Глава 15. «Мы все теперь из железа». 1919–1921 гг.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Конец сентября 1919 г., Петроград

Город словно вымер; его сердце перестало биться, но все же он еще дышал и шевелился.

Когда Г. Д. Уэллс приехал в Петроград в ту осень на третий год революции, он едва мог поверить в такое преображение. В последний раз он приезжал сюда в 1914 г. перед началом войны, когда столица империи была еще полной людей процветающей метрополией с населением более миллиона человек, великолепными дворцами и улицами с множеством покупателей и гуляющих людей. Все это ушло, на месте всего этого было разорение.

Один русский знакомый в Лондоне предположил, что Уэллсу, о котором было известно, что он сочувствует духу революции (хотя и решительно не был коммунистом), будет интересно увидеть, как там все изменилось со времени его последнего приезда в Россию. Так что к концу сентября 1920 г. Уэллс отправился вместе со своим 19-летним сыном Джорджем Филиппом (известным как Джип) в двухнедельную поездку по новой России.

Эта поездка вызвала глубокое разочарование. Дворцы были на месте, но в большинстве своем стояли пустыми. Возможно, из-за того, что в прошлом члены его семьи были лавочниками, именно закрытые магазины потрясли Уэллса до глубины души. Он подсчитал, что в городе работали не больше полудюжины магазинов. Остальные были закрыты. У них был «совершенно жалкий и заброшенный вид; краска облупилась со стен; стекла в окнах потрескались, некоторые окна были разбиты и заколочены досками, в некоторых на витринах лежали засиженные мухами остатки продовольственных запасов, витрины других были оклеены объявлениями… на щеколдах за два года скопилась пыль. Это были безжизненные магазины. Они уже никогда не откроются». Это было гибелью городских улиц. «Понимаешь, что современный город – это на самом деле длинные ряды магазинов… Закрыть их – и улицы лишатся смысла»[460].

Избегая гостиницы «Интернациональ», где обычно останавливались иностранцы, Уэллс нашел приют у своего давнего друга Максима Горького. Оказалось, что он вошел в своеобразный домашний коллектив, похожий на коммуну, в которой Горький главенствовал над писателями, артистами и близкими друзьями, набившимися в огромную квартиру на четвертом этаже дома на Петроградском острове, окна которого выходили на Александровский парк.

Среди собравшихся была молодая женщина, которая, очевидно, была секретаршей Горького, проживавшей в его квартире, и (хотя Уэллс этого не понял) его любовницей. Несмотря на ее простую самодельную одежду и довольно неприглядный сломанный нос, это была привлекательная, очаровательная особа, и Уэллс с радостью узнал, что с одобрения властей она будет его гидом и переводчиком во время пребывания в Москве. Имя ее было Мария Игнатьевна Закревская, но все звали ее Мурой.

Уэллс, который был почти таким же активным бабником, как и плодовитым писателем, навсегда запомнит эту встречу как одну из важнейших в своей жизни[461].

Как Мура стала жить в коммуне Горького и как она провела шестнадцать месяцев после своего последнего контакта с внешним миром за пределами России – почти чистый лист. Или, говоря более точно, лист с несколькими мазками и сомнительными набросками на нем и лишь немногими определенными образами.

После последнего отчаянного письма Локарту в мае 1919 г. после убийства Ивана и накануне смерти матери, когда вооруженные силы эстонских националистов теснили Красную армию к окраинам Петрограда, о Муре ничего не известно. Не сохранилось ни одного написанного ею слова, есть лишь несколько рассказов современников. Большая часть того, что дошло до потомков, была слухами, в основном ложными[462].

К концу мая того года Мура осталась одна на целом свете. Локарт был для нее недосягаем, мать умерла то ли от осложнений после операции, то ли от болезни, вылечить которую должна была операция[463]. А так как ее дети находились в Эстонии, в России у нее не осталось никого из близких.

Положение Муры стало отчаянным, когда она проиграла борьбу за сохранение квартиры своей матери. Теперь, когда пожилая дама умерла, исчезла возможность играть на сочувствии правительственных чиновников. Мура оказалась на улице, вынужденная полагаться на благотворительность знакомых. Позже она сказала, что ее на время приютил пожилой генерал Александр Мосолов, который при царе Николае II возглавлял Судебную канцелярию.

К концу лета 1919 г. прошел полный год со времени ее последнего периода жизни с Локартом – кошмара их тюремного заключения и нескольких счастливых дней, проведенных вместе в Кремле. Приближалась зима, а у нее все еще не было своего жилья. Она нашла себе дополнительную работу помощницы давнего друга Корнея Чуковского, который, помимо издательской деятельности, руководил студией, библиотекой и детским театром в Доме искусств.

Потом случилось еще одно загадочное происшествие. В конце лета ее арестовали и держали в ЧК. Причина неизвестна, но людей постоянно арестовывали за такие малейшие преступления, как пребывание на улице в позднее время суток или непредоставление необходимых бумаг, удостоверяющих личность. Чуковский волновался за нее, и, когда однажды к нему пришел Максим Горький и застал его в гневе из-за того, что один его друг тоже оказался арестован, Чуковский попросил Горького использовать свое влияние, чтобы помочь и Муре тоже. Горький пригрозил устроить скандал и отречься от большевиков, если арестованных не отпустят[464].

Как только Мура оказалась на свободе, Чуковский, как и в предыдущем декабре, взял ее с собой, когда пошел к Горькому. Она уже хорошо знала этого великого человека благодаря своей переводческой работе в издательстве «Всемирная литература»[465].

Встреча состоялась в его квартире. Это было своеобразное место на четвертом этаже жилого дома номер 23 по Кронверкскому проспекту, огромным полумесяцем раскинувшемуся на Петроградском острове (где Мура и Локарт любили кататься на санях). Сам дом был уродливым, похожим на нагромождение грубых камней и штукатурки с массивными арками и шестиугольными окнами, напоминавшими особняк в Йенделе. Атмосфера внутри его была совершенно другая. Горький стал фигурой, подобной святому. С момента свершения революции он был одним из столпов – возможно, главным спасителем искусств в России. Он использовал свое влияние, чтобы основать Дом науки, Дом литературы и Дом искусств – институты, которые стимулировали интеллектуальную жизнь новой России. И по своей собственной инициативе организовал издательство «Всемирная литература», которое поставило себе задачу переводить труды иностранных авторов на русский язык.

На своей территории он был как барон в своем особняке, окруженный соратниками и просителями. Его внешний вид стал экстравагантным. Один из современников Муры – поэт Владислав Ходасевич писал, что Горький выглядел как «ученый китаец в красном шелковом халате и пестрой шапочке», которые подчеркивали его острые скулы и азиатские глаза. Его когда-то густые волосы были острижены почти до самой кожи, лицо исчерчено глубокими морщинами, а на кончике носа он носил очки. В его руках всегда была книга. «Толпа людей заполняла квартиру с раннего утра до позднего вечера, – вспоминал Ходасевич. – У каждого жившего там человека были посетители, и самого Горького они просто осаждали»[466]. В этой квартире жили или бывали писатели, ученые, издатели, актеры, художники и политики. Люди с проблемами стекались в эту квартиру, чтобы попросить Горького защитить их от Григория Зиновьева – могущественного главы Петроградского Совета или помочь им достать продукты питания, транспорт или оказать другие бесчисленные услуги. Горький выслушивал каждую просьбу и был неутомим в своих стараниях помочь.

Как и в первый раз, когда она встретилась с Горьким в офисе «Всемирной литературы», Чуковский привел к нему Муру во второй половине дня. Слабо заваренный чай разливали из самовара в большой, хорошо обставленной столовой. Это была единственная общая комната в квартире – все остальные были спальнями многочисленных жильцов[467].

Горький был очарован и заинтригован Мурой еще со времени их знакомства, состоявшегося девять месяцев назад. «Он был великолепным оратором», – напишет она много лет спустя, вспоминая ту первую встречу, и «в присутствии незнакомой, новой молодой женщины он демонстрировал особое красноречие». Потом Чуковский шептал ей, что Горький был «как павлин, распустивший свой прекрасный хвост»[468]. Горький дал ей постоянную должность своего секретаря и переводчика и пригласил переехать в его квартиру.

Мура вернула себе свою девичью фамилию и снова стала Марией Игнатьевной Закревской. Наверное, она хотела стереть память об Иване; возможно, надеялась, что, зарегистрировавшись официально под этим именем, может помешать ЧК или разведслужбам за границей следить за ней. Многие думали, что она по-прежнему работает на ЧК, которая поручила ей шпионить за Горьким и передавать информацию о его настроениях и контактах.

Его отношения с правительством были непростыми. Его политические взгляды были левацкими и прореволюционными, но он не был ни коммунистом, ни большевиком. Поддержав революцию и помогая ее свершению не один год, Горький не изменил своих взглядов. Он видел, как вели себя простые люди во время сражений, и ему это не понравилось. «Ты 666 раз прав», – написал он одному своему другу, который предсказывал это; революция «породила настоящих варваров вроде тех, которые разрушили Рим»[469]. Возникшее правительство было правительством, состоявшим из порочного безнравственного простонародья и тиранов. Он написал серию очерков в своей газете «Новая жизнь», открыто называя большевиков врагами свободы слова. «Ленин, Троцкий и иже с ними уже отравлены отвратительным ядом власти», – писал он; они были сторонниками демократии не более, чем Романовы. После расстрела Красной армией демонстрантов в январе 1918 г. он горестно сокрушался о том, что кровь и пот пошли на осуществление драгоценной идеи о революционной демократии в России, «а теперь «народные комиссары» отдают приказы расстреливать демократию, которая вышла на демонстрацию в защиту этой идеи»[470]. То, что он мог публиковать такие заявления безнаказанно, было мерой величины его личности в России.

Гнев, сожаление и неудовлетворенность смешивались в характере Горького. Его фамилия была выбрана со смыслом – урожденный Алексей Максимович Пешков в молодые годы взял себе псевдоним Горький, хотя, возможно, псевдоним Кислый тоже был бы уместен.

Он мечтал о республике искусств и наук; не о демократии, не о социалистическом государстве (он боялся и недолюбливал класс крестьян), а обществе под руководством людей умственного труда, художников и творческих мыслителей – с ним в его центре. Как сухо прокомментировала Мура в письме к Локарту несколько месяцев назад: «Он считает себя российским Д’Аннунцио»[471]. На протяжении многих лет Горький был близок к Ленину, но состоял с ним в противоречивых отношениях и во враждебных – с некоторыми властными фигурами, включая Зиновьева. Но его вес и популярность были такими, что никто не осмеливался тронуть его напрямую. И хотя «Новая жизнь» была закрыта по приказу Ленина в июле 1918 г.[472], его лично не тронули, а большинство комиссаров – даже его враги – считали благоразумным оказывать ему любые услуги, о чем бы он ни попросил.

В такой обстановке было неудивительным, если бы власти решили шпионить за ним. И Мура могла бы быть их агентом. Но слух о том, что она является их глазами и ушами в доме Горького, вполне мог быть всего лишь еще одной из сплетен, которые липли к ней, «как мухи на липучку», как она выразилась[473]. И все же ее редкие жалобы на эту сплетню вполне могли быть естественным негодованием нечистой совести.

И хотя Мура сначала получила должность переводчицы книг на русский язык, Горький использовал ее главным образом в качестве секретаря-переводчицы, и занималась она в основном рабочими вопросами[474]. Так она начала приобретать всесторонние знания об издательском и переводческом бизнесе, которые станут для нее главным средством к существованию на протяжении всей жизни.

В квартире было двенадцать комнат, из которых четыре маленькие комнатки были оставлены Горьким для своих личных надобностей, это были спальня, кабинет, библиотека и небольшой музейчик, где он разместил коллекцию восточных артефактов. В остальном квартира состояла из общей столовой и спален. Мура делила комнату с молодой студенткой-медиком по имени Мария Гейнце и по прозвищу Молекула, про которую она написала, что это была «замечательная девушка, дочь каких-то давних знакомых Горького, потерявшая родителей»[475]. Население этой коммуны со временем менялось, но основной костяк ее давних обитателей включал художников Валентину Ходасевич, ее мужа Андрея Дидерихса (известного как Диди) и Ивана Ракитского, а в более поздний период – поэта Владислава Ходасевича (дядя Валентины) и писательницу Нину Берберову, которые тоже были семейной парой. Были и многие другие, которые приходили и уходили.

Муре, имевшей опыт коммунального проживания в богатой квартире Локарта, которую делили с ними лишь Хикс и слуги, пришлось приспосабливаться к совершенно новому образу жизни. Но она уже делала это на протяжении двух лет, и жить с кем-то в одной комнате в переполненной квартире было лучше, чем умирать от голода на заледеневших от холода улицах. Большинство «бывших людей» из привилегированных классов теперь ютились по комнатам вместе с другими людьми в убогих условиях и жили на средства от принудительного труда. В квартире Горького было тепло и всегда еда на столе.

В какой-то момент – возможно, сразу же, а более вероятно, что через несколько месяцев, – Мура стала любовницей Горького. Роман обещал стать проблемным, так как она была настолько молода, что годилась ему в дочери, и обладала непостоянным, горячим нравом, который утомлял его, но подобно всем мужчинам Муры Горький влюбился в нее.

Отношения Горького с женщинами, как и его отношения с политикой, были непредсказуемыми и своеобразными. Он любил все контролировать; он мог сходить с ума от ревности и, ревнуя, быть буйным. Было много женщин, которые де-факто исполняли роль жены Максима Горького, но лишь на одной из них он был по закону женат – на Екатерине Пешковой (урожденной Волжиной), его соратнице-революционерке. Он познакомился и женился на ней в волжском городе Самаре в 1896 г. Тогда он был молодым человеком, а Екатерина на восемь лет его старше. Она родила ему сына Максима и дочь, которая умерла в детстве[476].

К 1902 г. он приобрел репутацию драматурга и всемирную славу соперника Толстого (который знал его и восхищался им). Его пьеса «На дне» была поставлена Московским художественным театром – лучшим в стране и объехала с ним весь мир. Одна из ведущих актрис театра Мария Федоровна Андреева стала его любовницей[477]. Это была темноглазая красавица с рыжевато-золотистыми волосами и откровенными манерами. Она придерживалась радикальных политических взглядов и покорила Горького. Андреева была замужем за государственным чиновником, но Горький, как литератор и революционер, ей подходил больше. В 1903 г. Горький бросил смятенную Екатерину и ушел жить к Андреевой. Они так и не развелись, и он материально обеспечивал жену и сына.

Горький и Андреева присоединились к ссыльным революционерам на итальянском острове Капри после провалившегося восстания 1905 г. и совершили поездку по Соединенным Штатам. Пуритане-американцы не приняли их, и, когда ни одна гостиница не согласилась поселить у себя неженатую пару, они были вынуждены вернуться на Капри[478]. Андреева называла себя «графиней», и ссыльные ее не любили, так как считали, что ей нужны лишь деньги Горького и его статус.

Их отношения были напряженными. Упрямство и властный характер Андреевой стали раздражать эгоиста Горького, который хотел, чтобы все было так, как он скажет. Он подумывал, не вернуться ли ему к жене, но Андреевой некуда было идти, и у Горького не хватило решимости оставить ее. Он написал Екатерине: «Я заклинаю тебя, не зови, не торопи меня… В настоящее время у меня нет сил сделать решительный шаг». Единственное, чего он хотел, – это «спокойной обстановки для работы, и за это я готов заплатить любую цену»[479]. В 1912 г. Андреева помирилась с правительством и вернулась в Россию. Так как Горький все еще был политическим ссыльным, он не смог поехать с ней.

В 1913 г. ссыльным от имени царя Николая II была объявлена амнистия в честь трехсотлетия правления Романовых. Екатерина вместе с сыном Максимом вернулась в Москву, а Горький на какое-то время поселился поблизости в маленьком городке. Он регулярно виделся с Андреевой, хотя они больше не жили вместе. В конечном счете Горький переехал в Петроград, где поселился в доме номер 23 по Кронверкскому проспекту. Из окон своей квартиры он мог видеть Александровский парк, а за ним – Петропавловскую крепость, где когда-то был в заключении.

Вскоре после начала войны с Германией сюда приехала Андреева вместе со своим новым молодым любовником – юристом Петром Крючковым и стала жить в его квартире. Крючков взял на себя роль секретаря Горького. После Февральской революции Андреева снова уехала. Она поступила на работу в Комиссариат просвещения, который занимался развитием культуры и сохранением произведений искусства. При поддержке Ленина в 1918 г. она стала комиссаром театров и зрелищ в Северной коммуне, а в 1920 г. возглавила отдел искусств Комиссариата образования[480]. Мария Андреева превращалась в женщину, обладавшую властью и влиянием.

С образованием Кронверкской коммуны в жизнь Горького наконец вошла некоторая стабильность. Но картина была неполной без женщины.

До того как осенью 1919 г. здесь появилась Мура, были и другие женщины. Они подавали гостям чай, делили с Горьким постель и считались его «женами», но Мура, официально будучи его новым секретарем, стала той, к которой он глубоко привязался и которая стала его самой постоянной возлюбленной. Все любили Муру. Она стала руководить домашними делами, присматривая за двумя пожилыми слугами. Сын Горького Максим был рад этой перемене и, когда в очередной раз приехал навестить отца, назвал ее «концом дней безвластия»[481]. В коммуне ее стали называть Теткой.

Ее любовь к Локарту не уменьшилась, она не могла быть вытеснена, и новое чувство не могло стать равным ей, но оно со временем превратилось в нерушимую нежность к Максиму Горькому, которую можно было назвать любовью.

Под крышей дома Горького она пережила зиму 1919/20 г., но к февралю начала ощущать беспокойство. Что-то – какое-то неопределенное чувство или движущая сила – подталкивали попытаться бежать из России[482]. В феврале температура воздуха на северо-западе России составляет в среднем до минус 10 градусов. В 1920 г., как и почти каждый год, Финский залив замерз. Мура, по ее собственным словам, однажды вышла из Петрограда и попыталась пройти пешком по льду в Финляндию[483].

Это был отчаянный, бестолковый и, по ее собственному признанию, глупый поступок. Какой у нее был мотив и куда она надеялась дойти – неясно. Она утверждала, что пыталась добраться до Эстонии, чтобы быть со своими детьми. Но в таком случае почему не направиться прямо в Эстонию? Война с Россией закончилась, и Эстония завоевала себе независимость. Возможно, Мура думала, что, добравшись до Финляндии, обретет выбор. Она могла бы повторить поездку, которую совершила из Гельсингфорса в Ревель годом раньше. Или, быть может, найти возможность переправиться в Швецию и уехать в Англию и таким образом добраться до Локарта.

Место, которое Мура выбрала, было узким перешейком залива к западу от Петрограда, в середине которого на острове стояла крепость Кронштадт – база русского Балтийского флота.

Далеко она не ушла. Вместе с несколькими другими беженцами ее на льду задержал русский патруль и отвел назад в Петроград. Группа задержанных, идущая по городским улицам под конвоем, была довольно живописным зрелищем. Муру узнал находившийся в толпе привратник того дома, где она когда-то жила. От него весть о случившемся достигла Горького.

Задержанных заперли в Управлении ЧК на Гороховой улице. В Муре признали Марию Бенкендорф, и ее сомнительное прошлое навлекло на нее глубокие подозрения. У нее никогда не было прямых связей с Петроградской ЧК, и обстоятельства ее ареста в сочетании с ее известными симпатиями к иностранцам вызвали там сильную тревогу. Когда Горький подал заявление о ее освобождении, ответом было твердое нет. Это было удивительно, так как Горький находился в хороших отношениях с ЧК, был давним и ценимым другом Феликса Дзержинского[484]. Но его заявлениям не давал ходу руководитель Северной коммуны Зиновьев, который был врагом Горького и испытывал серьезные подозрения в отношении молодой мадам Бенкендорф.

Освобождение Муры – когда оно случилось – было вызвано неожиданным вмешательством. Бывшая любовница Горького и, по-видимому, соперница Муры Мария Андреева написала И. П. Бакаеву – начальнику Петроградской ЧК, дав поразительное обязательство: «Со всем уважением я прошу вас и комиссию ЧК освободить под мою ответственность Марию Игнатьевну Бенкендорф… Своей жизнью ручаюсь, что, дав мне слово, она больше не будет пытаться повторить это отчаянное предприятие даже ради своих детей». Если случится самое худшее, «можете меня расстрелять; зная это и видя мою подпись здесь, она и пальцем не пошевелит без того, чтобы вы об этом не узнали. Она мать и очень хороший человек»[485].

Муру освободили, и она вернулась на Кронверкский проспект.

Как могла простой комиссар искусств и образования оказать такое влияние на всемогущую ЧК, когда сам великий Горький потерпел неудачу?

Вероятно, роль Марии Андреевой в правительстве была больше, чем признавалось официально. С 1918 г. она и Горький были главными действующими лицами в плане сохранения культурного наследия России – произведений искусства и древностей. Была сформирована регистрационная комиссия с целью сбора (путем конфискации, если необходимо), хранения и каталогизирования объектов, которые ранее находились в руках частных владельцев. Но без ведома Горького Мария Андреева вместо того, чтобы трудиться ради сохранения российских произведений искусства, участвовала в тайной программе продажи их за деньги[486].

Экономика России находилась в отчаянном положении и сильно нуждалась в валюте для своего поддержания (и содействия международной революции). Была запущена валютная программа с целью обеспечения нужд экономики, в ходе которой были ликвидированы активы, конфискованные у аристократии и буржуазии, начиная от драгоценностей и золота и заканчивая произведениями искусства, которые продавали за границу за иностранную валюту. Мария Андреева была посредником в осуществлении этой программы. Отсюда и ее влияние на ЧК. Похоже, что неафишируемой частью сделки по освобождению Муры было ее вовлечение в эту программу в качестве подчиненного посредника. Ее статус, связи за границей, опыт проведения тайных операций, образованность прекрасно подошли бы ей для этой роли[487].

После выхода из тюрьмы Мура вернулась к своей жизни с Горьким, наказанная, но не покоренная. Пожалуй, этот опыт даже закалил ее. Горький, возможно, был влиятельным человеком, но в этих отношениях Мура была тем, кто обладал силой. В своей жизни с другими женщинами правил он – иногда жестко, – но в отношениях с Мурой не он, а она имела власть. Она вела себя так, будто ей от него ничего не нужно. Это озадачивало его, и однажды он бросил ей вызов, обвинив в черствости и сравнив ее с известной неуступчивой возлюбленной Александра Пушкина, известной как Бронзовая Венера.

«Ты не бронзовая, – сказал Горький Муре, окинув ее пронизывающим взглядом, – ты железная. В мире нет ничего крепче железа».

«Мы все теперь из железа, – ответила она. – А ты хотел бы, чтобы мы были из кружева?»[488]

* * *

Когда в конце сентября 1920 г. в Россию приехал Г. Д. Уэллс, Мура уже целый год была членом коммуны и привыкла к художникам и представителям интеллигенции, которые приезжали, чтобы отдать дань уважения ее покровителю. Уэллс был не единственным известным англичанином, который приезжал к нему в том году. В начале лета приезжал Бертран Рассел и заходил в квартиру на Кронверкском проспекте. Горький был нездоров, и их беседа проходила в его спальне, куда Мура подавала чай и где она переводила[489]. (Рассел с трудом смог сосредоточиться: он был очарован этой молодой женщиной.) У двоих мужчин оказалось немало общего. Оба поддерживали свержение старого режима, и обоих тревожила жестокость большевиков. В отличие от многих их апологетов Рассел не был готов оправдывать ее как продукт «упрямого и тщетного» вмешательства союзных государств; «ожидание такого противодействия, – рассуждал он, – всегда было частью большевистской теории», и оно «было предсказано и спровоцировано учением о классовой борьбе»[490]. Подобно многим своим русским коллегам Рассел отсидел тюремный срок за свои принципы – надо сказать, это было короткое заключение в Брикстонской тюрьме в 1918 г. за антивоенную деятельность.

Рассела потряс внешний вид Горького: «Он был, очевидно, очень болен и явно убит горем». «В нем чувствовалась любовь к русским людям, которая делает их нынешние мучения почти невыносимыми», – написал он. Его сильно обеспокоила болезнь Горького и то, что она могла предвещать для будущего искусств в России: «Горький сделал все, что мог сделать один человек, чтобы сохранить интеллектуальную и артистическую жизнь в России. Я боялся, что он умирает, и она, возможно, тоже»[491].

Г. Д. Уэллс был среди многих, кто читал впечатления Рассела, и тревожился в связи с надвигающейся смертью Горького. Когда он приехал в Россию в сентябре, с облегчением увидел своего давнего друга живым и здоровым. «Господина Рассела, я думаю, подвело искушение художественно изобразить концовку в темно-багровых тонах». На самом деле «Горький кажется мне сейчас таким же сильным и здоровым, каким был в те времена, когда я познакомился с ним в 1906 г.»[492]

Оторвав взгляд от трагических пассажей Рассела и пышущего здоровьем Горького, Уэллс впервые в своей жизни посмотрел на Муру Игнатьевну Закревскую – секретаря, переводчицу и его гида на все время его пребывания в России. И он был сражен.

Всю свою жизнь он с растерянностью будет стараться понять, почему она так его поразила. Ее внешность была против нее. Она была худой и начинала обретать вид измученной заботами женщины. Достать одежду в России было практически невозможно, и всем приходилось довольствоваться тем, что есть. Женщина, которая танцевала во дворце Сан-Суси в Потсдаме в обществе царя и кайзера, чьи дорогие наряды даже при такой огромной конкуренции заставили кронпринца воскликнуть: «Quelle noblesse!»[493] (Какое благородство! – фр.), была одета как нищенка. Она носила непромокаемый плащ английского армейского образца поверх простого черного платья, которое знало лучшие дни, и простенькую шляпку, сделанную из куска черной ткани – очевидно, старого чулка или обрезков фетра. Но независимо от ее внешности и униженности положения в глазах Уэллса «она была великолепна». Ее манеры и осанка не ухудшились, несмотря на все то, через что ей пришлось пройти. «Она засовывала руки в карманы своего плаща и, казалось, не просто смело смотрела миру в лицо, но и была склонна отдавать ему приказы»[494].

Локарт был пленен ее блестящим острым умом, Горький – обаянием и талантами, а Уэллс – дерзкой гордостью выжившего человека и, как и все ее мужчины, мощной сексуальной привлекательностью, которую она излучала. «Теперь она официально была моей переводчицей, – вспоминал он. – И она предстала перед моими глазами – великолепная, несломленная и внушающая восхищение»[495].

Как Мура воспринимала Уэллса, она никогда не писала. Возможно, отметила его сходство с Иваном. У него были такие же резкие черты лица и невозмутимое выражение, печальные глаза, волосы, зализанные над высоким лбом, пышные усы. Что бы ни видела и ни чувствовала, она начала их знакомство так, как и намеревалась его продолжать, – выдав ему кое-что из готовой колоды лжи, которую начинала собирать. Дядя Муры, по ее утверждению, был русским послом в Лондоне, и у нее самой были крепкие личные связи с Англией, так как она получила образование в Ньюнхэмском колледже Кембриджского университета, а после революции большевики уже пять раз сажали ее в тюрьму.

Каждая из этих неправд была привязана к реальности, но сильно растянутой привязью. Когда Уэллс опубликовал рассказ о своей поездке в Россию, он честно и простодушно повторил Мурины выдумки как доказательство того, насколько искренне и открыто было с ним правительство России. Со своим аристократическим прошлым, английскими образованием и воспитанием и плохими отношениями с большевиками Мура была «последним человеком, который предпринял бы какую-нибудь попытку одурачить меня». В Великобритании (и в России) его предупреждали, что «будет происходить самая изощренная маскировка реальности и что меня будут держать в шорах на глазах на протяжении моего визита»[496]. Тот факт, что такая женщина была назначена его гидом, показывал: большевики не собирались обманывать его.

Одну правду она ему все-таки сказала: ее жизнь ограничивается Петроградом из-за ареста на льду Финского залива. Это углубило его симпатию, и он пообещал попытаться передать весточку от нее ее детям, как только он уедет из России.

Уэллс, как и Рассел, приезжал, чтобы увидеть большевизм во плоти, и с Мурой в качестве спутницы проводил целые дни, разъезжая по Петрограду, посещая школы и другие государственные учреждения. Увидев закрытые магазины и пустынные улицы, он узнал также, что все деревянные здания в Петрограде были разобраны прошлой зимой из-за отчаянной нужды в дровах, после чего на улицах остались пустоты, словно отсутствующие зубы в челюсти, и груды брошенных камней. На дорогах были выбоины в тех местах, откуда деревянные блоки мостовой были вырваны на растопку. Правительство оказалось лучше подготовленным для надвигающейся зимы: огромные поленницы дров выстроились рядами на набережных и в центре главных улиц[497].

Днем по городу теперь снова ездили трамваи. В шесть часов вечера, когда прекращалась подача электроэнергии, они останавливались. И хотя население города уменьшилось наполовину, так как горожане бежали за границу или уезжали в сельскую местность, трамваи были всегда переполнены людьми, которые ехали даже снаружи на подножках. Часто случались аварии. Уэллс и Мура были свидетелями того, как толпа собралась вокруг тела ребенка, который упал под колеса и был разрезан надвое[498].

Казалось, что в те времена самое выгодное было – принадлежать к классу крестьянства. У большевиков по-прежнему было мало власти в сельской местности, и поэтому, в то время как рабочие и бывшие аристократы голодали, крестьяне, освобожденные от своих помещиков-тиранов и истощающих налогов старого режима, жили легко и питались хорошо. Они приезжали в Петроград и Москву и продавали продукты питания на перекрестках. Это было незаконно (распределение продуктов питания контролировало государство), но власти редко принимали какие-то меры из страха, что крестьяне могут вообще перестать привозить продовольствие. Когда красногвардейцы все же пытались ограничить продажу товаров на черных рынках, происходили вооруженные столкновения, в которых крестьяне били солдат[499].

По мнению Уэллса, вина за все лишения в России лежала не на большевизме, а на капитализме – этот исход был неизбежен. В отличие от Бертрана Рассела Уэллс ставил интервенцию в вину союзникам. Большевики, рассуждал он, были неизбежной формой правления, которая должна была появиться вследствие революции. И все же он страстно ненавидел ее и Маркса как творца их теории; вот что он писал обо всем этом:

Куда бы мы ни пошли, нам попадались бюсты, портреты и статуи Маркса. Около двух третей лица Маркса занимает борода – большая, впечатляющая, густая и курчавая заурядная борода… Это не такая борода, которая случайно вырастает у мужчины; это специально выращенная борода, ухоженная и торчащая, как у патриарха, напоказ миру. Она в точности похожа на «Капитал» в своем бессмысленном изобилии, и не занятая бородой часть лица похожа на сову, словно выглянувшую посмотреть, какое впечатление эта растительность произвела на человечество[500].

В марксистской России все голодали, замерзали и боялись заболеть. Достать лекарства было невозможно. «Легкие недомогания поэтому очень быстро превращаются в серьезные проблемы… Если кто-то тяжело заболевает, перспективы самые мрачные»[501].

Коммуна на Кронверкском проспекте не знала таких серьезных лишений. По вечерам обитатели квартиры и их гости собирались в столовой, где в середине стола стояла большая керосиновая лампа; при ее свете люди беседовали об искусстве и политике или слушали рассказы Горького о его жизни, которые он превращал в отличные выступления талантливого рассказчика и драматурга[502].

Во время одной из поездок Горький сопровождал Уэллса и Муру. Она была для Муры вдвойне значима – это было посещение петроградского склада комиссии по искусству и древностям. Это был государственный орган, который конфисковывал и оценивал произведения искусства, тайное назначение которых состояло в том, что они были ресурсами валютной программы. Горький, вероятно, ничего не знал об этой программе, равно как не знал и о том, что Мура теперь имела к ней отношение. Но этот визит имел для нее особое значение. Зданием, взятым под склад комиссии, было старое британское посольство на Дворцовой набережной.

Прошло два года со дня смерти Кроуми и почти столько же с момента последнего посещения посольства Мурой, когда оно представляло собой нагромождение сломанной мебели. Теперь в глазах Уэллса оно походило на «какую-нибудь переполненную комиссионную лавку предметов искусства»:

Мы проходили комнату за комнатой, загроможденные прекрасными ненужными вещами… Здесь есть большие залы, забитые скульптурами; я никогда не видел так много белых мраморных Венер и сильфид вместе… здесь лежат штабели всевозможных картин, коридоры забиты мозаичными шкатулками, груды которых достают до потолка; одна комната заполнена футлярами со старинными кружевами, высятся горы великолепной мебели[503].

Все это было занесено в каталоги, но никто, по-видимому, не знал, что будет со «всем этим очаровательным и изысканным мусором». И если Горький мог лишь надеяться, что все это будет сохранено, Мура, вероятно, знала, что добрая часть всего этого будет продана за границу.

Шли дни, свои отношения с Мурой Уэллс пестовал и настойчиво развивал до тех пор, пока она не согласилась довести их до конца. «Я влюбился в нее, – вспоминал он много лет спустя, все еще смущенный, – и однажды ночью, уступив моим мольбам, она бесшумно проскользнула через переполненную людьми квартиру Горького и попала в мои объятья. Я думал, что она любит меня, и верил каждому сказанному ею слову. Ни одна женщина никогда еще не оказывала на меня такого действия»[504].

Но в тот момент это был не более чем порыв. После двухнедельного пребывания Уэллс и Джип уехали. Посетив Москву, они вернулись в Петроград и выехали в Ревель, чтобы сесть на пароход в Стокгольм, а оттуда отправиться в Англию[505].

Ревель и Стокгольм. Какую струну эти названия, вероятно, задели в душе Муры и какой резкий, тревожащий звук она издала! Страна, в которой не состоялась ее встреча с Локартом после разлуки, и страна, в которой все еще жили ее дети, недосягаемые для нее. Уэллс согласился передать им весточку, проезжая по Эстонии, и сообщить, что она жива и здорова. И Англия, где жил Локарт. Прошло уже два года с тех пор, как она видела его в последний раз, больше полутора лет с тех пор, как она получила от него последнее письмо, и больше трех лет с тех пор, как последний раз видела своих детей.

Наступало время снова попытаться все исправить.

Дни коммуны Горького в Петрограде были сочтены. К концу 1920 г. отношения Горького с Зиновьевым – главой Северной коммуны – стали день ото дня ухудшаться. «Ситуация достигла наивысшей точки, когда Зиновьев приказал провести обыск в квартире Горького, – вспоминал Владислав Ходасевич, который присоединился к коммуне в ноябре, – и пригрозил арестовать некоторых близких к нему людей»[506]. Мура, которую Зиновьев подозревал в шпионаже, была среди тех, кого он для этого наметил.

Мура сказала Уэллсу, что сейчас она счастливее, чем до революции, потому что «теперь жизнь более интересная и настоящая»[507]. У нее всегда была склонность говорить то, что казалось подходящим моменту. Возможно, она думала так, имея в виду свой брак с Иваном. Но на самом деле жизнь в России была кошмаром, и она ждала, чтобы что-то пробудило ее от этого кошмара.

Это случилось весной 1921 г. Жизнь для Горького в России сделалась невыносимой. Ленин стал видеть в нем помеху и вынуждал его уехать за границу, якобы чтобы поправить здоровье. Действительно, экстремальные условия жизни в Петрограде болезнетворно действовали на него. Выбранным местом назначения стала Германия.

Муре было запрещено покидать Петроград – это было условие ее освобождения из тюрьмы в прошлом году. И все же в апреле ей был выдан паспорт и дано разрешение поехать в Эстонию. Она всегда молчала относительно того, как добилась этого. Возможно, вмешался Горький, как он это делал для многих будущих эмигрантов. Но если он и вмешался, следов этого не осталось[508].

Своим новым домом Горький выбрал Берлин, и были сделаны приготовления для его переезда. Его сын Максим, личный секретарь Петр Крючков и Мария Андреева выехали первыми, чтобы подготовить для него квартиру. Мура была теоретически включена в эту группу, но должна была ехать через Эстонию. Мария Андреева, которая теперь открыто работала в Комиссариате внешней торговли, имела в Берлине цель – типичная продавщица с богатствами имперской России в саквояже. Так что, возможно, потенциал Муры как агента в валютной программе, который дал ей защиту Андреевой, тоже был причиной того, что разрешили покинуть Россию. По условиям мирного договора 1920 г. Россия могла полностью использовать эстонские железные дороги и порт Ревель, необходимые для перевозки древностей и драгоценных металлов за границу (портовые мощности Петрограда были разрушены во время революции). Ревель уже стал главной артерией, по ко торой российское золото утекало в Стокгольм[509]. Дополнительный посредник, обладающий хорошими связями с иностранными дипломатическими службами, был бы, без сомнения, там полезен.

* * *

Накануне отъезда Мура получила весточку, которая почти повергла ее в шок. От кого она пришла, неизвестно, но это была весть о Локарте – первая за два года. Она с волнением и нетерпением предвкушала свободу общения, которой сможет воспользоваться за границей, и планировала, как будет засыпать своего любимого телеграммами и письмами, едва окажется в Эстонии. Но в тот последний день в России до нее дошла весть о том, что заветное желание Локарта исполнилось без нее: жена родила ему сына.

Все надежды Муры разлетелись на мелкие кусочки; пройдет месяц, прежде чем она достаточно овладеет собой, чтобы написать ему:

Незачем спрашивать тебя почему, как и когда, верно? Конечно, это глупое письмо вообще не имеет смысла – во мне лишь болит что-то так сильно, что я должна прокричать это тебе.

Твой сын? Чудесный мальчик? Знаешь, когда я пишу эти слова, мне кажется, что я не смогу жить с этой мыслью. Я стыжусь своих слез – я думала, что уже разучилась плакать. Но, знаешь, ведь был «малыш Питер»[510].

У Бернса есть стихотворение «Красная, красная роза», которым Мура и Локарт однажды прониклись и которым клялись, когда расставались в Москве:

…Моря осушатся скорей,

Сотрутся гребни гор,

Но нет конца любви моей

Всему наперекор!

Теперь прощаемся с тобой,

Но помни лишь одно:

Хоть обойду весь шар земной —

Вернусь я все равно!

«Гребни гор для меня не стерлись, – писала она, – и никогда не сотрутся».

Локарт ушел от нее – он разорвал их узы и разбил ее сердце. «Но если мы встретимся снова, – спрашивала она, – в этом маленьком и довольно гадком мире, как мне реагировать?»

Наверное, было символичным, что завершение «российского» периода ее жизни совпало с тем, что захлопнулась дверь за любовью Локарта, которая родилась и закалилась в России, и в России же некие силы растащили их в разные стороны. И все же она никогда, пока «текут пески жизни», не сможет перестать ждать его.