Глава 21. Загадочная смерть Максима Горького. 1934–1936 гг.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

И хотя Уэллс подробно описал потрясшее его открытие в Москве, свою очную ставку с Мурой и споры, которые изводили их в последующие месяцы, он так и не доверил бумаге полный рассказ о том, что говорила ему Мура о своей деятельности в России. Вполне могло быть, что в то время, когда он писал обо всем этом в 1935 г., она еще не прибегла к своему последнему рубежу обороны. Это случилось, вероятно, в конце 1935 или начале 1936 г.

Уэллс доверительно сообщил своему сыну Энтони Уэсту о том, что рассказала ему Мура, когда ей были преподнесены доказательства ее поездок в Россию. Когда их общение дошло до точки, где ее невозмутимых отказов отвечать и присущего ей обаяния больше было не достаточно, чтобы успокоить его, она рассказала ему невероятную историю[711].

Мура утверждала, что ее жизнь ей не принадлежала еще с 1916 г., когда в разгар Первой мировой войны немцы уличили ее в шпионаже на правительство Российской империи. Под угрозой смертного приговора ее перевербовали, и она начала шпионить за русскими на немцев. С тех самых пор, призналась она, обстоятельства вынуждали ее действовать по указке того правительства, которое крепче ее держало. Отсюда и ее поездки в Россию по требованию Сталина с целью умиротворить Горького, чтобы он был всем доволен. То, что с ней случилось, по ее словам, было следствием революции: нужно было делать то, что должно, или умереть.

Уэллс был склонен верить этому рассказу – и Энтони, безусловно, поверил ему, когда позднее услышал его. Но Уэллс был потрясен тем, что он расценил как простое оправдание. По его мнению, были «вещи, которые нельзя делать ни при каких обстоятельствах; вещи настолько постыдные, что уж лучше было умереть». Мура посмеялась над ним, но простила ему его нравственную легкость. Она напомнила ему, что он «никогда не знал, что такое быть абсолютно беспомощным». Пока можно было выжить, пока человек не был настолько уничтожен физически, что смерть для него была неизбежна, «еще один день жизни стоил всего, чего бы он ни стоил. В течение следующих двадцати четырех часов могло случиться все что угодно»[712].

И это все, о чем она ему рассказала. Помимо этого, не стоит ворошить прошлое, а эпизоды из ее прошлого, которые она предпочла не оживлять в памяти, должны остаться неозвученными. Если Уэллс хотел продолжать их отношения, ему нужно было принимать ее условия, «первое из которых: все ее скелеты должны оставаться во тьме шкафов, в которых она их спрятала»[713].

То, о чем Мура рассказала Уэллсу, было смесью правды и лжи. Когда полвека спустя Таня прочитала рассказ Энтони, она увидела ложь, лежавшую в его основе: было совершенно невозможно, чтобы в 1916 г. Мура оказалась в таком положении, когда ее могли схватить немцы за ведение шпионской работы и приговорить к смерти. Для этого нужно было, чтобы она находилась на немецкой территории, что было невозможно[714]. Таня отрицала вероятность того, что ее мать была шпионкой.

И тем не менее были факты, о которых не знала Таня, – и никто не знал в то время. Муре не нужно было находиться вблизи передовой, чтобы быть шпионкой в годы войны. Таня ничего не знала о «мадам Б» и ее петроградском салоне, где собирались русские, сочувствовавшие Германии, которые и являлись объектами шпионской деятельности хозяйки салона, которую та вела для разведывательной службы Керенского. Эти собрания проходили под присмотром немецких шпионов, которые были готовы убить любого, в ком видели угрозу их безопасности[715]. После этого на протяжении нескольких лет о Муре в Петрограде ходили слухи, что она немецкая шпионка, и только английские агенты SIS, такие как Джордж Хилл и, вероятно, Локарт, знали правду – что она притворялась, будто шпионит на немцев, работая на Россию.

Остальная часть истории, которую Мура рассказала Уэллсу, была лишь откровенным изображением тех сил, которые тянули ее в разные стороны начиная с тех времен. Она была в таких местах – физически и эмоционально, – которые не могла охватить даже удивительная фантазия Уэллса. Она перенесла ужасающие лишения; он – нет. Она смотрела смерти в лицо, и ее со всех сторон окружали массовые убийства, совершаемые с благословения государства, и жила в обстановке, в которой люди ее класса были официально объявлены существами хуже людей. Только этический теоретик, который в своей жизни знал лишь безопасность и защищенность, мог считать, что существуют вещи, «настолько постыдные, что уж лучше умереть». Только те мужчины и женщины, которые были вынуждены делать такой выбор, могли судить.

А жизнь продолжалась. К 1936 г., когда Уэллс переехал в свой новый дом по адресу: 13, Ганновер-Террас, Риджент-парк, который по его плану должен был стать его домом «на последние годы», он дал ей от него ключ. «Может быть, есть предел отдаления, – написал он, – как есть афелий (наиболее удаленная от Солнца точка орбиты небесного тела, обращающегося вокруг него. – Пер.) на орбите планеты. Я сомневаюсь, что мы когда-нибудь покончим с нашими отношениями. Между нами существует беспричинное взаимное притяжение»[716].

Несомненно, он согласился бы с Артуром Кестлером, который – хотя ему и нравилась Мура – назвал ее «цветок, поедающий мужчин, похожий на одну из тех орхидей, питающихся насекомыми, пусть даже и не такой прекрасный»[717].

Предсказание Уэллса оказалось правильным. Несмотря на трещину в отношениях, он всегда любил ее. Единственное, с чем он так и не смог примириться, – это то, что она была независимым человеком и держалась с ним на равных. Он знал, что она ему нужна, но так и не смог до конца понять почему, так как не смог полностью оценить ее как личность.

Их близкий друг Питер Ричи Колдер – шотландский писатель, социалист – считал, что Мура «была по мыслительным способностям достойной соперницей Г.Д. С ее быстрым умом и неожиданно широкими знаниями во многих областях она могла отстаивать свою точку зрения в разговорах с ним. Более того, умела находить к нему подход, когда он иногда был в ворчливом настроении, с помощью шутки или даже резкого замечания в его адрес». Ричи Колдер считал Муру «Кэтрин Парр для Г.Д., надежной опорой для него, источником духовного утешения»[718].

Но она также доставляла ему тревоги и поводы для самобичевания. Такая уж была Мура.

Их отношения были отличными, пока они жили в Лондоне и имели возможность вести каждый свою жизнь. Когда они ездили вместе отдыхать за границу и были вынуждены находиться в обществе друг друга, проявлялось напряжение, особенно в то непростое время после 1934 г. «Оно действует так иссушающе», – написала Мура Локарту в конце того года, когда она и Уэллс гостили на вилле Сомерсета Моэма. (Ей нравился Моэм, который работал на SIS в России во время английской интервенции 1918–1919 гг., хотя иногда его порочность бесила ее.) «Я чувствую себя в плену эмоций, которые действуют беспощаднее всего, – сострадания, гордости, самобичевания»[719]. Локарт должен был вот-вот совершить ностальгическую поездку на Восток и надеялся написать о ней книгу[720]. Полушутя она попросила его: «Милый, увези меня на Восток».

Тем временем здоровье Горького все ухудшалось, и он скучал по Муре. Она и для него была источником духовного утешения – и тревог. Он чувствовал себя больным и одиноким, и она была нужна ему. Он написал ей и попросил снова навестить его. Это невозможно, ответила она ему, ссылаясь на неопределенные «темные силы», которые «неожиданно усилились» и «теперь кажутся непреодолимыми». Быть может, это гневные подозрения Уэллса? Или, возможно, какая-то более мощная сила не давала ей приехать в Россию. «Не сердитесь на меня, – писала она, – и не вините меня, мой дорогой и единственный человек. Это совсем не так просто для меня, как вы думаете. Но я приеду, конечно. Быть может, чуть позже»[721].

В сентябре 1935 г. Горький на зиму поехал в Крым. У него там была дача в Тессели, в районе приморского городка Фороса[722]. Побережье здесь было скалистым и живописным, немного похожим на Сорренто. Его передвижения стали еще больше ограничены; он мог остановиться в одном из своих домов или переезжать из одного в другой и больше никуда. Один его друг слышал, как Горький бормочет про себя: «Я так устал. Как будто они поставили вокруг меня забор, и я не могу выйти за него. Я окружен, я в ловушке. Ни вперед, ни назад! Я к такому не привык»[723]. Мура приезжала, когда хотела, и ее визиты, вероятно, были полностью санкционированы на Лубянке, если не в самом Кремле. Генрих Ягода, департамент разведки и безопасности которого превратился из ЧК в ГПУ, а теперь стал всемогущим НКВД[724], вероятно, знал и утверждал каждый визит, как, должно быть, и Сталин. Теперь не только Советский Союз был самой плотно контролируемой территорией в мире, но и Максим Горький был его одним из самых охраняемых достояний. Ягода через Петра Крючкова даже снабжал ее деньгами без квитанций, очевидно чтобы скрыть ее значительные расходы на поездки. И письмо, написанное Горьким, указывает на то, что во время одного визита ее сопровождал сам Сталин[725].

Простая правда состояла в том, что СССР был нужен Горький – он был необходим людям как символ, и советской власти требовалось контролировать этот символ не только как номинальную фигуру, но и как писателя-пропагандиста. (В 1934 г. он опубликовал печально известную книгу, в которой приветствовал завершение строительства Беломоро-Балтийского канала как торжество советских достижений. На самом деле он был построен благодаря рабскому труду под руководством Ягоды, и десятки тысяч рабочих умерли во время строительства.) И точно так же, как его страна нуждалась в нем, Горьком, он нуждался в Муре. И хотя знал, что те времена, когда они были хозяином и его «женой», уже давно прошли, она приносила ему утешение и радость.

Это была простая правда: более сложная правда была окутана обязательствами и обманами, к которым прибегала Мура из-за своих поездок к нему, – ложью Уэллсу, вовлечением во все это других членов ее семьи и риском для ее репутации и безопасности на Западе. И такую правду знала лишь Мура. Был еще момент, связанный с опасным архивом писем, написанных Горькому русскими эмигрантами – противниками Сталина, и этот архив все еще оставался на ее попечении. Горький беспокоился о нем. Архив был нужен Ягоде, а он находился у Муры, спрятанный в безопасном месте.

Потом в том же году по возвращении в Лондон к Муре пришла неожиданная и встревожившая ее гостья.

Тимоше Пешковой – вдове сына Горького Максима и ее свекрови Екатерине Пешковой – первой и единственной законной жене Горького было разрешено выехать из СССР, чтобы уладить дела с последними оставшимися предметами собственности Горького на вилле в Сорренто. Обе женщины давно и тесно сотрудничали с ЧК и НКВД; у Тимоши была любовная связь с Ягодой. Находясь за пределами Советского Союза, Тимоша поехала в Лондон, где и зашла к Муре в надежде уговорить ее отдать ей архив Горького. Это ей не удалось, и она уехала в Москву с пустыми руками[726].

Несмотря на то что Уэллсу шел семидесятый год, он продолжал крутить романы. Он пытался завести роман с богатой разведенной американкой Констанс Кулидж и журналисткой Мартой Джелхорн. Он был одинок и ненавидел это; он, как ребенок, боялся одиночества, как сказал Констанс. «Но я хочу, чтобы моя женщина была всецело в моем распоряжении. Я не хочу следовать за ней повсюду. Я хочу, чтобы она следовала за мной». Его бесило, что у него этого не могло быть с Мурой. «Она всегда порхает с места на место. Я кричу от ярости, когда меня оставляют одного, как нашкодившего ребенка»[727]. Он по-прежнему оставался «ревнивым маленьким мальчиком», который был без ума от Энид Багнольд двадцать лет назад. В глазах Уэллса (эти сияющие глаза цвета морской волны) Мура была виновата в том, что ему приходилось продолжать крутить романы. По поводу того, чья была вина, когда он крутил романы за десятки лет до ее появления, он ничего не говорил.

Его отношения с Констанс развивались в основном в письмах. Роман с Мартой Джелхорн ни к чему не привел, но Уэллс продолжал свои поиски неуловимого «призрака возлюбленной», человека, который станет его зеркальным отражением и сексуально, и интеллектуально и будет заботиться о нем в преклонные годы. Такая женщина оставалась недосягаемой, и ему приходилось довольствоваться часто отсутствующей Мурой, которая должна была исполнять эту роль, находясь в своей квартире по адресу: 81 Кэдоген-сквер (куда она и Таня переехали после того, как их дом в Найтсбридже снесли).

Пока Уэллс кипел от злости из-за отлучек и вранья Муры, он продолжал работать. Помимо всего прочего, он в соавторстве писал сценарии к кинофильмам по мотивам двух своих рассказов. Фильмы «Человек, который мог творить чудеса», и «Грядущее» (на основе рассказа «Облик грядущего») вышли на экраны в 1936 г. Оба они были сняты Александром Кордой – англо-венгерским киномагнатом. Мура знала Корду, вероятно, через эмигрантскую общину в Лондоне или, возможно, благодаря киносделкам, о которых вела переговоры от имени Горького в 1920-х гг. Корда уехал из Венгрии в 1919 г., спасаясь от контрреволюционного «белого террора» (Майкл Кертис, снявший фильмы «Британский шпион» и «Касабланка», тоже был венгерским эмигрантом, уехавшим из страны в 1919 г.). Именно Мура представила Корду Г. Д. Уэллсу и положила начало их сотрудничеству.

Корда также был знаком с Локартом, который обедал с ним в доме Сибил Коулфакс в мае 1935 г. в компании принца Уэльского и Уоллис Симпсон. Принц Уэльский на этом обеде продемонстрировал свои политические взгляды. По отзыву Локарта, принц «выступил за дружбу с Германией: никогда не слышал, чтобы он столь определенно говорил раньше на какую-либо тему»[728].

На тот момент Уэллс и Мура получали удовольствие от того, что вхожи в это киношное общество, особенно если оно включало представителя королевской фамилии. И Уэллсу уже недолго оставалось ждать, когда прекратятся поездки Муры в Россию.

В начале 1936 г. Уэллс плыл на корабле на родину, возвращаясь из Америки. Когда он ступил на платформу вокзала Ватерлоо, увертываясь от неизбежных журналистов, он увидел ожидавшую его Муру. Она шутливо обвинила его в том, что он завел себе еще одну возлюбленную, пока был в отъезде. Да, в той же манере ответил ей он, он не хранил ей верность, прилагая к этому все свои усилия. С его души свалился камень. Уэллс решил, что наконец избавился от страстного увлечения Мурой и их отношения могут теперь перейти в более расслабленную фазу, лишенную его навязчивой ревности[729].

Мура продолжила ездить повсюду по своему усмотрению. Они проводили вместе выходные, уезжая куда-нибудь, блистали в разговорах и занимались любовью скорее для удобства, нежели из страсти.

В конце мая Уэллс заметил, что Мура выглядит подавленной и начинает плакать без оснований. Она не рассказывала ему о причине своих страданий.

В марте она тайно ездила в Крым, чтобы ненадолго повидаться с Горьким в Тессели. В апреле, вернувшись в Англию, отправила ему – как оказалось – свое последнее письмо. «Мой дорогой друг, – писала она, – прошел почти месяц со времени моего отъезда, а мне все кажется, что я проснусь, приду, чтобы побеспокоить вас за письменным столом, начну помогать в саду и делать все, что делает жизнь приятной». Она написала ему, что ее поразило, «насколько неразделимы и ценны мои отношения с вами, мой дорогой»[730].

Затем, вскоре после получения письма от Муры, Горький узнал, что обе его любимые внучки заболели гриппом. Несмотря на свое собственное плохое самочувствие, 26 мая он оставил свою сиделку и компаньонку Липу и уехал в Москву, чтобы повидаться с ними.

Одни говорили, что он заболел в поезде, простудившись на холодном сквозняке из окна; другие – что был болен еще до отъезда из Тессели. А третьи считали, что Горький был здоров еще несколько дней после визита к больным детям и заразился инфекцией от них. Грипп для человека с туберкулезом, как у Горького, был очень опасен. В «Правде» утверждалось, что он заболел 1 июня – после возвращения в свой подмосковный дом. У его постели собрались семнадцать врачей.

В Москве по приказу Сталина вот-вот должна была начаться первая волна позорных показных судов, посредством которых он в конечном счете уберет всех своих соперников и их союзников и сторонников. В конце концов большинство выдающихся большевиков, «делавших» революцию, будут арестованы, судимы и казнены. Из них будут лишь два известных исключения – сам Сталин и Троцкий, который находился за границей в ссылке. Судебные разбирательства уже тайно начались в предыдущем году с ареста и допроса Льва Каменева – бывшего заместителя председателя Совета народных комиссаров и Григория Зиновьева – бывшего главы Петроградского Совета и Северной коммуны. После смерти Ленина Сталин, Каменев и Зиновьев образовали триумвират, который некоторое время правил Советским Союзом. В последовавшей затем борьбе за власть Сталин вышел победителем и с середины 1920-х гг. стал фактически диктатором в СССР. Но его соперники были все еще живы и все еще представляли угрозу; от них нужно было очистить большевистские ряды. Их арестовали и подвергли допросу под руководством Ягоды (от него самого избавятся во время третьей волны судов в 1938 г.).

Каменев был другом Горького, Зиновьев – его злейшим врагом. Теперь перед лицом суда и перспективой казни они оба обратились к нему за помощью. Горькому по-прежнему поклонялись массы народа, и он не мог отвергнуть просьбу о помощи даже давнего врага. Сталин, который планировал провести еще много таких судов и казней, понял, что Горький стал больше помехой, нежели ценностью. Но избавиться от него путем суда и казни было немыслимо. Для Сталина болезнь Горького – если она окажется смертельной – была бы благословенным совпадением.

В НКВД имелся передовой токсикологический отдел, в котором разрабатывали яды и биологическое оружие, включая бактерии превмококков, способных вызывать воспаление легких. Вместо того чтобы судить Горького и огорчить этим русских людей, что могло быть лучше заражения его смертельной инфекцией?[731] Для человека, о котором известно, что он страдает от легочной болезни, такая смерть будет так или иначе ожидаемой, и никто не заподозрит ничего зловещего. Несколько других домочадцев Горького, включая управляющего, его жену и повара, заболели чем-то, что было диагностировано как ангина. У них были симптомы, схожие с симптомами у Горького, хотя никто из них не вступал с ним в непосредственный контакт. А из тех, кто был при нем на протяжении всей болезни, не заболел ни один.

Через несколько дней Мура была у постели больного. Еще одно необычное совпадение. Как она узнала о его болезни, получила визу и организовала поездку столь быстро? Возможно, что это был заранее запланированный визит, который случайно совпал с внезапной болезнью Горького. Или, быть может, не случайно. По словам одного близкого друга, из дома в Найтсбридже ее увез черный лимузин, который был послан за ней Иваном Майским – послом СССР. Она вылетела в Берлин, а затем в Москву 5 июня; ее въезд в СССР не был отмечен в паспорте[732].

Не в первый и не в последний раз от Тани потребовалось обеспечить прикрытие для отсутствия матери. Она написала Уэллсу, что Мура заболела во время пребывания у своей сестры в Париже и ей приходится восстанавливаться после болезни в частной лечебнице. Уэллс, либо исполненный подозрений, либо встревоженный, – а возможно, и то и другое – продолжал донимать Таню требованиями сообщить ему название лечебницы, чтобы он смог связаться с Мурой. Тане очень не нравилось врать ему. Она умоляла Муру разрешить ей открыть правду. Сначала Мура отказалась, но через пару дней уступила и разрешила Тане сообщить Уэллсу, что Мура узнала о болезни Горького и поспешно выехала из лечебницы, чтобы увидеться с ним до его возможной смерти. «Слава богу, больше не нужно было лгать, – записала Таня в своем дневнике. – Мне все еще приходится делать вид, что я ничего не знала обо всем этом до настоящего дня. Я уже сыта по горло и не хочу больше всякий раз быть посредницей. Это выставляет меня полной дурой»[733].

Действительно ли Горький хотел видеть Муру у своего смертного одра? За ним ухаживала Липа, которая ненавидела Муру. С учетом скорости ее перемещения из Найтсбриджа в Москву было вполне возможно, что по прямому приказу Сталина Мура была приглашена в Россию, чтобы привезти с собой оставшиеся архивы. Но хотя она и привезла с собой какие-то документы, многие еще оставались неучтенными.

Болезнь ухудшила состояние Горького, и к 8 июня уже не ожидали, что он будет жить. Его близкие друзья и родственники начали собираться, чтобы проститься с ним. Среди них были Екатерина, Тимоша и Мура.

Горький открыл глаза и сказал: «Я уже далеко, мне очень трудно вернуться…» После паузы он добавил: «Всю свою жизнь я думал, как могу улучшить этот миг…» Крючков вошел в комнату и объявил, что сюда едет Сталин… «Пусть приезжают, если смогут приехать вовремя», – сказал Горький[734].

Ему сделали укол камфары, который поддержал его на некоторое время, и к моменту прибытия Сталина состояние Горького настолько улучшилось, что тот был удивлен: ведь его привезли к человеку, которого он считал умирающим. Он потребовал, чтобы все вышли из комнаты; ему нужно было поговорить с Горьким наедине.

Несмотря на повторное улучшение на некоторое время 16 июня, Горький пережил рецидив болезни. В ночь на 17 июня началась сильная гроза, и по крыше забарабанили градины. Жизнь Горького поддерживали с помощью кислорода, но к утру стало ясно, что больше ничего уже нельзя сделать. Он умер в одиннадцать часов. Мура, охваченная горем, некоторое время лежала рядом с его мертвым телом.

Похороны провели торопливо, на следующий день. Горький ранее высказывал пожелание быть похороненным рядом со своим сыном, но вместо этого была спешно организована кремация, а пепел – замурован в Кремлевской стене. Несмотря на поспешность, в похоронной процессии на Красной площади участвовала огромная толпа людей – по некоторым оценкам, ее численность составляла восемь тысяч человек. Весть о его смерти разнеслась быстро. Люди получали травмы в неизбежной давке. Мура пришла на похороны как член семьи и сидела между Екатериной и Марией Андреевой – его другими давними возлюбленными. Впереди сидела Тимоша с внучками Горького – Дарьей и Марфой. Андре Жид выступил на похоронах с речью. По словам Муры, когда Жид дошел до середины своей речи, Сталин повернулся к писателю Алексею Толстому и спросил: «Кто это?» Толстой ответил: «Это Жид. Он – наше величайшее завоевание. Это ведущий французский писатель, и он – наш!» Сталин хмыкнул и сказал: «Я не доверяю этим французам»[735]. Сталин был прав: по возвращении во Францию Жид написал длинный антикоммунистический труд под заглавием «Возвращение из СССР».

Роль Муры в последней болезни и смерти Максима Горького так и не выяснилась. Был слух, что это она дала ему смертельную дозу яда в последние дни его жизни. Но если ее и смогли уговорить сделать это (страха, который внушал Сталин, возможно, было достаточно, чтобы исполнить приказ), при наличии нескольких сотрудников НКВД и сиделки, которые находились под рукой, было маловероятно, чтобы Муру выбрали для выполнения такого задания. А ее любовь и восхищение Горьким, хотя и не такие сильные, как любовь к Локарту, были искренними. Но она не вышла из этой истории с чистыми руками. Ее вполне могли привезти туда по указанию Сталина или Ягоды. И частью плана, возможно, было то, чтобы она привезла находившийся у нее на хранении архив Горького. Но она не привезла его весь, а если надеялась получить что-то взамен, то и этого не случилось.

Во время болезни Горького Мура и Петр Крючков подготовили от имени Горького завещание, в котором Муре передавались права на архив, находившийся в ее владении, и авторские гонорары за его опубликованные за рубежом произведения, а все остальное – Крючкову. Горький отказался подписать его. И Мура сделала то, что якобы делала в многочисленных предыдущих случаях, – подделала его подпись. Мура отдала этот документ Екатерине с указанием вручить его либо Сталину, либо Вячеславу Молотову – председателю Совета народных комиссаров. Екатерина прочла его и была потрясена тем, что Горький ей ничего не оставил. Она позднее утверждала, что отдала завещание Сталину, а тот – «кому-то другому». Оно исчезло, и больше его никто не видел[736]. Тем не менее Мура, которая получала зарубежные гонорары Горького по праву доверенного лица, продолжала получать их еще три года, прежде чем это право по советскому закону истекло.

Единственные указания Муры на местонахождение архивов Горького – включая не только письма, но и рукописи тоже – заключались в том, что она оставила их в Каллиярве, где они сгорели, когда фашисты вторглись в страну в 1941 г. Уэллс считал, что Мура поступила с архивами Горького именно так, как обещала при отъезде из Сорренто в 1933 г. Несмотря на оказываемое на нее давление, она хранила их в недосягаемом для рук НКВД месте и тем самым спасла десятки, если не сотни, жизней.

Но Уэллс снова был обманут. Вскоре после похорон Горького Мура ненадолго возвратилась в Лондон, но 26 июля снова улетела за границу. Она сказала, что летит в Эстонию. Однако есть доказательства, что в конце сентября она вернулась в Москву, чтобы привести «в порядок» архивы Горького. Это, вероятно, означало, что она привезла в Россию еще одну часть архивных материалов, возможно из тайника в Эстонии. Доказательство состоит в том, что в марте 1937 г. Ягода через Петра Крючкова выплатил ей 400 фунтов стерлингов за эту работу[737]. Вскоре после этого Ягода был по приказу Сталина арестован, обвинен в коррупции и шпионской деятельности. Мура больше не приезжала в Россию до смерти Сталина.

Что случилось с остальной частью архива Горького? Действительно ли он сгорел в Эстонии? Или верно то, что, когда Эстония в 1940 г. вошла в состав Советского Союза, сотрудники НКВД искали и нашли бумаги Горького, которые Мура спрятала там? Что бы ни произошло в Эстонии, по-видимому, большая часть архива, который Мура вывезла из Италии в 1933 г., оставалась у нее на хранении всю ее оставшуюся жизнь[738].