и дело» не может обернуть подобную невинную игру в подобие заговора и в нечто для них опасное.

Семья Беыуа была из наиболее лояльно настроенных, однако, боже мой, как иной раз за обыкновенным семейным сборищем свирепствовали наши домашние зоилы и критиканы (только мамочка озиралась тогда и тревожно приговаривала: «Pas devant les gens!»*). Да что скрывать, и я многогрешный нередко подливал масла в огонь, наслаждаясь своим же собственным «священным негодованием». Так было еще, когда правил не любивший шутки шутить Александр III, так продолжалось в очепь усиленном тоне в дни его сына. Бывало, что (при ощущении прочной надежности всего строя) такая беседа сбивалась и на более «революционный» лад — отчего было не поиграть с чем-то столь далеким и недостижимым, как «ниспровержение существующего строя»? Когда же русские люди попадали в чужие края, то и самые мирные, незлобивые любили пококетничать своим свободомыслием, горько жалуясь на «невыносимый гнет» и вторя «клеветникам России».

Но теперь, под действием той трагедии, что разыгрывалась на Дальнем Востоке, под действием того срама, который приходилось претерпевать всенародно, обычное «бубнение» стало переходить в иной тон. Революция казалась уже не за горами, она как-то вдруг придвинулась к самой действительности. Русское общество почувствовало зыбкость, ненадежность всего и ощутило потребность в коренной перемене. Громче и отовсюду стали слышаться требования «обуздания правительственного произвола», непопулярная японская война способствовала развитию уродливого явления — пораженчества. В этой войне стали видеть не столько борьбу с внешним врагом, сколько средство справиться с внутренней неурядицей. Проиграв войну, обанкротившись, существующий режим должен будет уступить иному, и уже, разумеется, более культурному, опирающемуся на более передовые данные, выработанные политической наукой, и более сходственному с теми государственными системами, которыми гордились передовые государства Запада. Вопрос об обуздании

* Не в присутствии прислуги! (франц.).

IV, 49. Конец «Мира искусства»413

абсолютизма, о конституции стал злобой дня, а так как правительство, особенно после гибели среди лета министра Плеве (одного из самых тупых, но и самых храбрых поборников системы неуступчивости), стало выказывать все большую растерянность, то эти вопросы теперь могли быть обсуждаемы и в печати сначала в несколько робких и «иносказательных» тонах, а там все громче и откровеннее.

Как раз я тогда впервые получил доступ к повседневной печати. В тесном кругу людей, интересующихся искусством, мое имя было известно, благодаря сотрудничеству в «Мире искусства» и моей «Истории русской живописи», однако после нескольких (давнишних) тщетных попыток проникнуть в одну из газет, я перестал об этом думать. И вот осенью 1904 г. Н. И. Перцов, приступивший к изданию новой газеты умеренного направления, сам обратился ко мне с предложением взять на себя в «Слове» отдел художественной критики. Хотя Н. И. Перцов был близким родственником моего приятеля — члена «Религиозно-философского общества» Петра Петровича Перцова, однако до того времени я с Николаем Ивановичем не встречался, но из беседы с ним выяснилось, что он мой «усердный читатель» и что вообще лично интересуется искусством. Внешность Перцова не особенно располагала к нему. Это был высокого роста, массивный, очень прямо державшийся, черноволосый и чернобородый господин с необыкновенно грубыми и некрасивыми чертами лица, чему, впрочем, противоречила его воспитанность и отличные манеры. В общем, он производил впечатление не то что высокомерного, но все же преувеличенно сдержанного, холодного «европейца». Что же касается его художественных взглядов, то они не были созвучны с моими, а отличались известной склонностью к академической банальности и большим недоверием ко «всяким крайностям», а крайностями в те времена представлялось все, что хоть немного выходило за пределы самого обывательского реализма. Однако Н. И. Перцов гарантировал мне полную свободу мнения в своей газете, и именно это явилось для меня тем соблазном, перед которым я не смог устоять. Оставалось выяснить политическую окраску «Слова», и на этом особенно настаивал Д. Философов, тогда еще не переставший заботиться о соблюдении друзьями какой-то осмотрительности в их общественных выступлениях — недаром за ним все еще числилась у нас кличка «гувернантки». По его совету, я и предложил Перцову вопрос — «будет ли газета стоять за реформы, за конституцию?» (до которой мне лично было мало дела). Когда я в ответ услыхал категорическое «разумеется», то моим колебаниям настал конец, и я согласился стать постоянным сотрудником новой газеты, которая, если я не ошибаюсь, стала тогда же осенью выходить.

414jyt ?g Конец «Мира искусства»

^г ^г ^г

Надо еще сказать, что как раз тогда же мы решили покончить с нашим детищем, с «Миром искусства». Последней попыткой продолжить его существование явилось со стороны — в виде предложения нашей прежней меценатки, княгини М. К. Тенишевой, вновь взять на себя расходы по изданию нашего журнала. Мы было пошли на это — жаль было бросать столь все же близкое нам дело. Но Тенишева ставила непременным условием принятие в качестве равноправного третьего редактора (кроме Дягилева и меня) и И. К. Рериха *, а это совершенно не нравилось никому из нас, так как, при всем уважении к таланту Рериха, как художника, мы «не вполне доверяли ему» как человеку и товарищу, не верили в его искренность и в самое его расположение к нам. Прибавлю к этому, что прекращение издания «Мира искусства» не причинило нам большого огорчения. Все трое, Дягилев, Философов и я, устали возиться с журналом, нам казалось, что все, что нужно было сказать и показать, было сказано и показано, поэтому дальнейшее явилось бы только повторением, каким-то топтанием на месте, и это особенно было нам противно **.

Первые номера «Слова» появились еще осенью того же 1904 г.; в них было несколько моих статей и заметок z. К сожалению, у меня нет под рукой этих моих первых опытов газетного сотрудничества, и, кроме двух статей, я не помню, о чем именно они толковали. Запомнилось только, что одна из моих статеек была посвящена моему кумиру — Адольфу Менделю 3, как раз в то время окончившему свою долгую и плодотворную жизнь, а другая — танцовщрще Айседоре Дункан, восторженным поклонником которой я тогда выступил.

Танцы Айседоры произвели на меня (и на очень многих — среди них на будущего нашего ближайшего сотрудника М. М. Фокина) глубокое впечатление, и скажу тут же, что если мое увлечение традиционным или «классическим» балетом, против которого Айседора вела настоящую войну, и не было поколеблено, то все же я и по сей день храню память о том восхищении, которое вызвала во мне американская «босоножка». Не то, чтобы все в ней мне нравилось и убеждало. Начать с того, что она, как женщина, не обладала, на мой вкус, каким-либо шармом—тем, что теперь так грубо означается словом sex appeal. Она не отвечала ни одному из моих идеалов (не то, что Цукки, или Павлова, или Карсавина, или Спесивцева, или сестры Федоровы). Многое меня коробило и в танцах; моментами в них сказывалась определенная, чисто английская жеманность, слащавая прециозность. Тем не менее, в общем, ее пляски,

Я не читал воспоминаний княгини Тенишевой (изданных в Париже), но мне говорили. что весь этот эпизод с кандидатурой Рериха выставлен там в ином и в превратном смысле — в частности, что княгини в этих записках очень отрицательно отзывается обо мне и о всей нашей компании. Бог ей судья. Мне же жаль, что она не нашла иного послесловия нашему содружеству и сотрудничеству.

IV, 49. Конец «Мира искусства»

415

ее скачки, пробеги, а еще более ее «остановки», позы были исполнены подлинной и какой-то осознанной и убеждающей красоты. Главное, чем Айседора отличалась от многих наших славнейших балерин, был дар «внутренней музыкальности». Этот дар диктовал ей все движения, и, в частности, малейшее движение ее рук было одухотворено.

После одного пз ее выступлений в 1904 г. поклонники решили чествовать артистку ужином, устроенным в верхнем зале ресторана Кюба. Я был среди приглашенных и удостоился чести сидеть рядом с этой несомненно «гениальной», но и шалой в жизни женщиной. Естественно, что во время такого пиршества ни о чем серьезном не говорилось. Беседа ограничилась шутками, тостами, изъявлениями восторга. Особенно вдохновенным характером отличалась речь милого, совершенно обезумевшего от восторга, все еще продолжавшего пылать юношеским пылом Яна Ци-онглинского. Перед тем, чтобы произнести ее, он нагнулся через стол ко мне и, захлебываясь от волнения, произнес (по-русски, но с очаровательным польским акцентом) незабываемые слова: «Ты понимаешь, Александр, что это такое? Это не женщина, это Ангел, это черт какой-то!!» Свою аигелобесовскую натуру Айседора тут же проявила. Она, сильно запьянев, вдруг заявила, что желает плясать. Немедленно был отодвинут в сторону стол, все расселись широким кругом, а она, сбросив с себя верхнюю хламиду, и оставшись в одной короткой рубашонке, сымпровизировала вакхический танец («Oh, je vais vous danser une danse bacch?que» *)T а под конец грохнулась (не причинив себе ни малейшего увечья) на ковер... Кто-то из устроителей отвез ее затем в «Европейскую» гостиницу, где она остановилась, и рассказывал потом, что и там безумица еще долга не могла успокоиться, плясала, валялась по полу, обнимала и целовала своего спутника. Насилу вырвался 2*.

Последние месяцы 1904 г. прошли у нас в приготовлениях к Исторической выставке портретов. С высочайшего разрешения Дягилеву был для того предоставлен в полное распоряжение необъятный Таврический дворец, и теперь надлежало придумать, как его использовать. Этими планами был главным образом занят я. В помещении, вовсе для того не предназначенном, надо было разместить всю массу имевших поступить картин, скульптуры и всякой драгоценной мелочи. При этом желательно было соблюсти известную систему, какой-то хронологический порядок, дабы все в целом могло представить течение истории России и в то же

* Я вам спляшу танец вакханки (франц.). г* Тут же вспоминаю рассказ К. С. Станиславского про подобный же пир в Москве. И тогда Дункан без устали плясала, валялась и снова плясала, а под самое утро, уже совершенно пьяная, пожелала на деле выказать свою страсть. Себе же в пару она наметила, к немалому его смущению, нашего целомудренного Константина Сергеевича Станиславского. Стараясь соблазнить его, беспредельно сконфуженного, она доказывала ему, что от двух таких гениев, как она и он, непременно должно родиться существо небывалой красоты и значительности — какой-то (сподлиппыё сверхчеловек». Насилу Станиславский от подобного сотрудничества уклонился.

416

IV, 49. Конец «Мира искусства»

время явить собой некое торжественное целое. Я чрезвычайно увлекся задачей и был счастлив, когда Сергей принял мой план безоговорочно, а это значило, что он, по своему обыкновению, приложит всю свою энергию на его исполнение. Я притянул к делу моего племянника, даровитого и очень культурного архитектора Николая Лансере 3*, а также его ближайшего приятеля А. И. Таманова. Оба только что кончили Академию художеств и горели желанием послужить делу, затеянному «Миром искусства», усердными поклонниками которого опи состояли. Первым долгом надлежало разбить все помещение по царствованиям, а для того, чтобы выразить это особенно явственным образом, я придумал, что в каждом из больших зал будет род тронного места под балдахином с драпировками, под которыми и был бы помещен наиболее характерный и величественный портрет данного монарха. Такие «тронные места» Н. Е. Лансере и А. И. Таманов скомпоновали для Петра I, для Елисаве-ты Петровны, для Екатерины II, для Павла I, для Александра I и для Николая I.

Открытие выставки было сначала намечено в середине января, но довольно сложные строительные и обойные работы затянулись. Устроителям это пришлось кстати, мы и не торопились. Так интересно было заниматься сортировкой картин, попутно их изучая и сравнивая между собой! Немало запущенных, порванных пришлось подвергнуть реставрации. Каждый день прибывало по новой партии. Сколько получалось открытий! Сколько удалось исправить застарелых ошибок и ложных «традиций». Насколько отчетливее становились личности некоторых больших мастеров с Левицким на первом месте. Доступ посторонним лицам на выставку до открытия был строжайше запрещен, но, разумеется, для целого ряда лиц были сделаны исключения, вследствие чего зачастую получались в Таврическом дворце род каких-то конференций, состоявших из особенно сведущих и особенно заинтересованных любителей. Среди них особенно нам желательны были: князь Аргутинский, С. Н. Казнаков, П. Я. Дашков, гр. Д. И. Толстой, В. А. Верещагин.

* * *

В эти же последние месяцы 1904 г. у нас неоднократно бывал М. А. Врубель. После двух лет длившегося кризиса умопомешательства он теперь стал снова нормальным, а так как жена его Н. И. Задела получила ангажемент в Мариинском театре, то супруги перебрались из Москвы в Петербург. Беседуя с ним, трудно было себе представить, что этот человек, такой рассудительный, уравновешенный, столь заинтересованный и искусством и жизнью, такой очаровательный собеседник, совсем

3* Он же помог мне придать Елисаветинской выставке в 1911 г. необычайно пышный, выдержанный строго в стиле эпохи характер: Н. Е. Лансере был самоотвержен до крайности, а в смысле дарования он удивительно напоминал своего деда — моего отца.

IV, 50. 9 января 1905 г .

417

недавно был в полном смысле слова безумцем, лишенным контроля над собой, а временами даже одержимым буйными изъявлениями животных инстинктов. Но и от прежнего Врубеля этот «выздоровевший» Врубель тоже сильно отличался. Куда девалась его огненность, горячность, блеск его красноречия, его независимые «протестующие» мысли? Теперь Врубель стал тихим и каким-то «покорным», но вследствие того и несравненно более милым, уютным, нежели прежде.

Я несколько раз заходил к нему в ту небольшую, скромно обставленную и несколько темноватую квартиру, которую Надежда Ивановна нанимала на Театральной площади позади Консерватории. Тут Врубель работал. Но это уже не были прежние колоссальные затеи, требовавшие пространной и светлой мастерской. Он почти и не касался масляных красок, а довольствовался карандашом и акварелью. Странным показался мне выбор задач. Так, несколько рисунков воспроизводили выпуклые узоры на том пикейном одеяле, что покрывало его ноги, в другой серии он тоже карандашом старался передать блеск и переливы перламутровой раковины. Сделано это было с удивительным старанием и большим мастерством, а когда Врубель мне показал и начатую акварелью картину, изображавшую раковину с наядами, расположенными по ее краю, то я понял, что он извлек для себя ценного из такого казалось бы «сухого» изучения. Получился тот его шедевр который, если я не ошибся, приобрел князь С. А. Щербатов и в котором действительно создана своего рода «поэма моря». Тогда же Врубель был занят портретом жены5, которую он представил среди березовой рощи. Эта картина, если и обладала известной странностью в самой затее, однако она ничем не выдавала того, что несчастный художник создал ее в перерыве между двумя кризисами безумия, из которых последний оказался беспощадным. Недуг овладел им окончательно и уже не покидал его до самой смерти — шесть лет после описываемого периода, шесть лет невыносимых нравственных и физических страданий.

Глава 50

9 ЯНВАРЯ 1905 года. УГРОЗА ОБЩЕЙ ЗАБАСТОВКИ. ТАВРИЧЕСКАЯ ВЫСТАВКА ПОРТРЕТОВ. НАШЕ ОТБЫТИЕ ИЗ РОССИИ

1905 год. Вот мы и дошли до этого рокового года, получившего в дальнейшем значение какой-то «генеральной репетиции» перед окончательным спектаклем — революции 1917 года <...>. Ни убийство Сипягина, ни убийство Плеве, ни все более тревожные известия с театра войны не произвели того впечатления, которое произвело знаменательное 9-е ян-

14 Заназ М 2516

4i?

IV, 50. 9 января 1905 г .

варя, ставшее такой же исторической датой, как 14 июля — взятие Бастилии, как 4 сентября — падение Второй империи и т. д. Чувствовалось уже задолго до этого, что нечто назревает, что накопляется гроза, готовая разразиться. С осени 1904 г. все пресловутое «фрондирование» общества стало окончательно терять свой прежний характер. Неизбежность, необходимость радикальных реформ стала чем-то общепризнанным, толки на эту тему получ*или даже привкус «моды». Где бы русские люди ни сходились, беседа по любому вопросу сразу сворачивала на обсуждение общественных дел и принимала горький, негодующий оттенок. Наконец, первый гром грянул, но после того атмосфера нисколько не прояснилась; напротив, с этого момента водворилось настоящее политическое ненастье, и оно установилось надолго. То, что произошло в утро 9 января, дошло до меня и до моей жены почти сразу. Первым вестником уже этой трагедии явились наши дети ** и их бонна, гулявшие, по обыкновению, в Соловьевском сквере, что под боком у Академии художеств. Они вернулись раньше, чем мы их ожидали, и в чрезвычайном возбуждении, перебивая друг друга, они спешили сообщить пережитое: «Man schiesst auf die Strassen. Da sind viele Verwundete. Und auch viele Toten» *.

Большего толка трудно было добиться ни от детей, ни от окончательно напуганной фрейлейн Наннн. Немного позже прибежали Женя и Коля Лансере. Их известия носили более определенный характер. Ко-лоссальная-де масса рабочих направлялась с популярным попом Гапопом во главе к Зимнему Дворцу с целью подать какую-то петицию государю, но была в упор расстреляна. Вся-де площадь перед дворцом усеяна трупами и ранеными. В других местах происходили такие же расправы. По проверке оказалось затем, что число жертв, слава богу, не столь велико, но самый факт расстрела ни в чем неповинных, мирно настроенных людей оставался возмутительным. Чего в точности хотели рабочие, никто в нашем кругу не знал, но то, что они, безоружные, имели высказать какие-то свои пожелания (о требованиях не было тогда и речи) верховному главе государства, встречало общее сочувствие. Надо было принадлежать к категории завзятых черносотенцев, чтобы мыслить и чувствовать иначе.

Меня известия, принесенные нашими детьми и братьями Лансере, до того перебаламутили, что я, невзирая на уговоры жены и на крики детей, решил сразу отправиться в поисках более обстоятельных сведений. Как раз в Академии художеств была за день или за два до того устроена (в двух больших залах на Неву) наша очередная выставка «Союза русских художников». Я туда и отправился. На обыкновенно столь спокойных и даже «сонных» улицах Васильевского Острова сразу бросалось в глаза необычайное возбуждение. Всюду стояли группы людей, что-то горячо обсуждавших. И такое же возбуждение я застал в стенах Академии,

Девочкам было десять и восемь лет, мальчику три с половиной.

На улицах стреляют. Там много раненых. И много убитых (нем.).

IV, 50. 9 января 1905 г ,

419

начиная со швейцара, облеченного в красную ливрею с гербовым галуном, и кончая музейными сторожами. Публики на выставке не было, но от двух моих товарищей по «Союзу» и от хранителей Академического музея я услыхал то, чему они все были свидетелями. В непосредственной близости от Академии, у выхода 4-й и 5-й линий на Невскую набережную произошла час тому назад такая же стрельба, как на Дворцовой площади, ей подверглась та колонна рабочих-манифестантов, которая направлялась к Николаевскому мосту. Служащие Академии (и среди них почтенный А. П. Соколов, главный хранитель музеев), квартиры которых выходили на 4-ю линию, оказались непосредственными очевидцами этого расстрела — опять-таки в упор... Офицер Финляндского полка, стоявший прямо под окнами, отдал приказ, не предпослав тому обычное предупреждение. Вероятно, именно этот залп и слышали наши дети и бонна.

Почему такое могло случиться? Кто был в этом виноват? Сразу возникли бесчисленные комментарии. Впрочем, никто не сомневался, что тут действовала провокация; вероятно, и сам поп Гапон, затеявший шествие к батюшке-царю, был провокатором, действовавшим в согласии с полицией, решившей, что надо создать устрашающий прецедент.

Больше всего пострадали не манифестанты, участвовавшие в самом «ходе», а собравшиеся поглазеть на диковинное зрелище совершенно посторонние люди, с этой целью пробравшиеся в засыпанный снегом Александровский сад. Оттуда действительно можно было как-то со стороны и в казавшейся безопасности видеть то, что готовилось произойти на Дворцовой площади. И как раз эти посторонние жестоко поплатились за свое любопытство. Мальчишки, которые влезли, чтоб лучше видеть, на деревья, дети и бабы, которые стояли в саду за решеткой ограды, они-то и были почти все убиты или ранены первым же залпом тех войск, что были приведены охранять резиденцию. А царя-то вовсе в Зимнем Дворце и не было. Николай II с семьей с осени не покидали Царского Села. Таким образом, до него самого в тот день все равно депутации от рабочих не было бы возможным добраться...

Но одной трагедией расстрела рабочих так сразу разразившаяся гроза не ограничилась. До самой ночи улицы и площади Петербурга оставались полны народа; посреди всего Невского вытянулись пикеты войск (С. С. Боткина, проезжая по Невскому, видела, как где-то у Казанского собора высилась тяжелая фигура герцога Мекленбургского во главе эскадрона Петергофских конногренадеров), движение экипажей по главным артериям было сведено до минимума, зато тротуары — особенно по Невскому — были запружены почти сплошь.

Не будучи в силах совладать со своим любопытством, я часов около двух с половиной сам отправился в центр на разведки. В нашем квартале извозчиков не оказалось, и тогда я избрал самый практический для передвижения и для наблюдения способ, а именно империал той конки, которая проходила мимо нашего дома, а свернув через Тучков мост,

14*

420

IV, 50. 9 января 1905 г .

пересекала всю Петербургскую сторону и дальше направлялась через Троицкий мост, на Михайловскую площадь. Но до конца я не доехал, а сошел у памятника Суворову и дальше пошел (захватив по дороге Валечку, которого я застал у Сережи) по набережной Фонтанки. Подходя к Невскому, мы встретились с Д. М. Толстым, тоже пришедшим со своими двумя мальчиками поглядеть, что творится. У нас было намерение дойти до Адмиралтейства и вернуться через Николаевский мост, но, дойдя до Гостиного двора, вид запруженной черной массой улицы показался в сгущающихся сумерках до того грозным (пикеты войск были сняты, фонари не зажжены), что мы, случайно найдя извозчика, предпочли свернуть на Садовую, а там на Гороховую. И вот на углу последней улицы наша разведка чуть не окончилась плохо. Извозчик сдуру попробовал крикнуть «посторонитесь, добрые люди», пересек густую толпу и при этом он слегка задел оглоблей какую-то бабу. Сразу раздались крики: «Куда лезешь? Вздумал людей давить. Бей его, бей их». И на несчастного ваньку посыпались кулаки. Недолго думая, я соскочил с низких санок на снег и попробовал потащить за собой Валечку, но тут извозчик так сильно ударил по своей кляче, что она дернулась вперед и вынесла из опасного места. Я же поплелся один и благополучно дошел до дому с ощущением, что выбрался из довольно опасного положения.

Настоящей опасности быть изувеченной подверглась тогда же моя бель-сер, Мария Карловна. Она совершала свою обычную прогулку (она жила на Мойке у Круглого рынка) и, дойдя до Полицейского моста, попала, ничего еще не ведая, в толпу. Это был, вероятно, момент сразу после стрельбы по Дворцовой площади, а на Невском взволнованные массы неслись одни в одну сторону, другие в обратную. И вдруг раздались вопли: казаки, казаки. Действительно, карьером пронесся по мосту отряд казаков, стегая нагайками без разбору по сторонам. Один из ударов и пришелся по голове нашей бедной Маши; еще немного, и она лишилась бы глаза, а так она отделалась одним глубоким шрамом. Ошалевшая толпа вынесла ее затем на набережную и вниз по ступеням схода к замерзшей воде. Тут Маша простояла вместе с другими с добрый час, так как все еще по мосту взад и вперед проносились казаки и было опасно подняться на улицу. То и дело раздавались выстрелы...

Брожение в Петербурге, в Москве и во многих городах после этого росло и углублялось, и вполне естественно, что более сознательно и планомерно оно проявилось на заводах среди рабочих, где революционная пропаганда находила теперь себе особенно подготовленную почву. Начались стачки, и скоро заговорили о близости генеральной забастовки. Проносились слухи, что железные дороги станут, что не сегодня-завтра прекратится водоснабжение, и почти во всех квартирах, где были ванные, таковые спешно наполнялись водой. Заговорили снова и о террористических заговорах, а полиция, опомнившись после первого переполоха, принялась с удвоенным усердием за преследование и поимку подозрительных лиц. Одного такого скрывавшегося от полиции молодого человека привел к нам невзначай Женя Лансере, не забывший своих парижских

*

IV, 50. 9 января 1905 е.

421

мятежнических наклонностей и находивший в этом себе поощрение со стороны своей жены и ее брата, Юрия Арцыбушева. Целый вечер этот молодой и очень приятный «крамольник» провел тогда у нас, причем, должен покаяться, что каждый звонок с парадной в тот вечер заставлял нас вздрагивать особым образом. Ночевать его взял к себе Женя. Помнится, что у молодого человека не было шапки (он ее потерял, убегая от казаков на Невском), и я ему пожертвовал свою мерлушковую, за неделю до того купленную.

Толки о генеральной забастовке, помимо общей тревоги, которую слухи вселяли, заботили нас еще и в чисто личном отношении. Дело в том, что наш маленький Коля (он еще не получил своего позднейшего прозвища: Кока), которому теперь было три с половиной года, все чаще и чаще болел какой-то невыясненной, но очень изнуряющей болезнью. Лечивший его доктор решил, что это малярия, и тогда явилось подозрение, не схватил ли наш мальчик недуг в Анцио или во время той экскурсии, которую Анна Карловна предприняла с детьми на озеро Альбано, проехав часть пути по пресловутым Понтийским болотам, тогда еще не всюду осушенным. Доктор считал, что единственным спасением для мальчика была бы перемена климата, и усиленно советовал длительное пребывание где-нибудь в Бретани или в Нормандии. В Петербурге меня ничего не держало, если не считать уже близившейся к концу работы но устройству Таврической выставки и поэтому было решено, что как только выставка откроется, мы тронемся в путь. На первых порах проектировалось поселиться где-нибудь в Версале или в Сен-Клу. Я успел заручиться через Юру Арцыбушева поручением от самой распространенной тогда прогрессивной газеты «Русь» * посылать еженедельно фельетоны на какие угодно темы, и щедрый гонорар за них должен был нас в значительной степени обеспечивать.

На самом деле все обошлось несколько иначе. Петербург и Россию пришлось покинуть несколько раньше, чем предполагалось, вследствие чего я не присутствовал па открытии выставки. Таким образом, я лишился случая увидать еще раз вблизи государя (после 9 января было особенно интересно войти в какой-то личный контакт с тем, кто без личной вины уже тогда нес ответственность за это тяжкое преступление). По приезде в Париж мы поселились на первых порах не в окрестностях его, а в самом городе, причем я, к великому своему огорчению, сразу лишился того заработка, на который я вполне рассчитывал. Моих фельетонов было помещено всего два 2 (они у меня не сохранились и теперь я забыл самые их темы), зато оправдалась пословица: Qui va ? la chasse perd sa place *. Впрочем, пожалуй, самая моя манера писать, самые мои мысли и интересы в связи с усилением грозового настроения в России просто оказались «несозвучными» с моментом. Приблизить же срок нашего отъезда пришлось из-за того, что слухи о генеральной заба-

Кто место свое покидает, тот его теряет (франц.).

422?V, SO, 9 января 1905 е.

стовке (и прекращении движения на железнодорожных путях) росли и приобретали особенно тревожный характер. Мы и собрались к отъезду в каких-то нервных попытках, рассчитали прислугу и, сдав все дела по ликвидации квартиры Жене Лансере, тронулись в путь. Ехали мы до самой границы в сплошном страхе, как бы не застрять в пути, и, лишь перевалив через границу, вздохнуль спокойно.

Еще несколько слов о Таврической выставке. В момент моего отъезда устройство ее в главных своих частях было закончено. Я все исполнил, что от меня ожидалось, и покидал Петербург со спокойной совестью. Все картины и скульптуры висели согласно выработанному плану, монументальные портреты государей украшали иод своими балдахинами центральные места — в залах, посвященных эпохам каждого царствования. Под высокими полированными белыми колоннами зеленый уголок пакетов ского «сада» являлся особенно приятным местом отдохновения. Было что-то давяще-душное в том многолюдном пестром сборище, что представляли собой все эти вельможи, облаченные в золотое шитье картины, все эти расфуфыренные дамы, весь этот «Некрополь», вся эта vanitas vanitatum *, и вот, сидя в садике в обществе беломраморных бюстов, можно было передохнуть.

Все было готово, все расставлено и развешено, и только в последних залах, предоставленных XIX веку, продолжалась работа по раскладке миниатюр и акварелей по витринам, а наши «адъютанты», среди которых особым усердием отличался милый Кока Врангель, нашпиливали номера и этикетки, носясь по всей выставке. Я мог вполне судить об удаче общего эффекта, который получился поистине грандиозным. С тем более тяжелым сердцем, чуть не плача, прошелся я в последний раз по всем залам, сознавая, что благодаря моему отсутствию, мне не достанется и малейшая доля той чести, которую я заслуживал в качестве одного из инициаторов и одного из главных реализаторов этой колоссальной затеи. Надеяться на то, что Сергей заступится за отсутствующего друга, я, зная по опыту его обыкновения, не мог. К тому же он был зол на меня за то, что я его покидаю в такую важную минуту.

Впоследствии из писем и из устных рассказов я узнал, как сошел самый праздник, открытие выставки. Сошел он по раз установленному церемониалу: государь, прибыв вместе с значительным числом членов царской фамилии, медленно прошел по этой нескончаемой галерее предков. Объяснения давали Дягилев, в. к. Николаи Михайлович и II. Я. Дат-ков. По окончании обзора, длившегося около двух часов, Николай II благодарил и своего «дядю», и Дягилева, и Дашкова, но при атом не было произнесено ничего такого, что выдало бы какое-то личное его отношение ко всему осмотренному. А между тем ведь все это имело к нему именно личное отношение, все это говорило о прошлом российской монархии, в частности о предшественниках его, Николая II, на троне, а также

* Суета сует (лат.).

IV, 50. 9 января 1905 з.

423

об их сотрудниках и сподвижниках. Известно было, что государь «интересуется» историей, а здесь развернулся грандиозный «парад истории», что неминуемо должно было так или иначе затронуть его Душу. Но или тут еще раз сказался тот «эмоциональный паралич», которым страдал государь, его неспособность выявлять свои чувства, или же ему могло показаться, что все эти «предки» таят какие-то горькие упреки или грозные предостережения. И ему, неповинному в том, что таким создала его природа, стало от всех этих упреков и угроз невыносимо тяжело.

Не помню, поспел ли ко дню открытия каталог (точнее, каталоги), но вчерне он уже был составлен при мне, и я успел с Сергеем и с Врангелем продержать несколько корректур. Все (или почти все) портреты были фотографированы, и я поспешил сдать в мое любезное издательство Красного Креста значительное количество их для печатания открыток, которые должны были продаваться на выставке с первого же дня ее открытия. Для увековечения столь исключительной затеи тогда же было задумано и несравненно более значительное издание, но, к сожалению, в течение наступившего тогда же смутного времени, нечего было думать о чем-то подобном, а потому мои друзья ограничились одной подготовкой документального материала, пользуясь тем, что такая масса портретов собрана в одном месте, что облегчало задачу их всестороннего изучения. У Дягилева до окончания выставки скопилась не одна тысяча фотографий (с обозначением владельцев, размеров, техники и происхождения), но вся эта масса снимков так до сих пор и не увидала света. Тому виной было, между прочим, то, что сам Дягилев охладел к издательству художественно-исторических исследований и весь ушел в театр. Я прожил два с чем-то года за границей, а но возвращении в Россию и меня тоже целиком поглотил театр. Что же касается Врангеля, то он, при всей своей энергии, не был наделен талантом изыскивать необходимые материальные средства, потребные для того, чтобы поднять подобное дело. Лишь после создания в 1907 г. Вейнером и Верещагиным сборника «Старых годов» тот же Врангель настоял на том, чтобы Вейнер приобрел все эти фотографии, но и тут произошла такая проволочка в передаче их Дягилевым, что и до самой революции ничего не могло быть предпринято. Где теперь эти сокровища, мне не известно, и очень возможно, что они безвозвратно погибли.

В связи с выставкой у меня возникла и другая мысль, точнее, что моя давнишняя мечта представилась тогда вполне осуществимой. Я говорю об Историческом музее в Петербурге, в основу которого легли бы, если не все портреты, бывшие на выставке, то весьма значительная часть их. Портреты из дворцов могли бы, во всяком случае, быть переданы в такие специальные хранилища но высочайшему повелению, а среди частных владельцев несомненно нашлось бы немало, которые согласились бы пожертвовать или продать то, что у них сохранилось. В качестве же идеального здания для такого собрания мне казалось, что трудно было бы найти что-либо более подходящее, нежели Михайловский (Ин-

424IV, 50, 9 января 1905 г.

женерный) замок, который уже сам по себе является перворазрядным художественным и историческим памятником. Эти мысли я изложил в одном из своих фельетонов в газете «Слово» (куда я вернулся, выйдя из состава сотрудников «Руси»), однако какого-либо сочувственного отклика на это свое предположение я не встретил, а от своего ближайшего друга — Д. Философова — я получил (уже живя в Версале) очень строгий нагоняй. Он нашел почему-то мой проект «верхом пошлости». Очевидно было, что мое выступление было несвоевременным, а следовательно, и ненужным. Однако я и по сей день считаю, что мысль моя была хорошая (слишком хорошая) и что если бы она осуществилась, то Петербург и вся Россия обладала бы теперь изумительным до своей грандиозности хранилищем своего славного прошлого.

1

КНИГА ПЯТАЯ

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК