Глава 18. Любовь и гнев. 1924–1929 гг.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Негодуя на то, как обошлись с Мурой, Уэллс высказал мнение, что Локарт «презренный маленький негодяй»[580]. И не потому, что его поведение сильно отличалось от поведения самого Уэллса в отношении возлюбленных, которых было слишком трудно содержать, но и невозможно бросить; он с ревностным покровительством относился к единственной женщине, которой это было нужно меньше всего. После всех совершенных оплошностей и тяжелых жизненных испытаний она была вполне способна справиться с любой ситуацией вовремя и на своих условиях.

Когда они в тот вечер спустились с горы и вернулись на виллу, все прояснилось. Четверо старых друзей – Мура, Локарт, Хикс и Люба – разговаривали допоздна, как это часто делали в московской квартире, когда казалось, они держат будущее России в своих руках. Теперь никто из них, за исключением, быть может, Муры, даже кончиками пальцев не касался судеб наций. Они стали делать предсказания.

«Мура напророчила, что мировая экономическая система будет изменяться очень быстро, – вспоминал Локарт, – и в течение двадцати лет станет ближе к ленинизму, чем к старому довоенному капитализму». По ее мнению, возможно, это будет компромисс, сочетающий самые лучшие черты обеих систем, но «если капиталисты будут достаточно мудры, это время наступит без революции»[581].

Когда Локарт записывал эти воспоминания в 1933 г., он все еще имел небольшое представление о том, насколько точным было ее предсказание, но все же догадался, что никакие радикальные изменения не будут осуществлены их поколением. Они продали свои идеалы после войны и успокоились.

Это были приятные, но немного грустные выходные, открывшие им, что молодость безвозвратно прошла. Они пытались играть в английскую лапту, как это делали, убивая время в саду британского консульства в Москве в то долгое лето, когда ЧК испытывала непреодолимое желание арестовать каждого британца и каждого француза в России. Они не могли играть в нее долго: здоровье Локарта, никогда не бывшее хорошим, оказалось подорвано чрезмерным потаканием своим слабостям, да и другие не были намного крепче.

В воскресенье вечером Локарт должен был возвратиться в Прагу. Мура ехала в Эстонию через Берлин, так что первый отрезок пути они проделали вместе. Спальные вагоны отсутствовали, и поезд был переполнен. Они сели вместе, втиснувшись в купе первого класса, и проговорили всю ночь. Пользуясь из осторожности русским, они вспоминали месяцы, проведенные вместе в России, – о Троцком и Чичерине, Якове Петерсе и заговоре Рейли и «большевистском браке».

Они расстались на вокзале в Праге в шесть часов утра. По пути домой Локарт чувствовал себя не в своей тарелке и размышлял, не принял ли он ошибочное решение. Спрашивал себя: «Было ли мое решение продиктовано нехваткой храбрости, или огонь нашей любви выгорел дотла?»[582]

Локарт – или, скорее, это было его тупое мужское тщеславие – полагал, что Мура казалась «немного огорченной» при их расставании[583]. На самом деле если она и была молчалива, то скорее из-за раздражения его неспособностью понять, чего она от него хочет. После их разговора в Хинтербрюле она предложила не видеться и не общаться друг с другом пять лет, а по окончании этого времени – встретиться снова[584]. Локарт чувствовал, что она пытается связать его невыполнимым обещанием. Всегда, думая о любви и сексуальном приключении, он не видел того значения, какое имела их любовь для нее – что она давала ей поддержку в жизни и надежду на будущее. Через несколько дней, будучи в Берлине, она написала ему, пытаясь объясниться.

Мура упрекнула его в том, что он выразил незначительное сожаление о том, что «трепет прошел, и его не вернуть». По ее мнению, это было похоже «на сексуальную истерию – а я думала, что ты выше этого».

Все эти годы я в основном выполняла свой долг по отношению к своему самоуважению, или моим детям, или памяти о тебе…

Я не думаю, что ты понял мой план, который я изложила. Я не имела в виду связать тебя каким-то обещанием – я сказала тебе об этом. Я всего-навсего хотела оставить себе иллюзию, ради которой могла бы жить, тогда как всему лучшему в тебе это дало бы определенное удовлетворение… Но больше не будем об этом.

Я не буду говорить тебе, что значит для меня увидеться с тобой снова; я не буду говорить о ликующем чувстве оттого, что познала любовь, которая была сильнее смерти, – все это с настоящего момента принадлежит лишь мне одной.

Но я думаю, что мы должны расстаться навсегда. Я предпочитаю больше не видеться с тобой не потому, что ты, возможно, не захочешь поцеловать меня, я так не думаю. Просто это растревожит твое душевное спокойствие… а что касается меня, это, возможно, испортит что-то, что было – Бог тому свидетель – поистине «самым красивым романом в мире».

Так что прощай, мой милый. Я ухожу из твоей жизни, чтобы никогда не вернуться. Дай Бог тебе… да, счастья – я говорю это от всего сердца.

Мура[585].

Никто никогда не узнает, чего ей стоило написать такое письмо, взять себя в руки, заставить свою зачастую необузданную руку писать аккуратным легким почерком женщины, которая в ладу сама с собой. В ее письме были художественная правда и немного сухих фактов. Но настоящая правда жизни была такова, что хотя она и сохранила свое достоинство, так и не вернула себе полностью свое сердце, оставшееся у Локарта, и никогда не вернет.

В Берлине Мура немедленно окунулась в работу, написав Горькому поток писем о затруднительном положении его литературного журнала «Беседа» и его издателя. Весь этот проект был на грани банкротства из-за отказа Советской России разрешить продавать там журнал[586]. К концу августа она была уже в Эстонии с детьми.

Ее отношения с Горьким начали изменяться к лучшему. Всего лишь год назад она переживала из-за того, что ее нет рядом с ним, из-за недостатка его писем к ней. Теперь он бранил ее за то, что она недостаточно часто пишет ему. Мура сообщила ему, что у нее не все ладно со здоровьем, что ей нужно уладить дела со своими детьми, и уверила его, что всегда, когда она вдали от него, оставляет с ним часть себя[587]. Горький ничего не знал о ее встрече с Локартом, но его легендарная ревность все равно зашевелилась.

В жизни Горького, как и в жизни каждого русского, в тот год начался новый период. 21 января 1924 г., когда Горький все еще ожидал получения визы, чтобы ехать в Италию, умер Владимир Ильич Ленин. Смерть заставила Горького переоценить свои отношения с Лениным-человеком и Лениным-идеологом. Горький послал венок с простой надписью «Прощай, друг».

Однако лишь несколькими днями раньше он написал своему другу и коллеге-писателю Ромену Роллану, жалуясь на то, что не может вернуться на родину и что его споры с Лениным «пробудили духовную ненависть друг к другу»[588]. Горький пытался выразить свои сложные чувства к умершему вождю: «Я любил его. Любил его с гневом»[589].

Мура работала с Горьким над воспоминаниями о его друге, которые будут опубликованы по всему миру в переводах на многие языки. Смерть Ленина, писал он, «пронзила болью сердца тех, кто его знал»:

И если сгустится грозовая туча ненависти к нему, лжи и клеветы вокруг его имени – это не будет иметь никакого значения: нет таких сил, которые могут затмить факел, поднятый Лениным в душной непроглядной тьме охваченного паникой мира[590].

Опубликовав такое заявление, Горький вызвал раздражение советского правительства и возмущение русских эмигрантов повсюду. Как он мог написать такие слова о человеке, который вынудил столь многих из них бежать, спасая свою жизнь, спровоцировал бойню и запер в стране их родственников? Правительство продолжало посылать Горькому деньги, но он начал ощущать стеснение в средствах, а из-за враждебности своих соотечественников чувствовал себя изгоем больше чем когда-либо. Горький зарабатывал добрых десять тысяч долларов в год в виде гонораров, и, хотя мало тратил на себя, у него было много иждивенцев, и он никогда не отказывал ничьим просьбам[591].

Бывшая жена Горького Екатерина была послана Дзержинским в Сорренто, чтобы попытаться уговорить молодого Максима вернуться в Москву и работать в ЧК. Горький догадывался, что они используют сына в качестве наживки, чтобы заманить его назад. «Они думают, что я поеду за ним, – написал он Екатерине. – Но я не поеду ни за что на свете!»[592] Горький остался в Иль-Сорито, и коммуна продолжила свое существование.

Мура провела большую часть 1925 г. вдали от Горького. Она находилась в Париже, занимаясь его литературными делами, а затем перебралась в Берлин, где встретилась с Марией Андреевой. В июле она отдыхала с детьми в Ницце, где у ее сестры Аси и ее мужа – князя Василия Кочубея была небольшая квартира[593].

Она оставила Горького в подавленном настроении после серьезного разговора об их отношениях. Между ними происходили трения, и кризис нарастал. Он чувствовал, что все как-то изменилось, и отчаянно пытался удержать ее. Прошло четыре года – быть может, из-за обстоятельств их повседневной жизни в переполненной людьми коммуне, – но Горький ощущал все ту же беспомощную тягу к Муре, которую в свое время испытывал Локарт и которую начал испытывать Уэллс уже после их первой недели вместе.

Горький сказал ей, что она первая женщина, с которой он был по-настоящему искренним, и пожаловался, что в награду она дала ему соперничество и ссоры; он начал ощущать, что ничего уже не исправить[594]. Она уверила его, что, хотя их отношения уже прошли «юношеский» этап, ее чувства к нему остались неизменными[595]. Но он не успокаивался и был убежден, что Мура хочет уйти от него, и сказал ей, что жизнь без нее будет невыносима[596].

Их отношения подвергались давлению со всех сторон. На Горького продолжались нападки в русской эмигрантской прессе из-за его политических взглядов. «Беседа» все еще была запрещена в России. И Мура почти постоянно находилась в отъезде – по делам в Берлине, с детьми в Каллиярве или путешествовала по Европе. В квартире в Сорренто итальянская полиция провела обыск, а в сентябре арестовала Муру на короткий срок[597]. Здоровье Горького ухудшалось; он остро ощущал свой возраст и физическую деградацию и все больше чувствовал себя несчастным из-за пренебрежительного отношения к нему Муры, считая, что она влюблена в более молодого мужчину – таинственный объект, лишь единожды упомянутый прямо в их переписке как «Р», – который, очевидно, жил в Сорренто[598].

Он бранил ее за неискренность в своих письмах – иногда она писала откровенно, а в других случаях, по-видимому, хотела произвести впечатление, добивалась драматического эффекта. Такова была ее манера и тогда, и всегда. Когда она писала о своих чувствах, ее письма были торопливыми, а почерк неровным; но иногда она писала их аккуратно, выражая мысли и чувства, которые соответствовали ситуации, развертывающейся в ее жизни так, как она это видела. В душе Муры и в ее восприятии произведений Горького «художественная правда более убедительна, чем эмпирический бренд, правда сухого факта»[599]. Но для Горького художественная правда была ради искусства. В реальной жизни он хотел эмпирических фактов, он хотел и требовал искренности.

И он ее получил. 23 октября Мура выложила ему правду о своих чувствах. Она утверждала, что полюбила его в России и что это продолжалось и во время их пребывания в Зарове. А потом постепенно поняла, что больше не влюблена в него; любит, но не влюблена. Она старалась описать, что именно ушло, и коснулась своих чувств к Локарту – «что заставляет птиц петь, а человека – видеть Бога мысленным взором». Она ненавидела себя за то, что не чувствует восторга, находясь с Горьким, только нежность. «Я убедила себя, что все это не важно, что эту мучительную страсть можно подавить, но она продолжала расти». А затем Мура открыто сказала ему, что страстно желает «почувствовать, что моя жизнь снова осветилась той удивительной любовью, которая дает все и не требует ничего, и ради нее одной стоит жить. Такая любовь у меня была с Локартом и с вами – но она ушла». Без этого, оправдывалась она, «на что я гожусь, как вы можете нуждаться во мне?». По ее мнению, «оскорбительно принимать ваш восторг любви и не быть в состоянии петь с вами как один голос, не чувствовать возбуждения от ваших ласк». «Мой дорогой друг, – заключила она, – Бог знает, заставила ли я вас страдать; я заплатила за это в сто раз больше своими собственными страданиями»[600].

На какое-то время кризис прошел. Она проявила искренность, и это было все, о чем он просил. Но к декабрю жалобы возобновились. Мура, решив, что настало время снова стать незамужней, начала бракоразводный процесс с Будбергом. Считая ситуацию с Горьким улаженной и уступив работе и семье, Мура снова стала «осторожничать» в письмах к Горькому, выбирать слова, и он снова истолковал это как попытку скрыть свои чувства. Он предпочитал искреннюю жесткость ложной любезности. «Я не меньший эгоист, чем ты, – уверял он ее. – Я хочу, чтобы тебя вдохновляло человеколюбие хирурга и чтобы ты не испытывала таких мук, какие причиняла мне весь прошлый год. За последние несколько месяцев это было особенно тягостно и легкомысленно»[601].

Мура была потрясена и уязвлена его враждебностью. Обрушив на него шквал все более эмоциональных ответных писем, она уверяла, что любит его, извинялась за волнения, которые ему причинила, и отрицала, что есть секретный уголок души, который она скрывает от него. И она отмела обвинение в легкомыслии и мучительстве и напомнила ему, что именно он научил ее быть осмотрительной. Если он хочет «человеколюбия хирурга», то «не будет ли лучше вам быть таким же «хирургически» открытым со мной?»[602].

Горький, который не спал пять ночей, был взбешен. Они должны расстаться, решил он; их отношения должны закончиться. Он не мог работать без «основных условий душевного спокойствия», а его он не мог достичь, пока Мура будет мучить его. Он больше не мог выносить ее «осмотрительность».

Я много раз говорил тебе, что слишком стар для тебя. И я говорил это в надежде услышать твое правдивое «да!». Ты не осмелилась и не осмеливаешься сказать это, что создало и для тебя, и для меня совершенно невыносимую ситуацию. Твое влечение к мужчине, моложе меня по возрасту и поэтому более достойному твоей любви и дружбы, абсолютно естественно. И тебе совершенно бесполезно скрывать голос инстинкта за фиговым листком «красивых» слов[603].

Ее привязанность к более молодому мужчине – таинственному «Р» – возможно, существовала лишь в воображении Горького; это была выдумка для объяснения неудовлетворенности Муры. Не сохранилось никаких явных доказательств каких-либо отношений, а Мура никогда не умела скрывать свои любовные связи. Горький считал, что ее поездки в Берлин по его делам и в Эстонию для встреч с детьми были предлогами. Расстаться будет лучше, как сказал он ей: «Тебе не придется разрываться надвое, придумывать ложь «из-за заботы обо мне», сдерживаться и ломать себя». Приняв такое решение, сохранив гордость и достоинство, в конце своего письма он не выдержал: «В конце концов, я люблю тебя, я ревную тебя и т. д. Извини, может быть, тебе не нужно напоминать об этом… Как тяжело, как все это ужасно».

Она слишком далеко оттолкнула его. Горький ей был нужен, нужен как друг и литературный наставник, а также как гавань во враждебном мире. Понянчившись со своими чувствами с неделю, в начале января 1926 г. Мура написала Горькому высокопарное письмо. В нем она упоминала знаменитое прощальное стихотворение Сергея Есенина – русского поэта-эмигранта, который совершил самоубийство в Петрограде двумя неделями раньше. Молодой и очень красивый, Есенин был чрезвычайно популярным автором любовной лирики, молодым любимцем России и любителем женщин (он был недолго женат на Айседоре Дункан и недавно женился на внучке Толстого). Страдая от депрессии, он убил себя в гостиничном номере, оставив последнее стихотворение другу. Говорили, что из-за отсутствия чернил он написал это стихотворение своей кровью.

Цитируя это стихотворение в своем письме к Горькому, Мура подразумевала, что, возможно, она пытается получить аналогичные прощальные слова от него[604]:

До свиданья, друг мой, до свиданья,

Милый мой, ты у меня в груди.

Предназначенное расставанье

Обещает встречу впереди.

До свиданья, друг мой, без руки и слова

Не грусти и не печаль бровей —

В этой жизни умирать не ново,

Но и жить, конечно, не новей[605].

Наступило молчание. Горький в своей комнате над Неапольским заливом и Мура в занесенном снегом Каллиярве размышляли о своих чувствах.

Что случилось потом, не было зафиксировано документально. Возможно, телеграмма, телефонный звонок, просто успокоение и стихание чувств. Неделю спустя Мура снова написала Горькому. Она сообщила, что была больна, и извинилась за задержку с отъездом; скоро она уже будет в пути назад в Сорренто.

Мура вернулась в начале 1926 г., и отношения продолжились. Раны были подлечены, но не затянулись. В феврале Горький заметил, как она прячет письмо, когда он вошел в комнату[606]. К апрелю она уже снова путешествовала, занимаясь его издательскими делами и затруднительной финансовой ситуацией. Платежи из России не поступали, а ведь именно там была его самая большая читательская аудитория. Нехватка наличных денег была такой острой, что он думал о продаже части любимой коллекции нефритовых статуэток.

Когда Мура была в отъезде, в их отношениях снова появились трещины, и скоро они снова ругали друг друга за отсутствие писем и искренности в них. Мура написала Горькому, что, как ей казалось, она убедила его зимой, что планирует остаться его «женой» и не собирается покидать его. По ее словам, она «решила больше не видеться с «Р»[607].

Муре приходилось иметь дело не только с паранойей Горького. Она узнала, что муж ее сестры Аллы совершил неудачную попытку самоубийства. Как и Алла, он был морфинистом.

Тем летом дети Муры наконец встретились с мужчиной, который играл главную роль в жизни их матери столь долгое время, благородным и далеким человеком, от которого они получали рождественские подарки, но которого никогда не видели. Таня, которой теперь было десять лет, Павел, которому исполнилось одиннадцать, и шестнадцатилетняя Кира вместе с Мики приехали на поезде в Италию. Было жарко и душно, и после долгой поездки они добрались до Сорренто ближе к вечеру. В тот же вечер детей привели знакомиться с этим великим человеком. Первое впечатление Тани: он был очень высоким и худым, но излучал силу. Дети нервничали, но их успокоили добрый взгляд и мягкие манеры; они обнаружили, что могут расслабиться в его обществе. В их памяти он остался в вышитой татарской тюбетейке, с огромными свисающими усами; его легко можно было растрогать до слез, и он работал чуть ли не целый день. Он пытался участвовать в детских играх, но часто был вынужден прекращать это, так как от слишком большого напряжения начинал кашлять. «Было что-то человеческое и даже трогательное в этом огромном человеке с хриплым голосом, – вспоминала Таня. – Я считала его совершенно удивительным, серьезным и веселым, мягким с нами, детьми, и полным сочувствия ко всем»[608].

Если Мура надеялась, что знакомство Горького с ее детьми успокоит его, то она, возможно, оказалась права. Но следующий разлад между ними пришел с совершенно неожиданной стороны. Горький снова вызвал полемику в обществе, и на этот раз Мура встала на сторону общественности.

20 июля 1926 г. Феликс Эдмундович Дзержинский – наводящий ужас руководитель ЧК, здоровье которого редко было хорошим, да еще ухудшилось в ходе осуществления красного террора, наконец умер. Горький был его другом в дни, когда до революции они были объявлены вне закона, и оставался с ним в хороших отношениях. Под давлением со стороны Екатерины Горький поддался на уговоры написать панегирик. «Я совершенно ошеломлен смертью Феликса Эдмундовича, – написал он. – Я надоедал ему по различным вопросам, а так как он был одарен тонко чувствующим сердцем и сильным чувством справедливости, мы сделали очень много добра»[609]. Это было напечатано в советской прессе. Русские эмигранты по всему миру были возмущены. Это был хуже, чем превозносить Ленина. Они или их друзья и семьи пострадали от кулака ЧК Дзержинского. «Тонко чувствующее сердце»? Сколько невинных русских людей получили пулю в затылок от его палачей? Сколько еще голодали и умерли в его тюрьмах?

Мура была одной из этих заключенных. Но она умерила свое неодобрение и лишь сдержанно упрекнула Горького[610].

Дети провели у Горького два месяца и видели свою мать чаще, чем привыкли ее видеть (обычно она приезжала в Эстонию на две-три недели, да и эти визиты прерывались поездками в Таллин). Мура, по-видимому, забывала о том, что ее долгое отсутствие расстраивает их. Каждый август перед ее приездом в Каллиярве начинались приготовления: освобождали и убирали ее комнату, в нее ставили таз, кувшин для воды и переносное биде, собирали для нее цветы, и дом был готов к ее приему. По приезде она раскрывала чемодан, полный подарков для всех – там были блузка для Мики, шелковые чулки, разноцветные карандаши, граммофон, альбом для открыток… После того как подарки были открыты, они все отправлялись завтракать. Мура садилась во главе стола и была главной в разговоре. Она ожидала, что ее «будут обожать и относиться к ней как к «оракулу с запада»; она создавала атмосферу поклонения главной героине», – вспоминала Таня[611].

После нескольких недель различных игр и плавания в озере наступала пора отъезда. Мики становилась напряженной при приближении расставания, Павел и Таня – подавленными, зная, что Мура скоро уедет. Когда все ее вещи уже были упакованы, по старой русской традиции все собирались, чтобы помолчать минутку и благословить путешественницу в дорогу. Так как Мура всегда уезжала поздно вечером, дети были уставшими и взвинченными. Их тетя Зоря, которая вместе с Мики заботилась о детях во время отсутствия Муры, не одобряла этого эмоционально заряженного, затянувшегося, почти театрального прощания.

В конце осени 1926 г. брак Муры с Будбергом был расторгнут в берлинском суде безо всякой суеты в отсутствие обоих супругов.

На протяжении оставшейся части того года и в следующем году отношения Муры с Горьким продолжали шипеть и трещать и периодически взрывались шквалами жалоб и обвинений. Его письма расстраивали ее: он начал обвинять ее в неправильном ведении его дел, возлагая вину за свои финансовые проблемы на нее, а не на то, из-за чего они в действительности возникли, – политическую ситуацию в России и язвительные отношения, сложившиеся у него с эмигрантским сообществом, особенно писателями.

Но они все еще не могли отпустить друг друга. На протяжении периодов пребывания в Зарове и Сорренто Горький работал над своей эпической тетралогией «Жизнь Клима Самгина». Когда в 1927 г. первая часть произведения была опубликована в России, она была посвящена Муре – или «Марии Игнатьевне Закревской», как он все еще называл ее. Эта огромная, медленно развивающаяся, напряженная история жизни заурядного либерального юриста в среде интеллигенции дореволюционной России станет его последней книгой. Она была задумана как сатира на русских интеллигентов-эмигрантов – несколько лет спустя Горький выскажется о том, как, живя за границей, они «распространяют клевету о Советской России, подстрекают к заговорам и вообще ведут себя низко; большинство этих интеллигентов и есть самгины»[612].

Мура была готова двигаться дальше. Она продолжала переписываться с Г. Д. Уэллсом. Просила у него символов преданности – иногда саркастически – пытаясь воззвать как к его чувству юмора, так и к политическим убеждениям. Она поручила ему связаться с «правителями мира, кем бы они ни были», и попросить их помочь Эстонии в экономике и дать ей возможность оказывать сопротивление большевизму[613]. Она рассказывала о переводах его произведений на русский и немецкий языки и кокетливо флиртовала: «Не будьте таким сугубо деловым и скажите мне, когда я вас увижу!»[614] Муру никогда не покидала мысль каким-то образом перебраться в Англию и поселиться там. Уэллс знал всех нужных людей и имел деньги, власть и влияние.

Великобритания с каждым годом выглядела все более привлекательной. В 1927 г. внимание итальянской полиции усилилось. За Мурой началась слежка. Она также считала, что полицейские вскрывают ее корреспонденцию, и указала на это Горькому условной фразой на русском языке: «У Мери была овечка, и, куда бы Мери ни пошла, овечка шла за ней»[615]. Так как итальянские полицейские ее уже задерживали и допрашивали пару лет назад, ее паранойя была небезосновательной.

Итальянцы были не одиноки в своих подозрениях. Досье МИ-5 на нее к этому моменту велось уже несколько лет, да и французская разведывательная служба Deuxieme Bureau взяла ее на заметку и собирала сплетни, ходившие среди русских эмигрантов. «Эта женщина, по-видимому, является двойным агентом Советов и немцев, – гласил их отчет. – Она постоянно колесит по всей Европе». Далее в нем говорилось:

Считается подозрительной. Есть сообщения, что она получила несколько виз в страны Западной Европы и является невестой барона Будберга – бывшего тайного агента императора, который затем стал другом Максима Горького и Зиновьева и агентом Советов.

Обладает большим умом и образованием – говорит бегло и без акцента на английском, французском, немецком и итальянском языках – и является, по-видимому, очень опасной шпионкой на службе у Советов[616].

Некоторые свидетели утверждали, что она ездила в Россию, а специальная контора в Берлине предоставляла ей «особое разрешение на въезд такого рода, что никаких следов от поездки в ее паспорте не оставалось». Во французской разведывательной службе считали возможной вербовку Муры: «Она очень часто приезжает во Францию под предлогом визита к своей сестре. Баронесса Б., безо всякого сомнения, станет работать на нас, если мы будем ей платить».

Чего не знали ни французская разведка, ни МИ-5 в то время – так это того, за кем шпионит баронесса. На самом деле это были бывшие члены украинского правительства гетмана Скоропадского, которые теперь жили в ссылке в Берлине. Она продолжила играть свою роль двойного агента, которая началась для нее летом 1918 г. Муж ее сестры Аси – украинский князь Василий Кочубей был активным членом этого движения, и Мура использовала его как источник информации, которую передавала в Советский Союз[617]. Этот источник иссяк к 1929 г., когда сам Павло Скоропадский узнал, что она предавала гетманскую власть в 1918 г.[618] Ее контакты с украинскими эмигрантами прекратились.

Правда о деятельности Муры всегда смешивалась со слухами. О некоторых сплетнях она знала, но некоторые ограничивались страницами досье секретных служб. И лишь сама Мура знала, сколько правды – если она имела место – было в этих слухах. Если она действительно ездила в Россию после отъезда из нее в 1921 г. с информацией о Горьком или русских эмигрантах, то ей удалось скрывать это абсолютно от всех, кто близко знал ее; а единственные подозрения Горького на ее счет были лишь в отношении ее предполагаемой связи с молодым «Р».

Жизнь Муры с Горьким – но не их отношения – постепенно близилась к завершению. В 1928 г. Сталин, который силой проложил себе дорогу к вершине власти в Советской России после смерти Ленина, начал предпринимать попытки уговорить Горького вернуться на родину. Если он не хочет возвращаться, чтобы жить там, то пусть, по крайней мере, приедет с визитом. Мура пыталась отговорить его; она сказала ему, что ей не интересно возвращаться, и ему придется ехать одному.

Деньги стали все возрастающей проблемой для Горького. Сталин пообещал, что в России он получит собственность, машины и роскошный образ жизни. Изо всех уголков Советского Союза его бомбардировали письмами – почитатели Горького были расстроены отсутствием своего знаменитого писателя. Письма, которые должны были воззвать к тщеславию Горького, по времени совпадали с его шестидесятым днем рождения и были организованы по просьбе Сталина Генрихом Ягодой – начальником Государственного политического управления (ГПУ), которое сменило ЧК[619].

И хотя сама Мура высказывалась против поездки в Россию, теперь она присоединилась к пропагандистской кампании. В Берлине она встречалась с влиятельными в литературном и эмигрантском сообществах фигурами, возмещая ущерб, который он нанес своим отношением к «климам самгиным». Письма приходили ото всех титанов литературного мира – Теодора Драйзера, Джона Голсуорси, Джорджа Бернарда Шоу, Томаса Манна, Ромена Роллана, Джорджа Дюамеля, Г. Д. Уэллса и других, – и все они восхваляли его, называли «гением мировой литературы» и «мощной жизненной силой в новой России», умалчивая о зверствах советского режима и том факте, что Горький стал их апологетом. В день рождения 25 марта 1928 г. в «Нью-Йорк таймс» был опубликован хвалебный отзыв о нем, под которым стояли пятьдесят подписей[620].

Горькому были лестны такое внимание и низкопоклонство. Ему понравилось то, что он услышал о многих последних сталинских проектах, в том числе идея сельскохозяйственной коллективизации, в которой он увидел ответ на превращение «полудикого, тупого, грубого народа русских деревень» в «сельскохозяйственный пролетариат»[621].

Но больше всего Максим Горький – Алексей Максимович Пешков – тосковал по родине. В мае 1928 г. после семилетнего отсутствия в сопровождении своего сына Максима он совершил свой первый визит в Россию.

Во время этого первого летнего пребывания на родине он впервые встретился со Сталиным и Ягодой. Был устроен тщательно продуманный маскарад, когда Горького и Макса попросили надеть парики и изменить внешность, чтобы прогуляться по Москве. Горький не знал, что большинство из тех, с кем он общался в тот день, были частью тщательно продуманной мистификации, которая завершилась специально приготовленным обедом на вокзале – якобы это был обычный обед, но он ничуть не был похож на обычную еду, которую мог съесть простой гражданин.

Горький был готов обманываться; он хотел верить, что Советский Союз – хорошее место для жизни. Время, когда он осуждал большевиков, давно прошло. В ответ Сталин отдал должное его популярности и способности объединить и умиротворить простых людей[622]. Так началось ухаживание, которое в конечном итоге вернет Горького из изгнания на Родину навсегда.

Возобновление отношений Горького с Советской Россией совпало с концом его интимных отношений с Мурой. Но она продолжала заниматься его делами – правами на переводы, экранизациями и изданием его произведений, а также делала все это и для других писателей.

В то же время она поощряла внимание к себе со стороны Г. Д. Уэллса.

Уэллс постепенно рвал свои связи с женщинами, которые были в его жизни. Ребекка Уэст была в прошлом, а его жена Джейн болела. Он находился в своем доме на Французской Ривьере неподалеку от Грасса вместе со своей любовницей Одеттой Кеун, когда Джип прислал ему весть о том, что у Джейн рак. Уэллс вернулся домой и оставался рядом с ней до самой ее смерти в сентябре. Теперь, когда он стал свободен, Одетта не видела причин, по которым Уэллс не мог бы на ней жениться. Но из-за ее непостоянного характера, требований, которые она ему выдвигала, и ожесточенных ссор, которыми были отмечены их отношения, он не торопился заключать второй брак. Она часто вскрывала почту Уэллса и была потрясена, когда обнаружила, что он переписывается с Мурой. Уэллс понимал, что ему следует полностью порвать с Одеттой, но не мог набраться храбрости или собрать волю в кулак.

Мотивы, которые толкали Муру к поддержанию отношений с Уэллсом, были сложными. Он был влиятельным человеком, и, как литературно образованная женщина, она не могла не восхищаться им, а будучи романтичной личностью, чувствовала к нему влечение, но маловероятно, чтобы по-настоящему любила его. В отличие от Горького и Локарта Уэллс очень сдержанно оценивал ее интеллект или таланты. Он считал ее привлекательной и рассудительной, но полагал, что она мыслит «как русская: слишком много, бессвязно и с тем оттенком философской претенциозности русского разговора, который не имеет конкретного начала и приходит к неизбежному выводу». Она была «образованным человеком, который думает как литературный критик, а не руководствуется наукой». Он сравнивал не в пользу Муры ее ум с умом своей жены и дочери, «в основе образования которых лежала наука и которые мыслили английскими категориями»[623]. Уэллс верил в рационализм даже в приложении к политике. Некоторые из его более молодых современников, таких как Джордж Оруэлл, считали это роковым недостатком, который мешал ему увидеть человеческий характер.

Вероятно, Уэллс высказал свое мнение по этому поводу Муре, так как в переписке с ним после суматохи вокруг поездки Горького в Россию она написала умиротворяюще, что пытается «поменять свои азиатские привычки на западные»[624]. Мура всегда с благодушием воспринимала, когда он критиковал стиль ее прозы или ее английский язык («Я действительно сказала «уведомление»? Какой стыд!»)[625]. В более поздние годы жизни его педантизм заставлял ее стискивать зубы, но пока лишь забавлял ее.

В июле Мура вернулась в Каллиярв. Там по прошествии четырех лет она написала тому единственному мужчине, который ценил ее ум и таланты выше прочих, никогда не упрекал ее за «азиатские привычки» и не относился к ней ревниво как к своей собственности.

«Дорогой Малыш, – написала она, – как у тебя дела?» С мрачным юмором Мура вспомнила о нарушении клятвы, которую дала четырьмя годами ранее. «Русская пословица права, когда говорит, что горбатого могила исправит»[626]. Она спросила, не сможет ли он приехать в Париж или Берлин в ближайшее время и не хочет ли с ней встретиться. Она очень хотела узнать, что случилось со «знаменитой книгой», которую он планировал написать, и как продвигаются дела с его воспоминаниями.

Локарт ответил, и она, увидев написанное его рукой свое имя, в своем ответе призналась: «Десять лет словно унеслись прочь и превратили меня в счастливую молодую глупышку, которая когда-то разрывала конверты твоих писем дрожащими пальцами». 28 июля Мура написала еще раз, напоминая ему, что прошло уже десять лет с того дня, когда «я пешком вышла из Нарвы, чтобы присоединиться к тебе в Москве»[627].

Пока Мура продолжала льстить и очаровывать Г. Д. Уэллса, она вернулась к привычке, которая возникла у нее в начале романа с Локартом десять лет назад, – передавать ему информацию. Горький вернулся в Сорренто после поездки в Россию, и до Локарта, который зарабатывал себе на кусок хлеба, ведя колонку сплетен для лондонской ежедневной газеты Evening Standard, дошел слух, что он «поссорился с большевиками». Мура опровергла это и написала ему о слабом здоровье Горького и необходимости работать над написанием оставшихся частей его эпического романа. «Пожалуйста, не используй мое имя, когда будешь писать об этом», – предупредила она[628].

В будущем Мура окажется очень полезной в качестве источника сплетен об известных и высокопоставленных людях. Все было не так, как в годы их молодости. Поставлять разведывательную информацию влиятельному дипломату, вовлеченному в серьезные политические события, было не то же самое, что передавать сплетни газетному обозревателю, к тому же довольно непритязательному.

Имея связи с Локартом и Уэллсом, Мура старалась получить разрешение на въезд в одну-единственную страну, в которую она больше всего хотела попасть, – Англию.

13 июня 1928 г. Мура подала документы на визу. Она объяснила, что хочет сопровождать свою приемную дочь Киру, которой исполнилось восемнадцать лет и которая получила место в лондонском колледже Питмана для обучения делопроизводству. Одним из ее рекомендателей снова был ее давний друг из SIS Эрнст Бойс (который, по более поздним слухам, оказался советским двойным агентом)[629]. После обмена несколькими письмами между различными правительственными департаментами и полицией ее заявление снова было отклонено на том основании, что она неблагонадежный человек.

Горький, который постоянно думал о возвращении в Россию, спросил, не намерена ли Мура поехать с ним. Она отказалась. Если она будет жить в России, то не сможет видеться с детьми. «И эта мысль, то есть расставание с тобой, – очень и очень мучительна, радость моя, поверь мне!» – писала она[630].

В августе 1928 г. она отправила Павла в берлинскую школу. Этот опыт оказался неудачным, так как в марте следующего года один его преподаватель привел пятнадцатилетнего подростка в гостиницу, где пытался выведать его политические взгляды и назвал Муру революционеркой. Павел встал на защиту матери и ударил преподавателя. Оба были выгнаны из школы. Павел убежал и исчез на несколько дней: он жил в гостинице и, чтобы заплатить за проживание, мыл посуду[631]. Мура перевела его в другую немецкую школу, где он оставался до тех пор, пока не был призван на военную службу в Эстонии.

К 1929 г. Мура большую часть времени жила в Берлине в неряшливой маленькой квартирке на Кобургерштрассе – переулке в районе Шёнеберг. Она проводила время, общаясь и развивая свой издательский и переводческий бизнес. Обладая доверенностью на права издания книг Горького за рубежом, она могла свободно вести переговоры об их переводе[632]. Мура выступала в роли его литературного агента и лично работала над переводом многих книг. Она также начала организовывать иностранные публикации книг неизвестных русских писателей.

В 1929 г. наконец реализовалась возможность, которую она ждала и ради которой работала.

Весной Г. Д. Уэллс приехал в Германию. Он читал в Берлине лекцию, которую озаглавил «Здравый смысл всемирного мира». Когда он собирался продолжить, ему вручили письмо от Муры. Она видела рекламу этой лекции и ухватилась за возможность встретиться с ним. После лекции, когда слушатели разошлись, она предстала перед ним, «высокая, со спокойным взглядом, бедно одетая и полная достоинства, и при виде ее мое сердце потянулось к ней»[633].

Она постарела и прибавила в весе, но это не имело никакого значения. Уэллс попался. На следующий день они обедали вместе с Гарольдом Николсоном. После Николсон рассказал своей жене Вите Сэквилл-Уэст, что Уэллс флиртовал с Мурой почти весь вечер[634]. Они закончили вечер «в ее убогой квартирке», как вспоминал Уэллс. «Начиная с момента нашей встречи мы были любовниками, как будто и не расставались»[635]. Мура получила шанс, которого так ждала.

Почти сразу же после отъезда Уэллса из Берлина приехал Локарт. Она сообщила ему все новости о предполагаемом возвращении Горького в Россию и призналась, что намеревается покинуть его, пока он в отъезде[636].

Они провели неделю вместе, и эта встреча снова разожгла в Муре пламя. Любовь, которую она пыталась привести к достойному финалу в Хинтербрюле, снова овладевала ею. Она хотела вернуть его себе, помочь ему выбраться из унизительной и неинтеллектуальной литературной дыры, в которой находился. Больше всего она хотела вернуть его себе навсегда. Постигая еще раз художественную истину, она чувствовала, что Европа находится на грани другого большого пожара и у них есть совместные обязательства, уходящие корнями в их прошлое. «Почему бы тебе не уступить мне? – писала она ему. – Почему даже не «пожертвовать» собой? В конце концов, так иногда делают, а я хочу тебя – и так сильно»[637].

Она так и не сможет отказаться от него – только могила смогла исправить горбатого.

Летом 1929 г. исполнилось одно из ее самых заветных желаний. В июне Эрнст Бойс (который ушел со службы SIS в отставку в 1928 г.) прислал в Отдел паспортного контроля письмо, в котором обещал «лично гарантировать, что нет никаких политических причин, по которым баронессе Будберг нельзя было бы посетить Англию»[638]. Наконец после десяти лет предпринимаемых попыток ей выдали визу, чтобы въехать в страну, которая была почти ее духовной родиной.